Читать книгу "…И вечно радуется ночь. Роман"
Автор книги: Михаил Лукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Но отчаяние проходит – довольно лишь одной ночи! Одной ночи довольно остудить раны дня – такое уж свойство у неё! – и, позволив мыслям повернуть вспять, задуматься о том, что происходит вокруг. Грядущая ночь – точно спасение! Не от неизбежности, нет, от осознанной необходимости! На смену романтической задушевности грядёт голый трезвый расчёт: завтра доктор Стиг собрался интервьюировать меня, он явится непременно, как он сам сказал перед нашим расставанием, и тут же разоткровенничался за милую душу, как претит ему прибегать к принуждению – все эти ремни, электрошок, насильное вливание лекарств – тут его аж скривило – дикость, средневековье, методы ему противные. «Я всегда стремился к добрым откровенным беседам», – заметил он, – «это есть мой метод, если хотите. Вы это прекрасно знаете, обвинить меня в обратном никто не сможет, напротив, я чересчур мягок и в этом нередко корю сам себя. Порою мне приходится прибегать к исключительным мерам; порою, слышите? Видит Бог, я не желаю этого…». Чушь собачья, Фрида, всё это – чушь! От доктора меня провожала Бригитта, не Джулия. «Куда запропастилась фрёкен Андерсен?» – спросил я с некоторым раздражением. И простодушное юное создание, искренне напугавшись меня, отвечало, будто бы господин Берг, наш музыкант, занемог внезапно, и необходимость удерживает Джулию подле него. «А как же господин Хёст», – изумился я, поскольку Джулия приписана к Медведю и его берлоге, – «неужели он теперь один?». «Не знаю», – только и пожала своими худенькими плечами Бригитта, – «не моё дело».
Слышала ты когда-нибудь подобное? Всё вступает в конфликт – логика, разум, чувства, действительность и мифотворчество, бьётся ни на живот, а на смерть. Об истине и не говорю – ею и не пахнет здесь! Господин Берг занемог – надо подумать! С чего это вдруг занедужилось бедолаге, да и чем? Воспалением языка, длинной извивающейся мышцы, способствующей произведению звуков, отёком гортани, оса ужалила в нижнюю губу, и она распухла – все проблемы Берга в его ротовом аппарате. Теперь же он может лишь музицировать, и вовсе не произносит ни слова. Стоило на его месте быть таким уж словоохотливым? Хе-хе…
Завтра явится он, добрый и покладистый доктор, воспользоваться плодами своей сегодняшней победы, но завтра будет новый день, и если суждено мне будет прожить ещё немного, уж я что-нибудь придумаю. Утро вечера мудреней!
***
Последний день осени.
Я всегда жду с трепетом его, точно окончание целой жизни, эпохи, и в этот день всегда многое происходит. Как то будет оно на этот раз?
Нынче солнце за окном, в небе редкие белоснежные облака, похожие на наложенное в стакан ванильное мороженое, много-много мороженого, и видимо даже тепло – вот ещё вещь, которой стоит удивляться! Шутка природы, той ещё выдумщицы: солнце и тепло в северных широтах в начале зимы, пусть бы и подле Гольфстрима.
Много солнца и в моей конуре: резкий контраст хотя бы с днём минувшим. Не сказать, чтобы я был так уж рад этому, но уныния нет, я всё-всё помню, а ближе к утру мне даже удалось чуть вздремнуть.
Доктор Стиг, как и обещал, объявляется ранним утром, хмурый, невыспавшийся, какой-то помятый и жалкий, кажется, и сам не рад, что задумал всё это.
Я встречаю его на ногах не приветствием, а странным для него вопросом о нежелательных свидетелях нашего разговора: дескать, некая женщина, служительница тёмных сил, вполне может подслушивать нас, и это вовсе не фрёкен Андерсен, что бы вы ни думали. Кто это? Да вот одна наша общая знакомая, Фрида, сидит себе под кроватью и сам чёрт никаким калачом её оттуда не выманит, я уж пытался, да где там.
Стиг хмурится пуще, но заострять внимания – о, это не о нём, исполненном уверенности, господине положения, властелине сущего, непобедимом полководце! И надо мной давеча случилось ему одержать верх, но жизнь ещё теплится во мне назло всему, пока я дышу – ему не бывать спокойным. Он уже что-то чувствует: комната дышит солнцем, ожил паучок в углу и бегает туда-сюда по своей паутинке, а его лицо мрачнее тучи. Я понимаю, это неспроста, что-то стряслось, спустило колесо в дороге, одежда была заляпана грязью, или же порывом ветра сорвало шляпу с головы и унесло прочь – да, что угодно! – некое происшествие, вероятно, мелочь, а, быть может, что и нет. Что ж, несчастья доктора – не отрада для меня, даром что суд не объявлял его безумцем во всеуслышание, и не искал в его действиях крамолы, хотя следовало бы. Несчастья доктора мне – повод к раздумьям, всего-навсего, однако, эти раздумья будут иметь вид споров Генерального Штаба над планами грядущих кампаний. Я слишком быстро пришёл в себя, причиной тому – последний день осени, или же грядущие холода, наступят которые или нет – я уж и сам не знаю – но доктору следовало бы дать мне спокойно умереть, иначе ему самому не видать покоя.
Итак, беседа первая.
Доктор бодро располагается за столом на моём единственном стуле и достаёт свою чёрную папочку, так хорошо знакомую всему населению страны забвения, воздвигает на нос золотые очки.
Далее следует необходимое уточнение от господина Стига для начала, исключительно для моей сговорчивости:
– Хочу напомнить вам, Лёкк, если вы позабыли, – заявляет доктор, точно оружием пред моим носом потрясая своей папкой, – то, о чём уже говорил вам не далее, как вчера: все мои слова и действия санкционированы.
– Хорошо, – соглашаюсь я, и тяжко бухаюсь на свою несвежую кровать, полностью «покорный» своей судьбе.
Но доктору этого мало: он осторожно всматривается в моё лицо, носящее на себе печать постоянной бессонницы, и не найдя в нём ничего, кроме усталости от жизни и от него самого, добавляет:
– Обратной дороги нет, поймите! Поймите, и будьте благоразумны: судьба решила за вас, где вам лучше и полезнее коротать дни…
И вот точно щелчок в голове за его широким черепом! На этих словах вся его любезность улетучивается, он понимает, что говорит что-то не то, допускает ошибку за ошибкой на ровном месте безо всяких провокаций, а всё из-за некоего события, происшествия, так повлиявшего на его подтянутость и невозмутимость.
– Так что со свидетелями, доктор? – спрашиваю я, и, равнодушный к той судьбе, что решает всё за меня, устремляю взор в потолок.
Начало беседы явно не задаётся.
Тогда доктор меняет тон и, для пущей важности, голосом, полным загробного холода, заявляет мне, будто бы обязан отсылать еженедельные подробные отчёты по моему состоянию куда-то, чёрт знает куда, видимо, в Рай. Обязанность эту, довольно таки изнуряющую, необходимо признать, унаследовал он от доктора Остерманна.
Вот ещё новости так новости!
Не думайте, грешным делом, что будто бы всё это нравится мне самому, говорит он, однако, он понимает и то, что это – необходимость, и вынужден подчиняться. И вовсе бы не хотелось ему писать в этих отчётах всякую чушь, которой я могу его накормить, выглядеть идиотом ему резона нет, а лгать уж надоело, тем паче, что от природы он не лжив. Да, ведь он лгал так долго, что уж и не может отделить ложь от истины и всё это из-за меня! С позволения дочери и наблюдающего врача, меня отдали ему на поруки – и дело плохо, сознание искривлёно, правая рука не знает, что делает левая, под ногами нет ощущения устойчивости… Поруки – не просто так, а при условии, что он поможет мне преодолеть себя…
Ну, и всё в таком духе.
Эффекта – ноль, в залитом солнцем пространстве, свирепая угрюмость доктора выглядит комичной и не вызывает ничего, кроме смеха. Слыхали вы про незадачливого расхитителя могил, что вышел на промысел не ночью, как должно, а при ярком свете дня, да ещё и в праздник поминовения усопших при большом стечении народа? О нём, было, писали газеты, облачая его незадачливость в формы фельетонов, хоть многие и полагали неуместным шутить такими вещами. Не Стиг ли было его имя, д-р К. Г. Стиг?
Что-то идёт не так, что-то надорвалось. Особых подозрений это не вызывает, и доктор Стиг всего лишь подумывает о смене декораций, он желает подождать, когда свет померкнет, небо затянет серыми тучами и пойдёт снег, чтобы все его умственные напряжения возымели должный эффект, не так ли? Досада лепит из него шута, несколько пышных цветастых фраз, переполненных научными терминами, вылетает из его рта, должных, по его разумению, произвести на меня впечатление, а завершается всё ни чем-нибудь, а латынью, поминанием сожженного бедняги Гуса и его sancta simplicitas.
На это я не отказываю себе в удовольствии заметить, что после каждого Гуся частенько является и Лебедь.
Доктор далёк от истории, отношениями гусей с лебедями он не проникается, равно как и абсолютно равнодушен к борьбе за инвеституру и Авиньонскому Пленению Пап, но всё же старается придать себе добродушный вид для возобновления беседы.
– Вы и в юности были таким же «внимательным»? – следует едкий вопрос из самого что ни на есть адского пекла докторской души.
Но вряд ли это вопрос, заготовленный к беседе, скорее способ поддеть, оттуда и столь трудно скрываемая едкость. И этот его добродушный вид выходит таким же неловким, нужно заметить, добродушнее выглядит человек, севший на окрашенную скамью в только что купленном костюме.
Я отвечаю молчанием; этим он принужден к пояснению:
– Вот что, Лёкк, все проблемы человека, в том числе и психологического, душевного свойства, происходят из детства, из юности, из поры цветения. Я уверен в том, что и корни физического здоровья и нездоровья произрастают из той же почвы. Что есть жажда жизни и что есть смертельный голод? Стремление испить из источника живой или мёртвой воды, либо же душевное состояние примирение с самим собой в случае смерти, и бунта, восстания против того, что течёт, точно река, в одну сторону, и что ни за что не изменить в случае жизни?..
Я, усмехнувшись:
– Что же вы мне припишите – смертельный голод, не иначе!
– Будете спорить? – отзывается он, не слишком довольный тем, как я обрываю его замечательную мысль, да вдобавок подвергаю её насмешке.
– Отчего ж, доктор, – говорю я, – разве только что я не голодаю, а так – очень может быть. Было, один человек сказал мне, будто я – бунтарь, революционер, точно все русские, ибо мы там все в России как с цепи сорвавшись, соревнуемся друг с другом, кто больше перережет глоток – мы не желаем покоя даже после смерти, это всем известно. Где-то обстоятельства вынуждают меня соглашаться с этим, где-то – нет, это неважно, но вот я слышу от вас здесь вовсе уж противоположные вещи, и выходит теперь, что я не испытываю этого вашего смертельного голода, и не стремлюсь к смерти, а совсем так ничего себе, живчик даже, бунтую себе, сооружаю баррикады, держу за пазухой булыжник.
Но доктор умён, он понимает, что я хочу загнать его в тупик, пользуясь малейшей для того ситуацией, и делает единственное, что возможно – резко обрывает развитие этой темы. Вопросы для беседы давным-давно заготовлены, они в чёрной папке с серебряным тиснением, и уж вынуты на свет божий: он пробегает глазами по списку, скоро, и с каким-то демоническим исступлением, а далее делает в листке пометку ручкой – ну, мол, начнём.
Но даже и рта раскрыть ему не успеть: в дверь стучат, стук нервный, прерывистый – это Джулия. Она наскоро и сбивчиво просит доктора следовать за ней – таковы обстоятельства, неумолимый ход судьбы – от её тона у особо впечатлительных людей может пойти мороз по коже – слава Богу, я не из таких, не говоря уж о докторе.
Из её слов мне понятно лишь одно, но и оно говорит куда более прочих десяти, слово это – Берг. И всё становится на свои места, обретает форму.
Ага, думаю я, сутки миновали, а господин Берг всё не угомонится: подавай ему чудесным образом спасённого от ветра и холодов Шмидта и всё тут! Горячка его прогрессирует, он требует пристального внимания, весь персонал в «Вечной Радости» поднят на уши – не хлебом единым жив человек. Вот и дождался он на свою голову: доктор Стиг взялся за господина Берга всерьёз, доктор немало удивляется опасности, возникшей с этой стороны. Тихий, ангельски-спокойный и невозмутимый, Берг всегда только и занимал себя тем, что с редкостной ленью перебирал клавиши нашего старого фортепиано в кают-компании, нарочно выбирая те мелодии, воспроизведение которых задействует меньше усилий, а само исполнение тягостно. Его просили сыграть что-то весёленькое, мазурку либо ригодон, он деловито отнекивался – и воздух наполняли самые скорбные сонаты Бетховена. От него жаждали шутки, выдумки, бурного потока – получали широкую, медленно, вразвалочку, шествующую к морю реку, таков он был человек. Никто и помыслить не мог, сколько всего думает себе он, и сколько всего у него на душе, у этого равнодушно-аристократичного щёголя, выглядящего, ни больше, ни меньше, викторианским премьер-министром. А меж тем он думал, ход его мыслей ничто не нарушало, ни фарисейские ужимки доктора, ни фюлесанговы любовные треволнения, ни гадательные опыты пожилых дам – Бергу всё это было чуждо, и от всего этого он был свободен, он думал и наблюдал, подспудно, возможно оттого, что ему нечем было больше занять себя. И однажды нечто произошло, механизм шелохнулся, пошла лавина, оглушая всё шумной волной. Это был натуральный взрыв, по сравнению с которым бомба – так, сущий пустячок, обычная Капитанская байка, которых так много, что хватит на двести войн. Поразительно – мало кто заметил это, что правда, то правда, и мало чьё сердце отозвалось: госпожа Визиготт была глубоко уязвлена, все утешали её, и у общества к Бергу осталось немного симпатии – напрасно обидел он старуху, ох и напрасно – и все отвернулись от него. Я же сидел и молился: «Господи, хоть ему не закрывай глаза», и когда сел он к фортепиано за своего ненаглядного глухого Бетховена, я почувствовал созвучие к нему.
Что произошло? Да вот, маленькая мысль, всего лишь… Однажды Берг подумал о Шмидте, и постарался припомнить то, что уже покрылось пылью – отчего немец исчез и более не возвращался? Ах, да, ведь были же какие-то поиски… Отчего ж они не увенчались успехом и Шмидт словно бы растворился в воздухе без следа? Странно…
И его ожидало удивление, быть может, куда большее, чем моё, когда он увидел, что Шмидта-то мало кто помнит, и воспоминание о нём граничит с выдумкой, со сказкой – вот, мол, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве… Берг и думать не думал о возможной кончине господина Шмидта, ему и так хватало странностей, о кончине Шмидта раздумывал я – и вышло так, что никто здесь не знает об истинной его судьбе, и никто не хочет знать об этом. Разум не стремится к знанию – так зачем оно нужно, прав был доктор!
– Что-то, простите? – голос доктора Стига выводит меня из оцепенения, вызванного глубокими раздумьями.
Он стоит ещё в дверях в обнимку со своей чёрной папкой, без очков уже, но с выражением глубокой тревоги на лице – слава Богу, кажется, для меня перестаёт быть в труд улавливать малейшие колебания его чувств. А камень-то камень – и тот имеет что-то за душой!
– Ничего, доктор, хотел пожелать вам доброго дня, – отвечаю.
И доктор кивает в ответ, наскоро отряхивается, просит у меня извинений (что, разумеется, повергает меня в глубочайшее уныние), и тотчас выходит.
XIII
Господину Бергу и взаправду стало внезапно хуже, отчего – непонятно.
Источником информации для меня, как всегда в последнее время, является Джулия – вот уж кто горазд болтать без умолку, так это она! Даже более молодая Бригитта не столь разговорчива, словно бы близка к тому, чтобы выбрать лимит слов на всю жизнь, оттого гораздо более экономно расходующая их.
У господина Берга шум в ушах и большое внутричерепное давление, руки его начали трястись мелкой дрожью, что ставит под угрозу его музыкальные способности.
– Зачем они ему теперь, – философствует не по годам смышленая Бригитта, – вот если бы он музицировал, как прежде, был солистом оркестра, ездил бы на гастроли…
Откровенно говоря, с ней трудно не согласиться, тем удивительнее были пространные возражения Джулии, направленные на евангельские истины о предопределении и неподсудности одних людей перед другими, особенно теми, кто не желал бы той же самой судьбы для себя. Она рассуждает здраво и как-то необычно для своего положения; возможно, некогда была она учительницей либо гувернанткой при обеспеченных домах, а возможно, что и обивала порог университета. В любом случае, никакой крамолы за ней не замечено – она истинная христианка, и свято чтит свой нелёгкий долг находиться при совершенно недвижимом старике Хёсте, и уж наверняка не встречает она любые телодвижения своего подопечного такой же угрюмостью, какой встречает их моя разлюбезная Фрида. С такой болтушкой можно было бы поговорить…
Итак, доктор Стиг возится у постели господина Берга, я – предоставлен сам себе.
И я жажду запечатлеть в постепенно увядающей памяти последний осенний денёк, тем паче, что он на диво хорош, и словами не выскажешь. Я наскоро одеваюсь, и двигаюсь в путь, заглянув между делом и к Сигварту.
– Доброго дня, профессор, не желаете ли прогуляться?
Лицо Сигварта серее тучи, кажется, он съел лишнее, либо некоторое время недоедает. Его тяжёлый взгляд мученика медленно останавливается на моём распахнутом пальто, точно он видит перед собой одного из ангелов из своих кошмаров.
– Не хочу, – глухо отвечает он, вздрогнув.
Голос его, словно бы не принадлежа ему, живёт своей жизнью, и совсем на него не похож.
– Ну же, профессор, не глупите, – поддеваю его я, – сегодня осень сдаёт свои права зиме, слышите вы! Вам предоставляется возможность видеть это, неужто упустите?
Молчание.
– Знаете что, профессор, – продолжаю я, стремясь хоть как-то расшевелить его, – у нас случилось кое-что – доктор Стиг, будь он неладен, заметил подмену. Богом клянусь! Он заметил на моей стене вашу картину! Можете представить? Я сам видел его лицо при этом – сперва он посерел, вот как вы сейчас, а затем стал зелёным, как дубовый листок, и на его круглом голом черепе выступил испарина, хе-хе.
Профессор как сидел на своей кровати, подперев костлявой рукой свой обросший густой клочковатой растительностью подбородок, так и сидит – он равнодушен к моим словам. Ни ненависти, ни любви, ни зависти – ничего нет в нём, как есть мумия. Лишь только бессмысленный взгляд и седые волосы вокруг ушей топорщатся.
Затем же он встряхивает головой и говорит тихо, в пустоту, не мне:
– Доброго дня! Кажется, я вас знаю…
***
Масса событий, события так и следуют друг за другом – я был прав! Это всё последний день осени, это всё он.
Вот, к Хёсту, моему соседу, приехал улыбающийся молодой человек в цилиндре. То, что он приехал именно к Хёсту, я узнал от него самого.
Гуляю по парку, мимо ограды, шипя шинами по гравию, проносится автомобиль: скрежет тормозов, стук захлопывающейся двери… Проходит недолгое время и меня окликают:
– Доброе утро, будьте любезны, скажите, не здесь ли «Вечная радость», и как я могу найти доктора Стига?
Оборачиваюсь – молодой человек в сером пальто и с тростью легко идёт мне на встречу от ворот, стуча каблуками по камням аллеи, он снимает по пути свой старомодный цилиндр и кивает мне для приветствия. Лицо его выглядит молодо, но густые волосы с проседью, а щеки в больших баках, ещё более старомодных, чем его головной убор; он кажется гостем из прошлого, членом английского парламента при Виктории или посетителем концертов Венской оперы в те времена, когда там дирижировал старик Штраус.
– «Вечная радость» перед вами, а о докторе, быть может, лучше спросить в доме, – говорю я, приподняв шляпу в ответ.
Он улыбается:
– Разумеется, я так и сделаю. Но для начала хотел бы спросить у вас кое-что. Вы живёте здесь?
– Если это можно назвать жизнью, то да, живу, – отвечаю я, ничуть не кривя душой.
Молодой человек слегка смущается:
– Не знаете ли господина Хёста, он также… как бы это выразиться… живёт здесь?
– Ну, ещё бы! Он мой сосед.
– Так значит вы – Миккель Лёкк, – восклицает он, его смущение тут же улетучивается, сменяясь искренним, но кратковременным, как взрыв, восторгом, – писатель! Я читал ваши книги…
Всегда, когда кто-либо говорит, что читал мои книги, мне хочется провалиться сквозь землю.
– … Они мне не слишком понравились, – добавляет он.
Ну, вот это уже куда ни шло.
– Да, я наслышан о том, что вы здесь, – продолжает молодой человек, – и что вы соседи с Хёстом, моим подопечным, газеты писали о вас и я, будучи немного подкованным в вашем…, – тут он немного кривится, – творчестве, интересовался вашей судьбой.
– Хорошо, – говорю я, – как это относится ко мне?
Он явно не ожидает этого вопроса и опять краснеет.
Упившись немного выражением его лица, я прихожу ему на помощь:
– «Подопечный» – будто сказали вы? Что это значит, позвольте полюбопытствовать?
– Я – адвокат, душеприказчик, – отвечает он, разом шумно выдохнув скопившийся в лёгких воздух, – я веду дела семейства Хёст, и обстоятельства складываются так, что мне понадобилось быть здесь.
– Неужто, – улыбаюсь я, – старый пройдоха демонстрирует признаки жизни…
– Простите?
– Нет, ничего особенного, я это про себя. Вот вам «Вечная Радость», идите и делайте то, зачем пришли…
Мы перекидываемся парой словечек ещё немного о всяких мелочах, затем он направляется к нелепой громаде особняка, мелькающей среди деревьев, ссутулившись и опираясь всем телом на трость, как подагрик. Истинно, Авраам Линкольн – так, кажется, звали того убитого масона-президента? – такой же высокий, нескладный, худощавый, в этом старомодном цилиндре, в сюртуке и платке на шее. Резкая метаморфоза! Только было лет двадцать пять, а стало… все шестьдесят. В тот момент ли был он самим собой, когда легко, едва касаясь земли, шёл он ко мне от ворот, либо теперь, когда я вижу удаляющийся сгорбленный силуэт?.. Не знаю.
Но, кажется, у него и впрямь важное дело… Что за странный молодой человек!
Впрочем, я не думаю долго о нём, вернее, думаю ровно столько, сколько хватает моего к нему интереса. Мало ли странного случается на земле порой.
Судьба вновь подтрунивает надо мной, когда ещё раз сводит нас.
Поднявшись к себе, я обнаруживаю этого Линкольна в моей комнате, с любопытством рассматривающего мои бумаги. Я кашляю, чтобы обратить внимание на себя, я постукиваю башмаком по косяку двери для пущей убедительности, но это действует на него странно – его рот расползается в широченной улыбке, а объятья раскрываются. Его положение смотрится странным – то ли он хочет извиниться передо мною за свою бесцеремонность, то ли просто-напросто никак не найдёт слов. Но, как бы глупо он не выглядел, я совершенно не желаю приходить ему на выручку и жду, когда он сам найдётся.
– Я зашёл, чтобы сказать вам… – начинает он.
Начало хорошее, я, по правде сказать, и не ожидал извинений от него. Что ещё?
– Дела господина Хёста плохи, откровенно говоря, – продолжает он с большей твёрдостью в голосе, – он едва смог вымолвить пару слов, совсем невнятных, впрочем, а двигаться он совсем не может. Видимо, его дни на исходе… – и тут же он замолкает, соображая, что говорит что-то не то.
В воздухе повисает какая-то тягость.
– Ну, так что? – спрашиваю я.
Линкольн трясёт головой, словно бы не соглашаясь сам с собой. А мне становится удивительно, как такой полный странностей молодой человек может сверкать красноречием в судах.
– Право, не слишком удобно говорить об этом с вами… Не поймите превратно…
Так он всё мямлит и мямлит; я чувствую, что мы так ни до чего и не договоримся.
– Смелей, молодой человек, смелей! – задорно кричу я. – Вам неудобно говорить об умирающем с таким же умирающим, верно?! Так вот вам повезло – я здесь, быть может, единственный, кто не особо краснеет при слове «смерть». Однако, по правде сказать, я сомневаюсь, что господин Хёст умрёт в ближайшее время. Не хотел бы лишать вас заработка, но я говорю то, что думаю.
От сердца у него явно отлегло, особенно после того, как я предрёк ему праздность и безделье. Он улыбается и говорит:
– Не знаю, я не врач… В этом вопросе могу ориентироваться лишь на стороннее мнение. Вот доктор Стиг утверждает, что не сегодня-завтра…
И тут же замолкает, понимая, что в таких случаях улыбаться не след.
А я гребу всё под свою гребёнку:
– О, если наш милый доктор говорит, то так тому и быть! Правда, ни один прогноз его, увы, ещё не сбылся – он уже много раз хоронил живых. Таково уж видно его занятие – возводить гробницы, где день станет воедино с ночью, а живые неотличимы от мёртвых.
– Ваши слова странны, – отвечает Линкольн на это, – будто бы это не лечебный пансионат, а что-то такое мрачное и несусветное… На ум приходит что-то такое, уж извините, связанное с могилами и похоронными процессиями – колумбарий, летаргия, или что-то такое. Вы слишком сгущаете краски – по роду своей деятельности я посещал такие заведения – а их изрядное количество по стране! – и это, уверяю вас, вовсе не самое дурное из них.
– О, милый мой! Кто ж говорит, что наше хуже всех остальных, кто говорит, что оно дурное! Напротив, самое лучшее – уж мне ли, живущему здесь, не знать этого.
– Чем вы тогда недовольны, позвольте узнать? Обращением, условиями? Ещё чем-то?
Гм, всё возвращается на круги своя – совсем недавно я сам пытался выяснить это у другого человека и испытывал раздражение, когда не получил ответа. Как то будет в моём случае?
– Нет, решительно всем доволен… Балы, приёмы, иностранные делегации, беспрестанные пиры, влюблённым – счастье, одиноким же сердцам – уединение. Разве что эта картина, цвет стен, слишком белый потолок, чересчур скрипучие полы… А в остальном, всё великолепно!
Линкольн понимает, что я ёрничаю, и вновь грустнеет.
Молчание.
Затем он воодушевляется и говорит:
– Что ж, а вот представьте, будто вы в совсем ином заведении, принципиально ином! Я мог бы это устроить! Достаточно лишь поверить меня вашими делами…
Я качаю головой, напротив, без толики мрачности:
– Нет, молодой человек, других клиентов вам здесь не найти. Мне адвокат без надобности, делами других ведают их семьи. Даже если б я и захотел – кто будет слушать меня? Что касается моего пребывания здесь, то, поверьте, я никуда не денусь отсюда, хочу я того или нет. Положим, я бы вообще не хотел бы заканчивать дни в подобных местах. Вы считаете, я не могу сам себя обслуживать?
– Как хотите, но я осведомлён в вашем деле, и полагаю, есть смысл в апелляции…
– Тоже не то!
Он молчит и думает над ответом. Я понимаю, что против решения Королевского Суда у него, такого молодого и донельзя задумчивого, нет аргументов, как ни крути. Суд решил и с этим нечего не поделать, он, как юрист, вынужден подчиняться, если не хочет остаться у разбитого корыта.
– Вы выглядите нормально, – говорит он, скорее для того, чтобы убедить в этом самого себя, – не в пример господину Хёсту. Сложно сказать, больны вы или здоровы…
И вот опять… Он так часто запинается, что мне и самому становится неудобно. Я уж давно понял, что он зашёл ко мне не только по собственной прихоти, но и волей доктора Стига, но вот скрывать этого у него не получается, совсем наоборот.
– Мой вид – вершина айсберга, – торжественно отвечаю я, подмигивая ему, – я умираю, можете не сомневаться. И вот, собственной решительностью и волей, я завлёк себя в данную обитель, где умирать мне будет легче. Я же стремился к облегчению собственной участи, я же боролся за это, я рвал жилы, и не давал покоя обществу. Моя болезнь заразна, как все знают, она передаётся одним лишь взглядом, указующим перстом; особенно страшны последствия. В группе риска незамужние дамочки, а так же лица обеих полов, коим не понравились мои книги – о, этих мор не минует, как ни прячься и как не молись!
Линкольн вздрагивает и уж не знает, что говорить. Тогда я спрашиваю просто и с улыбкой:
– Кажется, вы хотели сказать мне что-то о Хёсте?
– Да, – выдыхает он и после некоторого раздумья добавляет: – Мы ожидаем скорого исхода, что душа господина Хёста простится с телом – что бы вы мне не говорили теперь и как бы доктор Стиг не боролся за его жизнь. Впрочем, это может быть и не так скоро…
– Вот именно! – поднимаю я палец к небу. – Уверяю вас, он будет здесь последним постояльцем. Уж доктор-то Стиг постарается!
– …Вот, не подумайте дурного, господин Лёкк, я бы и сам не хотел бы иметь косвенное отношение к какой бы то ни было смерти, но я имею поручение от семьи господина Хёста найти человека, кто мог бы… В общем, ухаживать за ним, быть при нём постоянно и неотлучно. Это такая же работа, как и всякая прочая, как выступать в судах, как издавать законы, как командовать на поле брани, как править кораблём в бушующих волнах…
– Вы меня хотели осчастливить предложением по уходу за Хёстом?
– Ах, нет, разумеется, простите! Но мне кажется, вы бы могли подсказать человека, кто бы стал этим заниматься за изрядную плату…
– Отчего же я?
– Вы живёте здесь, и знаете всех… Это всего лишь просьба о помощи, господин Лёкк, не понимайте превратно… Я здесь впервые, официальное лицо, а доктор Стиг не идёт на контакт, отговариваясь занятостью. А мне что делать? Конечно, я подумал, что вы, сосед господина Хёста, сочувствующий, надеюсь, страданиям ближнего, как-то смогли бы мне помочь, и мне, и ему, вот хотя бы советом.
Он немного увлекается и начинает строить хрустальные замки прямо передо мной. Я тут же привожу его в чувство тем, что даже мне с моим живым воображением никак не рисуется картина смерти Хёста, посему, боюсь, ваша миссия здесь явно лишена всякого смысла. Смерть доктора я легко себе представляю – он умрёт, побитый камнями людей, прогневанных им, распятия на кресте и тернового венца ему не дождаться; и ваша смерть, молодой человек так же ясно видна – разочарование. А вот Хёст… О, Хёст скоро женится – будто бы не могли представить себе такого! Может разве человек, строящий подобные планы, собираться на тот свет?
Линкольн моргает – он уж и не знает, что ожидать от меня; он становится смешон, как и доктор в таких же ситуациях.
– Как, господин Хёст женится? – переспрашивает он, вытаращив на меня глаза, в одночасье ставшие похожими на бусины.
– Да, а что тут такого?! – отвечаю я. – Я уж приглашён на торжество, по-соседски.
– Кто же предмет его…
– Любви, страсти… – помогаю я. – Да, вот есть одна особа, в меру себе молодая и амбициозная, ничего так себе.
– Здесь, в «Вечной радости»?
– В мире! Понимайте, как хотите… Впрочем, наша «Вечная радость» ведь тоже мир в каком-то смысле, сумрачный, бездонный, купающийся в сиянии луны, неразговорчивый и холодный…
– Ничего не понимаю, – говорит он, встряхнув головой и странновато улыбаясь, – вы либо шутите, либо…
– Да уж какие тут шутки, – тяжко вздыхаю я. – Мне и надеть-то нечего – есть новое пальто, спасибо дочери, но в пальто-то не пойдёшь на брачную церемонию…