282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Михаил Лукин » » онлайн чтение - страница 15


  • Текст добавлен: 26 декабря 2017, 23:00


Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Они не существуют, вот что! Да, они хотят жить и цепляются за любую соломинку, и в этом нет уродства, в этом нет лживости с их стороны – хоть за то им спасибо – но всё же, всё же… Принимать известия с одинаково приторным выражением лиц – это слишком! Какой толк в этом, спрашиваю я вас, да, какой толк? Будто бы вы не знаете, что улыбаться как можно больше теперь – это множить на лице и шее число морщин, всего лишь. А ведь вы все так желаете умереть красивыми! Так хотя бы этого не делайте, не вредите самим себе. Так нет же – рот до ушей; шприц в вене, капельница кап-кап, судно где-то в районе поясницы, а у вас на губах улыбка.

О, Господи, я ведь и в самом деле бунтую здесь! Я воюю со всеми, а прежде всего – с самим собой, чтобы не сделаться таким, как они все. У меня нет союзников в этой борьбе – Сигварт – разве ж это союзник? – я одинок, как и там, в большом мире. И я чувствую всей душой это своё одиночество, я знаю, как и что будет, и знаю, что неизбежно, неотвратимо, моя жизнь заточена на то, чтобы чувствовать это без прикрас, а моя неумолимо давящая боль всего лишь средство шире открыть глаза.

Среди «овощей» переполох и сущее безумие, а знаете из-за чего? Всё просто – Хёст, их товарищ, собрат, женится, а они все хотят присутствовать на церемонии. Будете браниться, а всё так и есть – жизнь пробилась и сквозь эти камни, как бы вам не хотелось обратного.

Доктор Стиг и не думает браниться, и озабоченным он выглядеть не желает. Да, его донимают всякие слухи о брожениях в «Вечной Радости», о нарастающей революционной ситуации, замешанной одним из постояльцев, на далёкой Родине которого этих революций было уж не счесть. Он даже говорил со мной, выпытывал, смотрел в глаза, а я только и посмеялся в ответ, вот что было. Однако, что бы ни случалось, и кто бы что ни говорил, доктор всё ещё уверен в силе собственной власти и вряд ли принимает любые слухи всерьёз, возможно, они даже забавляют его, дают ему пищу для вдохновения, которое бывает порою необходимо для тесного общения с дамами. В этом смысле он даже благодарен мне, несомненно, а кроме того, его занимает и то, насколько далеко я смогу зайти.

Из моей берлоги вынесли все мало-мальски опасные предметы, даже люстру и гардины сняли – суицид в традиционном понимании мне недоступен. Впрочем, я мог бы с разбегу удариться головою в салатовую стену, аккурат под новообретённой мною «Голгофой» Мунка – но этого доктор, отчего-то не так опасается, как просто каких-то слов. И в самом деле, однажды запущенный слух породил куда как больше беспокойства в нём, нежели возможное задуманное действие, слова явили нам свою великую силу, и она поразительна. А разве ж кто-то сомневался в этом?

Так мы остаёмся при своём – я разношу слухи, доктор внимает им, почёсывая затылок, опасаясь до поры этих слов, а не действий. А действия… что действия, так, сотрясание воздуха, что тут можно сделать, коли руки подчиняются голове, а в самой голове – каша.

Доктор потихоньку-полегоньку теряет бдительность, он теряет свою волчью хватку, он уже не так силён, как прежде. Вот, маленькая Бригитта уже позволяет себе отлучится в обеденное время во флигель; её отправился вернуть обратно Халльвард, один из подсобных работников, да так и пропал вместе с ней. Явилась она обратно лишь спустя полчаса, неопрятная, с блеском в глазах. А Халльвард-то Халльвард, говорят, чуть ли не заблудился в трёх соснах, пока искал её – он, хоть малый не промах, но недалёк умом, да и не так смекалист, как кажется. Так они и стали пропадать частенько, и отчего-то всегда вместе – то грибы в холодном лесу собирают, то ходят с вёдрами на родник.

Доктор хмурится, но понять ничего не может. Правила, установленные им раз и навсегда, частично нарушаются, сперва только демонстративно и лишь мной, затем и некоторыми иными вольнодумцами из числа персонала. За своей самоуверенностью он начинает забывать об этом, и так его «болото» медленно, но верно, приходит в движение, здесь уже не так пресно, как прежде, здесь уже начинают происходить всякие события, порою даже очень себе так реальные. Возможно, в скором времени грядёт ужасное – кто-то из других постояльцев вдруг ни с того ни с сего начнёт думать своей головой, и, как ответ на ряд вопросов, Господь Бог осчастливит его чувством собственного достоинства.

Однажды я всё же не упускаю возможность от имени «овощей» спросить доктора, когда же и в самом деле состоится свадьба Хёста. Дело было перед грядущими заморозками, и доктор ходит озабоченный хозяйственными вопросами, погружённый в себя. Он пристально смотрит на меня и говорит:

– Знаете, Лёкк, я считал вас более разносторонним человеком – шутка ваша уже заезжена, в ней нет новизны, она пролежала на полке долгое время и успела покрыться пылью, а если в чем-то нет новизны, того и гляди появится гниль.

На это я отвечаю, что хоть она и заезжена, как вы говорите, но, тем не менее, актуальна до сей поры:

– …И общество до сих пор не находит себе места, полагая, что вы, доктор, утаиваете от него заветную дату.

Он только и отмахивается от этого:

– Ай, не забивайте мне голову этой ересью. Хотите поговорить – милости просим, я и сам не прочь, и, как вы знаете, давным-давно стараюсь поговорить с вами по душам, как с откровенным человеком, вот только не об Обратной Стороне Луны, не о жителях Венеры, не о корнях гор, не о чём таком маловероятном, какую бы склонность вы ко всему этому не питали.

– Ну, что ж, – пожимаю плечами, – глядите, господин Стиг, как бы вам не пришлось объясняться с людьми – мне не кажется это лёгкой задачей.

Доктор, совершенно спокойно, сложив руки на груди:

– Что это, угроза?

– Ни в коем разе, доктор, что вы! – отвечаю я. – Вот только скажу вам, что сам слышал, будто бы люди сговорились написать письма своим родственникам, и просить их в родительский день переговорить с вами вместо них, проявить настойчивость.

– Ха-ха, о чём же это им со мной говорить, – только и смеётся доктор, – неужто, об этой глупости, сочинённой вами, о свадьбе Хёста?

– Да хоть бы и о ней! И о пропавшем Шмидте не забудьте, пожалуйста! Конечно, вы красноречивы, вы отговоритесь, но лишний шум будет, это я могу гарантировать, не оттого, что этого хочу я или ещё кто-нибудь, а оттого, что всё слишком далеко зашло.

В ответ доктор смотрит на меня с изрядной долей раздражения во взгляде и говорит:

– Нет уж, вам именно нравится это, я это давно понял. Вы как камень в ботинке, всё мешаетесь и мешаетесь, вам не живётся спокойно, из вас брызжет ядовитая слюна, отравляя всё вокруг.

– Вот-вот, доктор, – отвечаю я, – я такой. Но так, может, стоит вытряхнуть этот камень, зачем мучиться…

Он любезно улыбается:

– Придёт время – вытряхну, не сомневайтесь…

– Это хорошо, это очень хорошо. Но сперва вам не мешало бы сказать пару слов вашим постояльцам, и это уже ваше дело, что именно говорить, однако, я бы не был на вашем месте столь раздражён – воздух так и наполнен здесь порохом, вспыхнет, не ровен час.

Вот так! Я уязвил его, это верно.

Придёт он или нет – не важно, но я запустил часовой механизм, и если всё будет нормально, эта бомба рано или поздно рванёт.

Да, всё так далеко зашло, что доктор должен сказать хоть что-то, иначе может случиться что-то из ряда вон выходящее.

Вечером в кают-компании собираются все-все, даже пребывающие в скверном расположении духа и те, кто страшится больших обществ, прикатывают даже плохих больных, в том числе и вдову Фальк, нет лишь самого Хёста, но ему, верно, изрядно икается в его комнате. Доктор Стиг делает объявление относительно Хёста, которое должны знать все, без исключения. Он выходит на середину зала, бледный, со вздувшимися на висках жилами, но холодный и твёрдый, как всегда; кажется, он ничуть не удивлён такому количеству жадно устремлённых на него глаз, совсем наоборот, он не мнётся, как юноша перед первым свиданием, и не дышит прерывисто. Он совершенно спокоен, но внутри его есть напряжение, точно натянутая струна – я это чувствую, я читаю это по его взгляду. Он вынужден играть по чужим правилам, ему написали сценарий, шаг в сторону может быть неверно понят окружающими. Всё же он делает это, но лишь он сам знает, как ему бы этого не хотелось, он, да я.

Давайте, давайте, милый доктор, один шаг, такой лёгкий – смелее! Это моя игра, я написал либретто, я здесь композитор, на время я стал Демиургом вместо вас: это не нравится мне так же, как вам, я просто-напросто вредный сам по себе, я сделал это для развлечения, чтобы скоротать время, не больше, и чтобы вам понятнее стало, что связываться со мной – себе дороже.

И бедному Стигу приходится играть по моим правилам: скрепя сердце он признаёт действительность обручения господина Хёста с некоей юной фрёкен, имя которой не может назвать во избежание недомолвок, и объявляет, что «молодые» после долгих раздумий решили повременить с бракосочетанием, и прежде всего из-за нестабильности положения и состояния здоровья жениха. Однако, их союз на самом деле полон любви и взаимного уважения, каким и должен быть союз рабов Божьих на Земле.

Ах, как это замечательно! Ничего подобного я не слышал прежде – надевший свою мрачнейшую маску, ту самую, со слезой на щеке, доктор Стиг выбивает слёзы из самых чёрствых постояльцев «Вечной Радости», из самых бесчувственных шестерёнок своего собственного механизма он высекает искры сострадания к бедам ближнего. Свадьбы не будет пока! Все надеются, это временно, все желают Хёсту и его невесте здоровья и только здоровья, но все так огорчены, что и словами не выскажешь.

Раздаются всхлипывания, даже недовольные возгласы кое-где, расстройство у некоторых сменяется непониманием и неприятием происходящего – у них отняли игрушку, с которой они носились долгое время, сладкого петушка на палочке, а взамен – ничего. «Что же будет?» – спрашивают многие, обращая взоры надежды на всё ещё кажущийся святым лик доктора. А доктор-то безмолвен, и ничего в ответ, и молчание оказывается томительным.

Тогда я, как истинный христианин, прихожу ему на помощь и напоминаю обществу о том, что грядёт Рождество, и оно уже довольно скоро, и что мы хотели бы праздника, хоть какой-то замены свадьбе Хёста, и что доктор Стиг вряд ли был бы против того, чтобы мы получили хоть какой-никакой праздник.

Тут начинается шум и гам, «овощи» смелеют прямо на глазах, «овощи» кричат о грядущем празднике, всем хочется торжества и все тут же забывают о Хёсте и его женитьбе, словно бы ничего подобного и не было. И доктор вдруг становится растерянным: он вращает головой, ища поддержки хоть у кого-нибудь, у своего персонала, но те стоят, потупив глаза, а кто-то даже и радуется наравне с «овощами». Что ж, всё возвращается – доктор сам выпестовал их, держал в ежовых рукавицах, он всё строил из себя Наполеона времён осады Тулона, знающего, что и как ему делать, к нему было не подступиться, а теперь случается так, что никто не может оказать ему хоть мало-мальскую поддержку. Это угнетает его, он не привык быть в одиночестве, хоть бы и нарочито держит себя особняком, но он ведёт большую переписку, и двери в его кабинет всегда открыты, и там постоянно кто-то находится помимо него, он всегда в обществе. Вкус одиночества был им забыт, а его внутренняя сила не даёт ему никакого дружеского участия, скорее неприятие, насмешку – это сбивает его с панталыку, он вынужден признать право пациентов на хоть какой-то праздник на Рождество, пусть даже маленький, незначительное застолье. Он вынужден признать своё поражение, дать обещание при большом скоплении свидетелей, что позволяет постояльцам организовать свой праздник на Рождество и назначить ответственных за него – госпожу Визиготт из числа постояльцев, и фрёкен Андерсен от персонала.

О Шмидте упомянуть доктор так и запамятовал – хватит на сегодня с нас потрясений.


***


Проходит некоторое время, грядущий праздник уже у всех на устах, письменно об этом осведомлены и родственники постояльцев. Пути назад окончательно отрезаны, праздник состоится, как бы кому-то не хотелось: вестимо, доктор думал пустить всё на самотёк, когда так легко давал обещание, нарушающее его же собственные инструкции – авось, время сгладит, и всё забудется, как забылось исчезновение Шмидта. Наверное, теперь он скрипит зубами от злости, но тут уж ничего не поделать – я тоже бываю злым на весь мир, но это невесть какое дурное чувство, даже наоборот, заставляющее разум работать быстрее.

Начало декабря.

Я вижу доктора довольно редко, а ко мне он до поры совсем не заходит, и я курю себе вволю, чувствуя свою безнаказанность. Доктор уполз в своё логово зализывать раны, этим нужно пользоваться пока его изобретательный мозг не придумал что-нибудь в ответ. В том, что он что-то придумает, я не сомневаюсь ни мгновения.

Но эта война забирает у меня немало сил, я быстрее утомляюсь, неважно хожу, обычный сон для меня – большая, но редкая радость. Фрида вызывает во мне нервозность, а не холодную злобу, как прежде. Она стала делать всё совершенно иначе: с утра мой кофе пылает, точно кипяток, а когда я, выждав время, пока он не остынет, хочу выпить его, Фрида демонстративно уносит его прочь. Тогда я прячу его под кровать, но и это не спасает положение – она легко находит его там, и я вновь и вновь остаюсь без кофе; горячий я не пью из принципа. Я пробую протестовать, без особой надежды, правда, и верно, всё безрезультатно. Затем мне начинают приносить еду в комнату, будто бы я не могу сам её принести себе или принять пищу в кают-компании вместе со всеми. Моё судно демонстративно и с завидной регулярностью проверяется, хотя оно всегда пусто, я хожу в туалет самостоятельно и это отлично всем известно.

Понятно, откуда всё это идёт, но сделать ничего нельзя – решение суда относительно моей персоны подразумевает некоторый надзор, полутюремное положение, которое столь красиво называется уходом. О, доктор делает всё мастерски, он не торопится со своей местью, он проиграл сражение, но войну не проиграет.

И вот, по прошествии некоторого времени, доктор снова начинает захаживать ко мне и ведёт себя как ни в чём ни бывало. Он расспрашивает меня о самочувствии, о настроении, даёт советы, хлопает по плечу – всё, как прежде – разве что от этого веет холодом. Ну что ж, я всегда любил холод, кроме того, вот-вот придёт настоящая, не календарная, зима. Я спокойно переношу всё, что бы он ни выдумал, отвечаю ему своими колкостями, и гляжу, что будет дальше, спешить мне некуда.

Потом я понимаю, отчего и он не особо спешит.


***


Вот, белый дым над нашей кровлей обратился чёрным.

К чему бы это? Конклав избрал нового предстоятеля, хранителя ключей? Наш многомудрый симпозиум нашёл новое средство для борьбы с крысами, тараканами и прочими вредителями? Что-то ещё?

Увы, всего лишь осень, поздняя осень, время поблекнувшего золота и несбывшихся мечтаний!

Конец осени обрек меня на новые муки, моё состояние ухудшалось, было тяжело дышать, я почти не ходил. Снега так и нет пока, но дело идёт к зиме, стало совсем холодно; отопление не справляется, его лихорадит, как какого-нибудь из здешних насельников. В начале декабря я так же лежу себе под массой одеял, как одна моя добрая знакомая; Фрида вливает в меня противный тёплый чай и всё хихикает, как дьяволица, одной только ей известной мысли. Я мрачен и суров, напротив.

Но однажды пошёл настоящий снег – я ждал его, а его всё не было и не было, и, наконец, он пошёл. Мокрый, липкий, похожий на лохматую белую вату. Резко похолодало, затем так же резко потеплело вновь. Но это было уже что-то, это было предвестием.

Фрида больше не смеялась, она любила тепло и едва ли не сгорала сама, когда холодало и шёл снег, а в более серьёзные заморозки и вовсе синела, как покойник, и ходила с отмороженным носом, чихая и кашляя. Фриде было дурно, и теперь она сама пила свой противный тёплый чай, я же отвоевал право на холодный кофе. Слава богу!

Вновь молюсь я о Зиме, настоящей, одетой в расписные сияющие одежды и увешанной жемчугами. Если она не минет нас, то Фрида, того и гляди, может и помереть от такого расстройства.

Пошёл снег, и мне стало чуть легче. Выйти на улицу я по-прежнему не в состоянии, но передвигаюсь по комнате, высовываю нос в коридор и, – наконец-то! – курю, свободно, безо всякой оглядки на кого бы то ни было: я завоевал себе это право и я просто так не расстанусь с ним. В лёгких клокочет, но мне всё равно – что за диво поступать так, как тебе хочется без того, чтобы кто-то указывал тебе! В комнате – дым столбом, а я лежу себе и лежу, или в раздумьях прохаживаюсь по комнате, шаркая по полу, прислоняюсь лбом к холодному окну…

Я жду зиму.

И вот зима пришла! Не с тем снегом, что был в октябре-ноябре и всё таял и таял, едва выпав, и не с тем, вчерашним, рыхлым от перепадов температуры, но с тем, что укутал уставшую сонную землю белым одеялом, укутал надолго, порой кажется, что и навечно. Прежде была не зима, а так, какая-то шутка, водевиль, да и только…

Парк тут же побелел, точно выкрашенный белой краской – лишь чёрные голые стволы торчат из земли, да кое-где пеньки, как могильные плиты. Аллея с дорожками скрылась под снегом и теперь никто не гуляет там, всё минуло, будто осталось в прошлой жизни.

И моя радость нежданно-негаданно сменяется унынием.

Я боюсь покидать свою комнату, никто не приходит и ко мне, – даже Сигварт и тот хорош – позабыл меня! – и я совсем не знаю новостей. Не беря во внимание вечно бессловесную Фриду, заходит лишь доктор, да фрёкен Андерсен изредка, но я не разговариваю с ними, потому что мне трудно и слова тонут в моей глотке, точно в чане с водой, клокоча и булькая. А по своей воле они не говорят того, что мне хотелось бы знать. Доктор потчует меня всякими газетными утками, злорадно рассказывает о том, как хорошо здесь будет в грядущем году, когда он, наконец, выкупит поместье из аренды и освободит из-под залога. «Да, возможно, что и так», – соглашаюсь я.

Один раз он принёс мне письмо от Хлои и когда я отмахнулся от него, сломал печать самолично и прочитал вслух, он не отказал себе в удовольствии. Малозначительная ерунда, как всегда! Но оно сладко пахнет её духами, и этот запах заставляет обратиться к далёкому прошлому, навевает праздничные мысли. Ассамблея, светский раут, приём, молоденькие барышни, улыбки, шампанское, игра в бридж… Мысли так и носятся в голове, мысли о далёком прошлом, которым я не так уж и рад.

Всё время, пока доктор читает письмо, руки его дрожат. От него пахнет коньяком, а в глазах пляшут озорные огоньки. К чему бы это?

Джулия проговорилась, будто доктор разводится с супругой. Возможно, это так, слушок, баечка с длинными ослиными ушами, а может… Несомненно, это повод для радости – я кривляюсь, пытаясь изобразить его общение с бутылкой, и понимаю, что рад тут не только доктор, но и кое-кто из персонала. Ну, и пусть – главное, что он сквозь пальцы стал смотреть на мои общения с любимыми сигарами; благодаря спиртному это случилось, либо разводу с женой – мне безразлично.

Зимой случилось и так, что Хлоя совсем перестала писать мне, а доктора я до поры до времени вновь почти перестал видеть.

Очень скоро он вернулся, и не один.

XV

В одно утро я в ожидании у окна, по обыкновению.

Двое подсобных рабочих чистят снег от крыльца до фонтана и ворот; тоскливо-хрипящие звуки лопат далече разносятся в морозном воздухе, впрочем, как и различного рода ругательства.

Сначала я вспоминаю одного малого по имени Сизиф и его попытки доставить огромный камень на гору, но затем всё больше и больше интересуюсь происходящим и, наконец, постигаю истинный его смысл. И эти двое для меня в моём понимании больше не занимаются бесполезной работой, путь даже завтра с моря придёт туман с непогодой и нападает вдвое больше снега. Эти двое делают самое важное дело, думаю я, вот только доведут ли они его до конца?

Около двенадцати дня они уходят на обед, их не видно с два часа. Всё это время я жду у окна, боясь пропустить что-нибудь значимое для меня, боясь, как бы ни была опровергнута моя догадка.

Затем они появляются и долго стоят у крыльца с лопатами, курят носогрейки, разговаривают, машут руками, снова курят…

Давайте, бездельники, за работу!

Меня начинает бить мелкая дрожь, по спине пробегает холод, сверху вниз, а затем обратно, дыхание учащается, я вместо них становлюсь тем самым Сизифом и вот-вот камень, с таким трудом доставленный на вершину, громыхая и подскакивая, покатится мне вслед. Но я точно знаю, что убежать от него не смогу. Я ожидаю смерти для себя, но смерть эта будет для меня, пусть хоть и мгновенная, всё же несоизмеримо более тяжёлая, чем смерть недвижимым в своей скрипучей кровати. Если вы тотчас же не сделаете то, чего я жду, я умру, не сходя с этого места, бездыханный упаду здесь, у окна. Тогда на ваши души падёт такой грех, от которого вы будете вечно гореть в аду. Смертный грех! Слышите меня, мерзавцы!

Вволю наболтавшись и накурившись, рабочие берутся за лопаты и начинают чистить аллею от фонтана вглубь парка. Работа спорится в молодых руках, они полны сил и желания закончить свою работу засветло. Бог вам в помощь, дети.

Им велели это сделать, это точно, а значит, завтра я вновь увижу Ольгу, мою маленькую Ольгу.

Аллею чистят с намерением для неё, чтобы она возила здесь старуху, госпожу Фальк, совершенно не отдающую отчёт в том, что вокруг неё творится. Последнее время старуха даже не махала мне рукой, а глаза её были точно две синеватые пуговицы, и Ольга промокала в них платком слезу. Бедная старуха, ей скоро придёт конец, верно, – мир грядущему её праху, – но сейчас мне наплевать на неё, Бог свидетель, наплевать. Меня волнует лишь Ольга, и чувства, которые она пробуждает в моей душе, память давным-давно почившей юности. Встретив её, я вновь напомню ей то самое обещание.

Тьма сгущается, неся с собой мою боль, перед глазами ничего, лишь чёрная мгла. В этой тьме кто-то дышит, в этой тьме есть что-то куда как более величественное и могучее, нежели наши желания. Моя грудь сдавлена, в лёгких ничтожно мало воздуха, кровь птицей громко трепещет в висках. Никакие таблетки мне уже не помогут, но и убить меня они не в состоянии; я напьюсь этих таблеток, проглочу целую пригоршню, а мне сделают промывание желудка и вот я вновь жив, занимаю место тех, кто вот-вот придёт в мир.

В звенящей тишине тьма усмехается надо мной.

Войди, призрак времён старинных, войди, будь гостем у меня и добрым товарищем мне. Помнишь, как шумит лес перед дождём, как спорится разногласье трав и вод, помнишь камень, что, обретя язык, шепчет сказку вечно юной Земле? Ветер, возлюбленный древами, точно неверный жених бегает от одного ствола к другому, от одной кроны, к другой; сегодня он любит одно, а завтра – другое, и поди пойми тут, где истина, а где ложь.

Ты помнишь их?

Ведь всё это искренность, так ненавидимая среди нас, людей, но так естественная в природе, так что и представить невозможно себе, чтобы было когда-то иначе.

Давно, в самой ранней юности, я решил быть таким же искренним, как небо и звёзды, существовать независимо от мнения или зависти иных, идти в вечность своим ни на что непохожим путём. Я услышал о нём от того ветра-изменника, редкостного негодяя, но бывшего самим собой и никого никогда не обманывающего; я увидел его в дожде, что изрядно распугав всю живность в лесу небесными громыханиями, лишь позже начинает лить точно из ведра; я видел его в горах, громоздящихся друг на друга, стремясь к солнцу через головы своих собственных детей. В них нет ничего неестественного, они и знать не знают о Моисеевых заповедях, они живут себе и живут некрещёными и не конфирмованными, они были тысячи лет назад, и будут сохранять этот порядок ещё тысячи лет спустя, когда не будет уже людей и всякие каменные скрижали обратятся в прах.

И кто теперь будет увещевать меня, что божественный порядок вещей един для всех? Профессор Сигварт, доктор Стиг? Ещё какая-нибудь мелочь, букашка или комар?

Баста!

Здесь я буду сам себе творцом и судией, потому что не ведаю иного. Что будет там, в ином мире – кто знает. Не говори мне о том, что я должен делать, ибо я этого всё равно не сделаю. У каждого свой путь, дай мне идти по своему, не переходя дорогу другим.

Он смеётся в голос: «Как я сказал, так и будет!»

Что за душа трепещет в этом старом теле, в дряхлом засыхающем древе, давно срубленном пеньке? Она уже не мечтает, она призрачна, подобно тебе, и отягощена собственным бытием, она стремится скинуть опостылевшие оковы жизни и соединиться с Создателем. Неужто ты не видишь этого? И что за удовольствие тебе мучить её, всё держа и держа здесь? Я не спрашиваю сколько, я спрашиваю – зачем?

Ты говоришь, я не так уж гостеприимен к тебе – ну, что поделать, моё настроение стало меняться так же часто, как здесь меняются погоды. Ты говоришь, я лезу туда, куда нет мне хода? Да, я хотел бы выбрать способ, которым мне суждено умереть, очень хотел, а ты не даёшь мне эдакой любезности. Отчего я должен любить тебя?

Побыв друзьями совсем недолго, мы вновь становимся врагами.

Мы расстаёмся недружелюбно, так же, как и со Шмидтом. Но немец умер вскоре после этого, уплыл прочь на своей белой лодке, и был беззаботен, и ветер дышал в лицо ему.

Покинешь ли ты меня, чёрная тень юности, так же?

О, этого ты не можешь обещать, то-то и оно. Но если всё же решишь покинуть, то знай: я буду завидовать тебе всеми завистями, которые только возможны в нашем мире – чёрными, белыми, терракотовыми… В данном случае зависть вовсе не так уж плоха, как кажется.

Тень исчезает, боль остаётся, боль становится сильнее, объёмнее, величественнее.

Мне нужен воздух, много воздуха, мне нужна воля. Окно заперто, в пространстве между стёклами – большой слой пыли, паутина и мёртвые насекомые. Рву окно на себя, дёргаю за ручку что есть сил, сил немного, но желание творит чудеса – с сильным треской и скрипом окно распахнуто. В комнату врывается сама зима со своим морозным воздухом, приглашения ей не нужно, ей дай лишь повод и она тут как тут.

Но легче мне не стало – воздуха гораздо больше, а боли не меньше. Разве в этом дело? Можно ли решить мои проблемы, просто распахнув это старое окно? Это смешно, ничего смешнее быть не может! Хотя нет, может, ей-богу, может! Старик, полумёртвый и выживший из ума, бегает за юной девицей… Вот это на самом деле смешно!

Двое мерзавцев-рабочих вновь дымят у крыльца, они вновь бездельничают, а дорога-то, верно, и наполовину не чищена.

Я кричу им из окна, чтобы они принимались за работу; дело идёт к вечеру, а работа стоит – и за что вам только платят!? Я кричу, срываю голос, ветер подхватывает его и разносит далеко над парком, отзвуки ещё долго наполняют своим звоном воздух.

Кричу, надрываюсь, а им хоть бы что! Ну, погодите мне!..

Что делать, что делать! Я так слаб и так равнодушен, что моей слабостью и равнодушием способен заразить прочих.

Ольга, милая, ты сидишь передо мной и усмехаешься, ты не узнаёшь своего друга и думаешь, что ошиблась дверью, зайдя совсем не к тому… О, было бы так это, я бы не царапал ногтями своё лицо и не стонал от скопища неведомых чувств, что разрывают мою старую грудь. Это я, и не кто-нибудь иной кроме, но я, увы, думаю, что совсем обессилел, и гниль изнутри источила меня.

Тогда ты говоришь:

– Видишь, те двое, стоят и курят под моими окнами? Ты же знаешь, как я ненавижу дешёвый табачный дым, сделай что-нибудь.

– Что же сделать мне, – отвечаю я в отчаянии, – прикажи только? Убить их, покалечить?

– Ну, не знаю. Вот хотя бы этот стол…

– Что стол?

– Сбрось его им на головы!

Да, погоди, всё будет так, как ты хочешь…

Толкаю свой стол – тяжёлый, почти неподъёмный – вновь кричу, уже от боли, вызванной жестоким усилием, но не сдаюсь, а толкаю. Бумаги летят со стола, точно белые хлопья снега, кругом грохот и шум, ножки стола визжат невыносимо, и кажется мне, ветхий, он, того и гляди, развалится. Подпираю спиной, поддеваю ногами, раз руки не слушаются. К чёрту всё это, – бумаги, свеча, посуда, перо и чернила! – мне больше ничего не нужно здесь, решительно ничего, и писать я больше не намерен. Я намерен скинуть этот стол на головы двум бездельникам.

Вот, ещё немного, совсем чуточку… Стол летит вниз со второго этажа и падает с жутким грохотом на дорогу совсем рядом от рабочих. Ура! Теперь-то уж вы не посмеете просто так стоять и болтать, как две старухи.

Да уж, куда там! Стоят, даже не шелохнувшись. Они смеются надо мной, смеются в голос, как и тот странный призрак, что посещал меня.

В совершеннейшем бессилии я опускаюсь на пол. Схожу с ума; кажется, мир ополчился на меня, но не хочет просто убивать, что было бы не так плохо, он хочет насмехаться надо мной, желает обречь меня на вечные муки лицезреть себя в том жалком виде, в коем я пребываю нынче.

Убей меня, я всё вытерплю, всё перенесу, знай я только, что наградой за это долготерпение будет смерть.

Но нет же, никто не может сказать мне ничего определённого. Я подобен тому старому столу, выброшенному мною в окно – меня выбросили так же, разве что я не разбился в щепки, как он, я просто-напросто лежу беспомощным и нелепым на холодных камнях.

Ко мне в комнату врывается общество – доктор и три сиделки ему в помогу. Это против всех правил, но доктору, видимо, так дорого моё существование, что ему наплевать на них. Фриды с ними нет, что удивительно. Видимо, им нужны их речевые способности, а мрачная рожа моей сиделки только во вред.

Они хватают меня под руки, кладут на обжигающе холодную кровать и начинают хлопотать надо мной, как птицы над птенцом, они что-то говорят, говорят много и беспрестанно. Далее чувствую я, как игла сквозь толстую кожу вонзается в вену, и слышу вердикт доктора Стига: «Вот это должно помочь, старина».

Да, дорогой доктор, мне лучше, гораздо лучше – некая чудодейственная микстура медленно, но уверенно разливается по моим жилам, с ней в мой организм приходит весна и красные ручьи в моих сосудах освобождаются от сковывавшего их льда. Мне уже хочется пофилософствовать с вами немного, улыбаться как можно глупее, послушать ваши слова о том, как полезно гулять по утрам, я уже думаю, как буду встречать Фриду – ведь она не прибежала спасать меня. «Ты хочешь моей смерти, Фрида» – скажу я ей, а она опять вскинет руки, и эти её руки будут похожи на крылья, словно бы она обратилась в какую-то гигантскую птицу и через моё распахнутое окно слетела ко мне в комнату.

Чёрная масса трепещет надо мной, лицо, и вовсе не так уверен я, доктор ли это Стиг, либо уж сам Люцифер… Донельзя слабый голос вещает, кажется, прямо из моего нутра:


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации