Читать книгу "…И вечно радуется ночь. Роман"
Автор книги: Михаил Лукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
И вот он заказывает экипаж и едет во дворец, счастливый господин Фальк, сияющий господин Фальк. Я столь часто думал о счастливых людях и вот ещё один пред мои очи! Но, быть может, он счастлив как-то по-особому? У него есть жена, одна из красивейших дам в свете, но нет детей; есть большая должность, которая обещается в скорости стать ещё значимей, но возраст его уж приближается к старости, да и здоровье пошаливает; его все любят, но кто-то всё же посмеивается над ним втихомолку, шепчась о том, как-де такой старик отхватил себе в жёны юную девушку, едва распустившийся бутон. Вроде бы всё так, а вроде и нет, все колёса в его экипаже прочно сбиты и идут уверенно, но одно отчего-то поскрипывает. Тогда ему приходит в голову то, что он не так уж счастлив, и что голова его в последнее время болит всё чаще и всё сильнее, и что руки дрожат, беспокоит сердце и в боку колет, а уж настроение его так часто подвержено кардинальной перемене, что об этом и говорить нельзя. Нет в этом решительно ничего счастливого! Так, решает он, я несчастен и всюду болен, я делаю несчастной женщину, которую люблю, заставляя коротать молодость рядом со стариком, и оттого сам по себе делаюсь посмешищем для всего света. Тогда он поворачивает свой экипаж и вместо королевского дворца едет к берегу моря; там он отпускает кучера, отдав ему весь свой кошелёк и свои золотые часы. Потом он долго сидит на берегу, всматриваясь вдаль, и думая о своём, но ничего, ничего не может уж поколебать его решимости – он встаёт и бросается прямиком в море. В его голове не было ничего, решительно никакой мысли, кроме зла на себя, что он показал себя настолько неучтивым, что не отослал Его Величеству карточку с сожалениями и извинениями – такой-то и такой-то, имярек, ваш верный слуга и раб Божий, не может принять столь великую честь из Ваших рук, затем, что вынужден оставить эту жизнь…
Так он умер.
Скажешь, он согрешил? Думаешь, он был несправедлив к себе и тем окружающим, кто любил его? Что ж, пусть так! Но он знал тайну, и он знал тишину, верил в молчание, чувствовал великое одиночество… Кто бросит камень в него, верно, попадёт в себя.
Вот, скажешь, а я так не скажу ничего. И ничего не ответят мне давно ушедшие тени. Старый Фальк ищет во тьме свою почившую в бозе супругу, он уходит, чтобы в очередной раз разочароваться, не найдя и следов «милого друга».
А что же немец? Так же немолчен, с безнадежным обликом, ледяным дыханием…
Оборачивается, спиной ко мне, к самой жизни; и ветер воет, и шумит вода. Этого ожидал я? Этого мне хотелось разве? Нет, не уходи, постой, будь хоть ты откровенен и чист пред тем, кто никогда не кривил душой! Есть ли что-то там интересное и есть ли то, на что можно поглядеть, кроме холодной бесконечности пустоты? Видишь, я не думаю за тебя теперь. Это господин Фальк, убогая душа, запятнанная грехом самоубийства и возвеличенная им же, сподобил меня на всякие додумки, но, Бог свидетель мне, я не желал того. Я думал тогда, но теперь – нет. Я не хочу знать, как ты умер, я хочу знать, что за жизнь есть там, куда вереницами и вереницами уходят люди. Молчишь? Не отвечаешь? Что ж, я так и знал, что вы уже не можете говорить – ничего удивительного.
Да, печаль лучше радости – она, по крайней мере, созвучна мелодии души.
XI
Сколько можно! Сколько ещё будет всего этого – нерешительности, страха, сомнения – сколько можно говорить о том, что составляет природу человеческой жизни, о страдании? Нет, никто из нас не хочет страдать и никто не думает, что ему выпадет на долю такое несчастье, но всё же, как случается такое, так это бывает столь неожиданным, что руки опускаются и все на самом деле начинают страдать и мучиться. А тот, кто наверху, радуется и потирает руки – вот, мол, я дал вам выбор – страдать или быть счастливым, а вы в который раз выбрали первое. Отчего ж вы тогда так желаете избавиться от этого?!
И я сам, каждый раз отринывая от себя страдание, каждый раз собственноручно возвращаю его вновь; я не смиряю свою гордыню и не опускаю голову, не предаюсь греху уныния – всё время кто-то делает это за меня. Пройдёт долгое время, прежде чем я, познав плоды с древа Добра и Зла, решу вновь нагим явиться в этот мир, но никогда не узнаю я, кто заставлял меня тяготиться собственным бытием. Был ли это Создатель, хотел ли он говорить со мной о политике, узнать у меня новости о техническом прогрессе, расспросить меня об очередной Всемирной Выставке, либо ему позарез нужна была моя грешная сверх всякой меры душа? Кто знает. Но камень к шее привязан крепко и всё ждёт, чтобы я поднял его, превозмогая нечеловеческую тяжесть, и понёс его вперёд по своему пути, а я всё грешным делом пытаюсь и пытаюсь перерезать верёвку. Зачем, ведь я топчусь на месте, хожу-брожу вокруг да около, не иду вперёд, а только знай себе дёргаю за верёвку в надежде ослабить свои путы? Зачем то, зачем это… Камень – это великая тяжесть, неуёмное страдание, камень – это боль и разочарование, от которого не избавиться, с ним нельзя двигаться, но и избавиться от него нельзя. Я хочу поднять его и бросить в море, я думаю, мне удастся это – и тогда всё будет кончено. Кончено разом.
Говоришь, ты согласен со мной? А отчего тогда лежишь, как старое упавшее дерево?
Я не могу подняться – это моя беда, уж почище вашего вечного разочарования. По крайней мере, она здесь, рядом, и я ощущаю её, могу дотронуться до неё рукой, а ваша… О, ваша где-то так далеко, что её и не видать, коли не заслушиваться вашими рассказами.
Что ж, верёвка от моего камня длинна, и не каждый может видеть её, – всё так и есть! – оттого я и ухожу дальше прочих, оттого я странник, бродяга и поэт, а не министр, чиновник или, прости Господи, пастор.
Но конец-то, конец – он всегда один и тот же.
Конец всему один, да. Затем, затем мы поговорим с тобой, выясним отношения, перейдём на личности, плюнем друг другу в лицо, или побратаемся и обнимемся, если вдруг будем приятны друг другу. Сейчас же нужно довести до ума стремление отвязаться от этого огромного камня.
Какой там камень, чёрт возьми! Я ведь не могу подняться…
Вы забыли, ведь у нас есть Создатель – мы помолимся ему, и всё будет хорошо.
***
– Он не может ходить больше… – плачет фрёкен Джулия, – как мне жалко…
Сидит на стуле возле кровати Сигварта, точно бездыханная статуя, закрыв лицо ладонями, а руки светятся матовым блеском – мне кажется, они отлиты из воска.
– Ваши руки из воска… – медленно говорю я.
Она поднимает голову – пунцовые губы вздрагивают.
На красивом, будто из мрамора высеченном давным-давно где-то в мастерской флорентийского ваятеля, лице слёзы! Когда-то, тысячу лет назад, она плакала так на моём худосочном плече, на моей больной и впалой груди, но мне не привиделось это настолько значительным, чтобы я как-то расчувствовался в ответ. Теперь я горюю вместе с ней, не слезами, – их давным-давно нет, – дыханием, мыслями, всем своим существом. Её жалость безмерна, она глубже океана и выше гор, она упирается куда-то в небесные хляби, она одна-одинёшенька в этом мире оплакивает наше бессилие восторжествовать над собственными судьбами. Через нас она оплакивает и себя самое.
Медленно-медленно возвращаюсь к реальности. На руке чуть выше локтя – небольшой кровоподтёк отдаёт сине-лиловой тенью, похожий на капельку чернил, совсем небольшой, вроде точки или укуса – он зудит и горит. А боли нет и в помине, лишь голова тяжела по-прежнему, да в глазах вспыхивают звёздочки. Всё же, это почти то, что нужно. Однако, где я был, долго ли отсутствовал?
– Нет, Господи, нет, господин Лёкк, – всхлипывая, отвечает мне Джулия, – вас не было совсем недолго. Господин Сигварт звал вас опять, он видел вас сквозь собственные муки, ему было радостно, для него это было облегчением. Я рада, что вы явились помочь.
– Неужели, – стараюсь придать губам выражение улыбки; выходит, видимо, не очень, – благодарю, вы так добры…
Она переходит с обычного голоса на торжественно-мрачный шёпот; интонация раскатистая, широкая, как река на равнине, но с сокрытой внутренней силой:
– Говоря по правде… я ставлю на карту собственную жизнь – ни больше, ни меньше! Я уже поступилась ею… Множество Правил нарушено… Его Правил, а Он это всегда чувствует. За ним уже послали, скоро он будет здесь, а завтра… завтра меня казнят, возведут на гильотину, обезглавят за всё то, что я натворила.
Не воспринимаю её шёпота, мне он не проникает в сердце, хотя, видимо, должен; витает себе где-то под потолком, угодив в паутину не уснувшему на зиму паучку и тот, верно, удивляется эдакой диковинке. В голове сонм разных мыслей – перво-наперво стараюсь припомнить, как оказался сидящим на стуле в комнате профессора, напротив самой Джулии – то, что это сигвартова комната мне не привиделось – теперь я уверен! – но в устах – совсем иное, в устах птахой трепещет, точно диковинная сладость, имя…
И я спрашиваю об Ольге.
Джулия трёт глаза – они становятся красными и мало привлекательными, но щёки её вспыхивают, как закатное солнце, оттого, должно быть, что она провела по ним ладонями. Она ничуть не смущена, а только показывает отрешённую мину и отворачивается от меня, думая о своём. Вот ещё вашей Ольги тут не хватало, думает она.
Проходит время, сколько именно – я не знаю, но голоса в коридоре затихают, там думают, видимо, что у нас здесь всё в порядке.
– Что же мы сидим, что же мы ничего не делаем! – возопит вдруг Джулия. – Ему же плохо, он умирает!
– Наконец-то… Я счастлив за него, всей душой желаю быть на его месте, – устало, но совершенно серьёзно, отвечаю я.
Это вызывает возглас ужаса с её стороны: она вдруг кричит на меня, чтобы я немедля убирался вон, и что зря она послушалась меня, удалив из комнаты всех сиделок.
– Как вообще вы дошли до того, чтобы не препятствовать смерти! – заключает она в конце, бросаясь к ложу профессора. – Нет, я так не могу!
Почтенная публика, слышали ли вы такое?! Она хочет препятствовать смерти!
– Вас никто и не держит здесь, – отвечаю я, – можете идти, и жизнь свою не забудьте прихватить – здесь ей уж не рады.
Она смотрит на меня совершенно ошалело и её длинные ресницы касаются бровей, губы вновь вздрагивают и немного приоткрываются, застывая в каком-то мертворождённом возгласе.
– Что вы такое гово… – наконец, лепечет она.
– Я говорю, что ему не нужно «помогать», – обрываю её я, подражая голосу доктора Стига, – и прошу вас удалиться.
О, нужно знать её – она противится, да ещё как! Происходит недолгая борьба, но сила моя мне более не намерена изменять, а боли, благодаря её уколу, нет и в помине – дело кончается тем, что я выпихиваю вдруг обескураженную от неожиданности Джулию из комнаты профессора, закрываю дверь и подпираю столом.
Вот, теперь у вас есть время, дружище, постарайтесь воспользоваться им с пользой. Нет, не благодарите теперь – там, потом, где-нибудь, если будет на то чья-то Могущественная Воля, мы сочтёмся.
Долгий день пожинает свои плоды – с постепенным наступлением вечера я начинаю чувствовать усталость, я медленно опускаюсь на краешек кровати, бросив взгляд на неподвижно лежащего под простыней Сигварта. Когда я сажусь, дыхание моё учащается, вместо того, чтобы быть ровным, но я не страшусь этого, хоть это и необычно. В дверь уже стучат, сперва глухо и как-то робко, затем настойчивее, и со временем стук этот становится злым, словно бы руки, производящие его, мгновение за мгновением наливаются яростью. Но я уже этого не слышу, всё сливается и проходит мимо, улетает в пространство.
А в голове только голоса, ровные, кажущиеся бессильными, но твёрдые. Они не сводят с ума, как бывало, ни в коем случае – они дразнят и подначивают подумать ещё о чём-нибудь, кроме смерти, отдаться неведомым прежде фантазиям, они скрежещут, как лопата о рыхлую землю, и поют нараспев весенними птицами. Становится тепло, а кончики пальцев, наоборот, холодеют, и это чудесно, думаю я.
Вот, в кромешной тьме вспыхивает огонёк, яркий и блистающий. Быть может, это звезда, быть может, маяк или просто светлячок ищет свою подругу. Бедный, летит он, сам не зная куда, а на шее у него такой же камень, как у всех нас. Он летит и подмигивает мне – летим, мол, со мной, ведь ты такой же вечный бродяга, как и я. «Но куда, куда и зачем?». «Не знаю, друг, вперёд, куда глядят глаза. Наша жизнь в странствиях, мы вечно ищем что-то с тобой, мы видим впереди цель, точно свет, но никак не доберёмся до него, мы чуем запах, слышим диковинный шум и голоса, но докоснуться их не дано нам». «В чём же смысл тогда?». «Ха, тебе нужен смысл? Его нет, как нет и той самой цели. Наша жизнь – вечные странствия, хочешь ты того или нет – вот и всё».
Тогда я смеюсь и отвечаю: «Хочешь, милый друг, я скажу тебе, где искать тот самый свет, те самые голоса и тот самый дух? Ведь это же так просто». «Нет! Нет! Не смей! – следует ответ. – Ведь тогда мои странствия оборвутся, а с ними закончится и моя жизнь, а она ведь и помимо того такая коротенькая…»
Что тут поделать! Шум крыльев проносится мимо меня и исчезает в бесконечности, огонёк растворяется во мгле моего воспалённого сознания, и я вижу вдруг, как множество таких же огоньков вспыхивают окрест, вспыхивают и сгорают тут же. Кто-то живёт миг, кто-то два, но никто вечно. Так они летят мимо и исчезают, летят и исчезают, а над всем этим высоко в небе распахивает едва ли не во всю ширь своё око серебряное кадило Луны.
Как это может случиться со мной посреди вечной зимы, посреди вечной ночи? Как может быть то, чего быть не может?!
Я говорю с мертвецами, стараюсь разглядеть что-то в их пустых глазах, словно бы единственный на всём белом свете был обличён даром видеть глубоко сквозь миры. Не те, с картами, не иные с хрустальными шарами и линиями на ладонях, не маги, колдуны и звездочёты, и даже не великие мудрецы. Не те, а я! Я не писатель больше, вовсе нет, всё, что я написал, случилось на самом деле, я ничего не придумал и ничего не приукрасил, я просто заглядывался на души уходивших навсегда людей. Они, крохотные огоньки в ночи, сиявшие кто ярко, а кто и тускло, песчинки в бесконечной пустыне времён и пространств, капельки самой чистой воды, точившей камень, на котором доверено было воссесть мне. Вода журчала кругом, а я разговаривал с ней на её языке, и она меня понимала – это была река, уносившая прочь сонмы людских грёз и страданий. Я бросал в неё лёгенький камушек, и в плеске воды сотни и сотни голосов славословили меня на разные лады. Я опускал руку туда и пальцы мои индевели, а когда они отогревались, то я брался за перо, за своё перо…
Где моё перо и где бумага?! Их больше нет. Летите, дорогие мои, летите, Бог вам в помощь.
А что же здесь? Грохот, треск, шум, земная суета…
Ещё одно усилие – дверь под мощными плечами Петера и Халльварда разлетается в щепки. В комнату врывается свет и совершенно посторонние запахи, пространство кругом вновь наполняется людьми, и кажется, в комнату вламывается вся «Вечная радость». Сквозь толпу на меня надвигается Тень, огромная, как грозовое облако и я мгновенно начинаю чувствовать себя неуютно. Тень стоит напротив меня, заслоняя весь свет, и я не знаю, настолько ли широка её спина, либо она пожрала весь свет.
Проходит время, мгла перед глазами чуть рассеивается.
– Вы мне так ничего и не скажете, доктор? – спрашиваю я, и мой голос походит на мышиный писк.
На его скулах играют желваки, но лицо сохраняет самое милейшее выражение, на которое только он способен.
– Вам нужно переодеться к ужину, – только и отвечает он, – за вашими приключениями, вы запамятовали, должно быть, что сегодня мы ужинаем.
Ах, нет, я не забыл этого обстоятельства наших с вами отношений, как вы могли подумать такое! Я хожу сам не свой со вчерашнего вечера, и даже не мог спать, и всё только из-за этого. Ведь между нами не может быть всё просто – мы либо дружим, либо люто ненавидим друг друга, не так ли? Быть может, верно то, что с вами не всегда бывает полезно ссориться и испытывать недомолвки.
– Да, со мною лучше дружить, – подтверждает доктор торжественным голосом, в котором, впрочем, слышится неуверенность.
Затем, под руки, точно совсем немощного старца, работники отводят меня в мою берлогу – я не сопротивляюсь, я смеюсь.
Сам я не одеваюсь – одевают меня. Фрида, Джулия, ещё кто-то… Хлоя купила мне одежду как раз под торжественный вечер, она знает мой размер, и это не составило ей труда. Не беда, что я никогда не носил смокинга, хоть бы и курил сигары, не уважал и лакированных штиблет, галстук предпочитал бабочке, и не выставлял напоказ золотую цепочку от своих часов, это всё малозначительно. Выбираю не я, и жизнью своей владею не я – у меня есть Создатель, и он указал нам свою Волю. Повели он обрядить меня во что-либо несуразное, верные слуги ничтоже сумняшеся так бы и сделали, и я бы никак не смог воспротивиться тому.
Пока они всё это делают, я стою и глупо пялюсь в пространство собственной тюрьмы. Я хотел бы разозлить кого-нибудь из них, Фриду, как обычно, я желаю посмотреть на её выражение лица, но ни одной, решительно ни одной мысли в голову не приходит – и это сродни тому, как в небесах громыхает, а оземь не падает ни единой капельки влаги. Зёрна хотят расти, но не могут; зёрнам остаётся лишь ждать, так же, как и мне.
А тут Джулия, улучив момент, злорадно шепчет мне на ухо:
– Его спасли, он будет жить дальше…
И улыбается, будто совершив великое дело – её глаза так и сияют, то ли от того, что она продлила чьи-то мучения на этой земле, то ли оттого, что доктор особо не стал ругать её за сегодняшний вечер.
Бедняга Сигварт! Я подозревал, что вы так ни на что и не сподобитесь – нет, я не бросаю обвинений, не подумайте, но хотя бы постараться вы могли. Состариться, увянуть получается легко, а вот смерть не даётся нам так просто, смерть скользкая и холодная, точно угорь.
Ах, кабы он был здесь, то непременно бы сделал обиженную мину и побожился бы, что старался-старался, да ничего не вышло. Да что там – сам-то я хорош! Выбросил кровать из окна, а проколоть руку гвоздём – такую малость! – не смог. Наша слабость в голове.
Фрида уходит, Джулия чуть задерживается в дверях – я улучаю момент и бросаюсь к ней на ватных ногах, хватаю за плечи, чуть ли не повисаю на ней. Она не пугается этого, будто бы зная, на что я способен, она даже не оборачивается.
– Фрёкен Андерсен… – лепечу я, осознавая, что утрачиваю власть над ситуацией.
– То, что вы сделали, было гадко, – отвечает она, чувствуя своё полное превосходство надо мной, – вам нет оправдания. Если бы он умер там, не знаю, что бы было со мной и другими. Вам-то наплевать, а мне…
Тогда мне взбредает в голову произнести то, что окончательно всё губит:
– Да, я хотел всё погубить, я желал этого! Мне нужна была ваша жизнь в обмен на жизнь старого Сигварта – никто в этом не виноват, просто мне так захотелось.
Сказав это, я начинаю смеяться самым глупым образом, смех льётся из меня, как вода с неба во время весенней грозы, неистово и исступленно. Но это мало трогает её, кажется, она больше не удивляется всему тому, что можно ждать от меня. И её равнодушие обжигает, пунцовая точка, след от укола, вдруг начинает ужасно болеть, словно бы вся моя великая боль сосредотачивается в ней, в её крохотном пространстве.
– Не смейте больше подходить ко мне, – резко обернувшись, кричит она, побелев от злости, – и письма ваши носить я также не буду, увольте! Желаете страдать – страдайте, но не увлекайте других за собой.
– Ступайте, ступайте, – говорю я в ответ, отпуская её, – вы мне не нужны более. У меня есть иное существо, здесь в этом мире, понимающее и сердечное.
– Неужто, ваша дочь? – насмешливо косится она на меня.
– Та, с которой я нынче встречаюсь…
– Ха-ха, а встретитесь ли?!
Эти слова ударяют мне по голове, точно топором, они оглушают меня, лишают возможности двигаться и желания что-либо говорить далее. А фрёкен Андерсен становится пророчицей в одночасье, злобной пифией, жрицей смерти, которой доставляет радость всадить нож в мой трепещущее сердце. Сразу она не делает этого, она начинает свой танец вокруг меня, она заглядывает мне в глаза и ничего не говорит, она только подбирается ко мне.
– Не может быть того… – шепчу я, закашлявшись, точно мои собственные слова встали вдруг мне поперёк горла.
– Отчего же? – слышу я её голос. – Всего-то и делов – не передавать ей ваших речей.
Да, всё так и есть – я доверился ей, но я сам виноват в этом и не могу на неё переложить ответственность за свои невзгоды. У меня не было выбора, и не было альтернативы – не убийственное женское слово высасывает из меня последние соки, моя собственная самонадеянность душит.
Когда я открываю рот чтобы сказать что-то в ответ, никакого ответа в голове у меня не созрело – всё это выглядит столь убого, что даже я сам ужасаюсь. И моя злость потихоньку улетучивается, вспыхнувшая ненависть к ней становится теперь ещё более нелепой, чем мой собственный взгляд. Конечно, я чуть было не стал причиной её погибели – её ненаглядный доктор спросил бы сполна с неё за смерть Сигварта, он бы выгнал её, или посадил в глубокий сырой подвал на хлеб и воду, замуровал в высокой каменной башне замаливать своё преступление.
В чём было её преступление? В её непонимании.
Впрочем, у неё ещё есть впереди некоторое количество лет, чтобы понять человека, смотрящего в вечную темноту, но вряд ли произойдёт это сейчас. Прощать людям, не ведающим, что они творят – признак хорошего тона.
Я отступаю в эту темноту, вглубь своей комнаты, я создаю сам её, задув свечи на столе. Я бухаюсь на кровать; всё, о чём я думаю теперь, сосредоточено в сигаре, весь мир только в ней, в её дыме и сладости. Мне не нужно духа страсти и запаха женщины, мне больше не нужно то, что может задержать меня здесь чуть дольше, чем я сам бы желал. Ольга не придёт ко мне, я ей не нужен – в её письме не было даже жалости, не то что какого-то чувства. И всё, что я представлял себе, только мои фантазии.
Проходит недолгое время – я слышу хлопанье закрывающейся двери, это, верно, Джулия оставила меня. Вот замечательно, незачем тебе оставаться здесь для утешения старика, тем более питая к нему неприязнь.
Вечер давным-давно вступил в свои права, а я впервые со своего появления здесь, почти не был в своей берлоге. Всё здесь кажется не таким знакомым, как прежде. Глаза потихоньку привыкают к мраку, а разуму и привыкать нечего – в нём и так давным-давно темно; я обращаю внимание на те вещи, которые прежде игнорировал, которое казались мне естественными, неотрывно связанными с моей жизненной обстановкой. Мой стол стоит криво, совсем не так, как я его ставил, стул у окна, будто бы я сидел на нём утром и ждал, когда Ольга вывезет свою старуху на прогулку по парку. А картина? Разве она висела прежде над кроватью? Если она и была у меня, то напротив, на самой дальней от меня стене, возле угла, где был мой сигарный схрон. Ха, а схрона-то, схрона… нет теперь, доктор совершил набег на него, и всё выгреб – теперь он сам курит мой «Боливар» и делает это совершенно законно. Бог неподвластен разуму, Бог вправе делать всё, что пожелает, Он непогрешим – Он дал, Он и отнял. Когда-то претерпевая неудобства из-за размеров комнаты, теперь же мне всё мало – весь день я просидел в парке и изрядно замёрз, а в лёгких моих воды больше, чем во всём мировом океане, но я не переживаю по пустякам, ведь мне не нужно выбивать плечом двери и переносить мёртвые тела, мне нет необходимости в физических нагрузках. Хожу я вполовину того, как ходил хотя бы месяц назад, мои ноги шаркают по полу, потому что мне тяжело их поднимать, а ступни порой так жжёт, будто я хожу по раскалённой сковороде. Если я расскажу Создателю об этом, он воспримет это совершенно серьёзно, – я даже вижу его лицо при этом, – он нахмурится, обругает меня за то, что не сказал ему раньше об этом и будет думать, как бы помочь. Было бы что думать тут! А он будет думать, искренне, неутомимо, он будет желать мне помочь. В конечном итоге он пропишет мне очередное болеутоляющее и будет горд за то, как мне помог.
Что? Старуху больше не возят в парк? А почему? Она умерла… Надо же, я не знал.
Ольга, Ольга. Я сижу один в темноте, и всякая чушь лезет мне в голову. Разумеется, я помню, что вдова Фальк – покойница, я даже говорил с ней об этом, хоть она и была не теплее кусочка льда, но отвечала мне вполне разумно, хоть бы и вовсе не открывая рта.
Вот, а теперь я узнал, что больше не увижу тебя, и во мне всё съёживается, словно бы случилось так, что ты во цвете лет оставила этот мир. А всего лишь… всего лишь всё обернулось так, что ты стала совсем чужой мне и даже эта сиделка, которую я чуть не погубил, роднее тебя, и даже другая, Фрида, злобная молчунья и шпионка, мне ближе, чем ты. Годы так безжалостны, что даже память стирают подчистую.
Дверь вновь открывается вдруг, кто-то входит – я различаю силуэт.
Это Джулия, ей мало моих страданий, она хочет отыграться за всё, что я делал с ней, за то, что заставлял шпионить, носить мои письма, за всё, что было против правил, установленных доктором. Она пристыдит меня опять, а затем расскажет об этом ему, чтобы и он тоже посмеялся, а затем похвалил её, выписал премию, ласково посмотрел…
Но она подходит и нежно берёт меня за руки. Моё сердце чуть оттаивает. Она вернулась вовсе не потешаться надо мной, она вернулась, чтобы мне было легче.
Я чувствую свою вину перед ней, эта вина наваливается на плечи, давит. Мозг начинает лихорадочно соображать.
Мгновение, и на память вдруг приходит Мортенсгор, хёстов душеприказчик, и наш с ним разговор. Снестись с ним не будет большой проблемой, и если он так до сих пор и не нашёл сиделку к Медведю, как просили его родственники, а, скорее всего так и есть, то фрёкен Джулия будет самой лучшей кандидатурой – странно, что я раньше не додумался до того, чтобы хоть и таким образом устроить её будущее. Да, решено, она напишет письмо Мортенсгору, расскажет, что присматривает за стариком и хорошо осведомлена в его проблемах, назовёт моё имя и то, что я рекомендовал её… Я бы и сам написал, но время, время…
Я ласково говорю в пустоту, не двигая головой, подавляя накатившую на меня скорбь:
– Простите меня, дорогая фрёкен, я лгал вам всё это время. Я не свойственник доктора Стига и не имею никакого влияния на него; я даже на себя порой не имею влияния.
– Я знаю это, увы, – отвечает она.
– Тем не менее, моих возможностей хватит для того, чтобы как-то поучаствовать в вашей судьбе, если вы позволите…
– Не позволю, господин Лёкк, мне не хотелось бы быть обязанной кому бы то ни было.
– Это внушает уважение, фрёкен, однако я бы хотел настоять на своём. У меня есть идея, которая может быть вам на пользу.
– Я не думаю…
– Всё же позвольте высказаться.
– Что ж, я не могу вам запретить говорить.
– Послушайте, вам нужно уехать – говорю я, и, разглядев плохо скрываемую гримасу отчаяния на её лице, тут же уточняю: – это в идеале. Делать вам тут совершенно нечего, а оставаться здесь в том качестве, в котором вы пребываете ныне – хуже смерти. Вам нужно хотя бы возвыситься над всем, что здесь происходит.
– Как же это сделать? – снисходительно улыбается она.
– Одно ваше слово и всё будет так, как я говорю, я всё-всё продумал. Подумайте, не отказывайтесь сразу. Хёсту нужна личная сиделка, которая будет служить только ему, и не работать на доктора и «Вечную радость», вроде как Ольга была при госпоже Фальк до самого её последнего вздоха. Знаю, вы и так при нём, но, кроме него, привязаны ещё к некоторому количеству людей, к тому же Фюлесангу, например, а согласившись на моё предложение, вы будете сама себе хозяйкой и сможете распоряжаться собой сообразно собственному усмотрению, разумеется, если это не будет идти в разрез с тем, что вы должны выполнять при уходе за Хёстом…
Мне не приходится говорить долго, прежде чем я замечаю, что Джулия вряд ли слушает меня столь внимательно, сколь это необходимо. Она запаляет свечи и смотрит на меня тем нежным и грустным взглядом, который бывает лишь у женщин, полных нерастраченной любви.
– Вы делаете это из-за того, что хотите отплатить мне… – говорит она.
– Я делаю это оттого, что так хочу, – отвечаю я.
Недолгое молчание. Затем Джулия произносит те слова, из-за которых я понимаю, что все мои усилия напрасны:
– Это не нужно, это ни к чему, – её голос преисполнен великой нежности, – Я не могу вас благодарить даже – никогда бы не подумала согласиться на это. Ваша дочь – знатная дама, ей незачем быть здесь так долго, она не сможет быть здесь просто, она устанет в глуши без своей шумной жизни, без кавалеров и звука ударяющихся друг о друга бокалов. И тогда Он останется один, один-одинёшенек здесь! Тогда я буду здесь с Ним, Он увидит это и всё поймёт – и тогда даже слов никаких не понадобится, всё просто встанет на свои места…
Вот и всё! О чём ещё можно тут говорить!
О, женщина, твои поступки прекрасны, как ты сама, но полны печали, точно томные твои глаза, они безрассудны и лишены смысла. Но как же это очаровательно, Господи! Вы наполняете собой мир, затмеваете свет, потом уходите с земли, а они остаются – ваши поступки, то, что вы делали в пору своего расцвета, и это то, что рассказывает о вас после того, как вы ушли.
Я смотрю на неё через огонь – её глаза светятся счастьем, это не блики, и не какое-то потустороннее сияние, это огромное чувство. Она мила и юна, будто бы и впрямь ей пятнадцать лет и она невинна, и не знала ещё горячего прикосновения мужчины. А в память опять приходит Ольга со своими томными губами, так похожими на её губы. Я трясу головой, стараясь выбросить их из головы – сам не знаю, зачем я делаю так, это не вредит мне никак, но и пользы не приносит, это просто есть.
Я давно уже всё понял.
– Письмо… – говорю я голосом, полным глубочайшего страдания, – письмо, стало быть…
И дыхания в груди нет почти.
– ….Написала я, – говорит Джулия тихо, и виновато улыбается, – доктор просил меня об этом, он говорил, что в этом нет ничего страшного, и вы нуждаетесь в этом. В конечном итоге ложь во благо тоже имеет право на существование. Поначалу я отказывалась, но его аргументы всегда были весомее моей совести. Простите!
Внутри мороз и полный мрак, но я силой заставляю себя улыбнуться в ответ. Под этой кровлей есть писатели куда лучше меня, выходит, а прежде я думал, что лишь я один способен так провести бедного читателя.
– А Ольга? – вздрогнув, спрашиваю я, хоть и полный уверенности в её ответе, но, всё же, так до конца и не верящий в неизбежность.
В ответ она вновь улыбается, полная сострадания и сочувствия, но губы её так и не раскрываются, не произносят ни звука.