282 000 книг, 71 000 авторов


Электронная библиотека » Михаил Лукин » » онлайн чтение - страница 14


  • Текст добавлен: 26 декабря 2017, 23:00


Текущая страница: 14 (всего у книги 29 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Как же это, – всё не унимается Линкольн, – он же не говорит, взгляд его не осмыслен, воля нетверда…

– Нет, вы ошиблись, должно быть, – замечаю я, – это моя воля нетверда, а взгляд не осмыслен. Будто бы вы не знали или доктор не говорил? А вот Хёст, не в пример мне, полон сил, а уж мысли его и сам Эйнштейн мог бы позавидовать. Если вы либо доктор Стиг не видели его деятельностным – разве это значит, что он на деле не таков? Ха, да он наблюдает за движением светил, молится три раза в день, и самолично справляет свои естественные надобности – мне это, между прочим, не даётся легко! – он бодр и полон затей. А главное – суд не показал того, что Хёст немощен. Вот по мне есть решение, есть бумага с гербовой печатью, по нему – нет. Так что Хёст может жениться, может уходить куда глаза глядят, может повеситься, наконец, и кто будет считать его грешником, кроме церкви, а?

Время идёт, Линкольн всё никак не может поверить в то, что слышит – его ресницы смешно дёргаются, а в горле стоят комом слова, он опять заливается краской и начинает тяжело дышать.

– То, что вы мне говорите – удивительно, – выдавливает он из себя, наконец, как-то странно улыбаясь и подмигивая одним глазом как бы самому себе, – мне в это трудно поверить, невероятно…

– Отчего же? – осведомляюсь. – Полагаете, он столь искусно фиглярствует, ломает комедию? Ноо, друг мой, я бы не стал на вашем месте понапрасну обижать старика…

– Нет, он и впрямь немощен, обездвижен – я знаю это (анализы и всё такое прочее, кхе-кхе…) – в том-то и дело! Оттого, я думаю, что женитьба его невероятна… Невероятна сама по себе.

– Зря, должен заметить. Игрок не понимает игрока ещё более искусного, творящего шедевр! Ваша игра в высших и не очень судах не может быть так красочна, как эта! Старый Хёст – артист, да ещё и талант каких немного, чёрт побери!

– Игрок… шедевр… – он жуёт губами. – Тёмненькое дельце…

– Светло как днём, юноша, уверяю вас, молния Юпитера и Афина с совой на плече! И, к слову, хочу поздравить от души с таким находчивым подопечным. Sapienti sat…

– Невозможно… – повторяет он, глупо качая головой; на него больно смотреть. И тут же, вспыхнув, как свечка: – Да потому, что господин Хёст стар, ему восемьдесят лет, да ещё и болен, вдобавок; он не может жениться!

– А как же праотец Авраам, взявший Агарь, а как же Исаак, сын его, родившийся от дряхлой Сарры? А как же древний Мафусаил, наконец?

– Это противно естеству, это противно и природе, в конце концов!

Природа, естество, бытие… О, как много в том юридического смысла! Дурной же из вас юрист, коли вы свидетельствуете так и берёте то доказательством: любой суд поднимает на смех того, кто заикнётся об этом, положив руку на Библию.

– О, опрометчивость – один из грехов молодости… – смеюсь я.


***


Весть о женитьбе Хёста мгновенно разносится в стенах «Вечной радости».

Даже не слышав ни от кого об этом, я всё понимаю по лицу доктора – он становится куда более озабоченным, и вряд ли только вследствие ухудшения состояния господина Берга.

Кто рассказал ему всё? Линкольн, скорее всего… Либо наш разговор кто-то подслушивал. Фрида была под кроватью, а, быть может, и в шкафу – она-то всё и разнесла своими немыми устами. Ха-ха!

Так или иначе, я радуюсь своей новой задумке, и охотно запускаю красного петуха забавного слуха о женитьбе своего соседа по всему особняку, я знаю, каковы будут последствия, но невыносимость нынешнего бытия говорит за меня.

Я подтверждаю, будто наслышан об этом, и госпоже Визиготт, и Фюлесангу, а они уж и дальше… клянутся и божатся – о, да, мы давно осведомлены, всё это истина, грех подозревать обман; так, отныне это имеет славу события неоспоримого, подтверждённого! И в тот же день к Хёсту начинают захаживать постояльцы, поздравить, справиться о дате бракосочетания, напроситься в гости; люди, которые прежде и знать не знали о таком-то и таком-то господине Хёсте, пребывающем с ними под одной кровлей, заводят тёплое знакомство с ним, забегают поболтать о том, о сём, просто хлопают по плечу лежачего, подбодряя и задобряя его, в тайне питая надежду, разумеется, увидеть и свои имена в списке приглашённых. Они горазды болтать с ним и, несмотря на то, что ответом им почти всегда растерянно-бессвязное мычание. И тумбочка, и столик подле него наполняются цветами, конфетами и фруктами, а изо рта его больше не течёт слюна.

Медведь рад, хоть и не соображает, что творится окрест него; всё это движение, шумы и запахи вне его понимания. Вестимо, старик представляет себя едва ли не в раю – ещё бы, такое внимание! – и едва ли не сидящим одесную Спасителя, ведь только там может сладко пахнуть цветами и конфетами, а не мочой и испражнениями.

Итак, грядёт торжество, но это уравнение со многими неизвестными. Известен лишь жених – господин Хёст, Медведь, всё остальное скрыто мраком неизвестности.

Эта неизвестность забавляет общество, помогает забыться, а доктору стоит нервов.

Общество думает, прежде всего, о том, кто стала избранницей старого Хёста – слухи на этот счёт блуждают самые разнообразные! – доктор ломает голову над тем, кто пустил этот слух.

Разумеется, он понимает, откуда растут ноги, да и верные сатрапы передали ему всё относительно того, кто и что говорит.

И после обеда он приходит ко мне, он не читает мне нотаций о том, как мне нужно жить, не продолжать беседу по заранее заготовленным вопросам, он кладёт руку мне на плечо и приглашает прогуляться в парке:

– …Тем более что сегодня Господь одарил нас солнцем и такая теплынь кругом, будто вовсе не глубокая осень царит над миром! Знаю, вы гуляли сегодня, но не сочтите за труд…

Он забавляет меня – никогда прежде не будучи уличённым в религиозности и влюблённости в природу, нынче, что ни говори, поэт поэтом! Внутри он, нет-нет, вовсе не хлебный мякиш, и вовсе не кисель, он не может быть жалким и нелепым, тем более демонстрируя это своим постояльцам, которые могут, да, многое позабыть, но вот видят… получше иных молодых да резвых. Он более не ходит небритым, наоборот, чист и выглажен, он взял себя в руки и до поры не даст слабины. Противоречие на противоречии: и человек, старающийся быть прямым и жёстким, от своей напускной хитрости теряет и то, и другое.

Ээ, хитрите, любезный доктор, не зря облачились вы в одежды влюблённого в лунное сияние Бога.

Я одеваюсь, не забыв в шкафу свою самую безразличную личину, и мы выходим в парк.

Действительно, идут последние деньки, что, хоть и с большой условностью, но можно обозвать тёплыми – повсюду столько золота, что и голова кругом. Красота, да и только! Аллея просохла от проливных дождей, лёгенький ветерок гоняет листья, шелестя ими под нашими ногами, солнце добро и ласково глядит через ветви с небес, серебря обрывки сияющих паутинок. Гулкие шаги, сладкий воздух, шёпот ветра, отрешение от земного, прикосновение к вечности…

Беседа вторая.

Доктор выглядит озабоченным и внимательно смотрит себе под ноги: кажется, он считает шаги.

Он немного расспрашивает меня о моих делах, что я написал, о чём думал в последнее время, чем доволен, а чем нет, и не получив ничего, кроме пресных односложных ответов, рассказывает о себе, что недавно захаживал в театр, давали Стриндберга, «Пляску Смерти», и что ему понравилось.

«Пляска Смерти» оживляет меня, я не прочь потолковать об этом, но окружающие мирные картины накладывают печать на уста, я просто не хочу ничего портить. Я улыбаюсь, вероятно, последнему солнцу, пробивающему через густое сплетение ветвей, и соглашаюсь с доктором во всём, что бы он не утверждал – пусть беспокоится, пусть думает, что переборщил с болеутоляющим, пусть радуется, в свою очередь.

Как я и ожидал, морщины на его переносице не спешат разглаживаться от общения со мной, и моя сговорчивость лишь сгущает тучи над ним.

Потом он, наконец, со скорбным выражением лица говорит мне о Хёсте, о том, о чём сам думает, верно, долго:

– Хёст, ваш сосед, при смерти. Мне нелегко говорить так, я ведь врач, как бы вы дурно не думали обо мне, мне тяжело признавать, что я ничем не могу помочь несчастному, и ничем, кроме уколов и таблеток, облегчить участь…

– Участь уходящего… – вторю я ему, вздыхая.

– …Да, так, – соглашается он, тяжко вздохнув, в свою очередь, – я не могу вернуть то, что нельзя вернуть. Однако, его бы не было здесь, поймите, если бы он не боролся, если бы не хотел просто так умирать.

– Гм, он был бы здесь в любом случае, судя по всему.

Эту насмешку он переносит вполне себе так терпеливо, по-спартански просто.

– Я говорю с вами откровенно, друг мой, – говорит он далее. – Всё же вы – его сосед; возможно, вы первый почувствуете его уход, услышите последний вздох… Я бы хотел, чтобы вы верно всё осознавали…

…И всё в таком же духе. Короче говоря, со мною общаются, как с каким-то гимназистом с соплями до пояса, меня милостиво готовят к той неизбежности, что, возможно, со дня на день случится здесь, вроде того, как отец говорит с сынком, объясняя тяжкий недуг и смерть родной бабушки. И доктор Стиг, видите ли, размечтался, и едва ли не возит меня уже в коляске, представляя, что в голове у меня фарш вместо мозга. А начиналось-то, начиналось всё с судна, принесённого мне в один прекрасный день Фридой.

– Доктор, – замечаю я, останавливаясь и глядя на него с превеликим равнодушием, – я знаю, что такое смерть, как ни странно.

Он тоже останавливается и ласково говорит, ничтоже сумняшеся:

– Да, конечно знаете, оттого я надеялся на ваше благоразумие. Смерть – это всегда несчастье, всегда горе, непреодолимая тоска, насмешка над ней – грех, это ни к чему, это против здравого смысла и против всех правил морали.

О, доктор Стиг забубнил о морали! Кому, как не ему говорить о ней. Однако ж, люди живут и умираю помимо его воли, видите ли, и это ему не нравится.

Я иду на обострение:

– Туманно вы говорите всё это – смерть, слёзы, траур, чёрные одежды… Стриндберг явно вышел вам боком, не иначе. А вот Хёсту наплевать на это – он женится и всё тут! И не вы, доктор Стиг, не указ ему, ни сам Господь Бог, вот как! Увы, мы живём себе, поживаем, а и помимо нас кругом творятся дела и свершаются события.

Далее случается то, что, как с недавних пор разговорах со мною, доктор потихоньку закипает и его невозмутимый, где-то даже отрешённый, вид меняется; под его боком творится что-то, что он не может контролировать, и на что я ему со всей возможной «добротой» указываю – это не может не волновать его.

– Вот что, господин Лёкк, прочь недомолвки, давайте начистоту, – говорит он, пытаясь сохранять невозмутимость, – зачем вам нужно всё это? Этот дикий слух, этот бред, не знаю, как ещё назвать это – ваших рук дело, ведь так?

– Какой слух?

– Ну, эта чушь о женитьбе господина Хёста…

– Отчего чушь? – пожимаю я плечами, старательно изображая обиду. – Разве он не человек, и не может жениться? Вам ли не знать об обычном стремлении человеческого существа создать семью, завести потомство, «плодитесь и размножайтесь» и всё такое прочее…

С «потомством» в отношении старого Хёста я явно чуть даю лишка – этого доктор уже не может стерпеть безболезненно.

– Ну, знаете что… – громогласно восклицает он, точно давясь своими словами, в которых ирония борется со злостью, то уступая ей, то возвращая своё. – Понятия не имею, зачем вам это нужно… Думаю, из упрямства, из обычного старческого упрямства, уязвлённого самолюбия. Вы считаете, вам уделяется чересчур мало времени, вы считаете, вас забыли. Вот в чём дело! Но ваша дочь пишет вам письма, справляется о вас, печётся ежедневно и еженощно, вся «Вечная радость» того и гляди будет молиться лишь на вас, а вам всё мало…

– О, милый доктор… – говорю я, улыбнувшись, и ухожу дальше по засыпанной павшей листвой аллее.

– Да, да, именно так! – кричит он мне вдогонку, потрясая указательным пальцем. – Вам нужно внимание, вам важно внимание, за него вы будете сражаться и рвать жилы! Вы и жизнями чужими будете пренебрегать, и спокойствием ближнего, и всё из-за одного! Отчего вам не сидится в покое? Отчего вы баламутите воду в этом пруду, в моём пруду? Постойте! Вернитесь!

Он бежит следом, он молод и быстро нагоняет меня. Время идёт…

Мы гуляем по очарованному осенью парку.

Спокойно…

Есть в этом спокойствии нечто неземное, великое, словно бы сам Вечный Разум, Бог, спустился вниз и восседает здесь, среди чёрных стволов, с подогнутыми коленями, медитируя. Его глаза закрыты, а губы шепчут мантры, волшебные слова, как молитву за всех живущих. Листья, точно бродяги, оторвавшиеся от материнской груди, падают кругом, их много, их целый дождь, оранжево-бурый, прелый и дурманящий. И вот они внизу, и вот их уже море, они засыпают благословенные стопы, а Он и не думает стряхивать их с себя, а всё сидит и сидит себе квинтэссенцией спокойствия, и всё молится и молится. Если подойти поближе, можно услышать слова. Это не ваши нелепые крики, доктор, и не молчаливые мысли премудрой Фриды, это шорох листвы и голос ветра, шум волн вдалеке и плач умирающих вересковых кустов. Это не безумие, слепящее уходящего прежде срока, это невозмутимость бесконечности, это прохлада звёздных рек… И это вовсе никакое не упрямство, и вовсе не тщеславие!

Но разве ж доктор видит что-то! Где уж там… И разве ж может он услышать слова из божественных уст? Ха, баста!

Доктор беснуется, совсем не смущаясь меня, доктор вновь грозит мне последствиями; какое уж тут может быть спокойствие. Он-де напишет о моих проделках в газету, в моё издательство, и оно непременно – слышите вы?! – непременно расторгнет со мной контракт – кому есть нужда в том, чтобы поддерживать столь скандальную личность! – и это, мол, лишит меня существенного заработка, основы благосостояния моей семьи. Он сделает то, он сделает это, и всё в отместку чёрт знает за что, за то, что взошёл Бернамский лес на Дунсинанский холм…

Вот, в обществе я уже опорочен, теперь дело за издательством.

– Так что вам нужно? – вопрос доктора уже не вызывает каких-то напряжений во мне.

– Нужно? Мне? Помилуй Бог…

– Тогда отчего вы никак не успокоитесь, не смиритесь?

– С чем я должен смириться, простите?

– С судьбой, если хотите.

– А что есть моя судьба, – спрашиваю я, – слушать и лицезреть вас? Звать смерть, которая всё не приходит и не приходит, либо просто ошибается дверью, заходя то к Шмидту, то стучась к Хёсту? Ведь я же рядом, совсем рядом – почему не зайти ко мне, а?! Я был бы более благожелателен, я был бы гостеприимен, я бы говорил сладко, пел песни и читал стихи. Увы, норвежская смерть не любит русских песен.

– Да, как бы вам не хотелось, – отвечает он, – судьбе, никому иному, угодно было, чтобы вы очутились здесь, и ваша жизнь в моих руках. Однако, они беззлобны, они мягки и покладисты; я не хочу быть ни ангелом, ни демоном, я просто хочу помочь вам, а вы никак не идёте на встречу, наоборот, придумываете всяческие уловки, всяческие глупости, думая, будто я ничего не пойму. Вот, вы взяли и перебаламутили ни с того ни с сего всё общество – люди, живущие спокойно, спокойно коротающие дни в земной юдоли, теперь не находят себе места, все хотят поздравить господина Хёста… Знаете, Лёкк, эта выдумка была бы вполне себе забавной в обычной жизни, но здесь… Признайте, это было глупо, это было ребячество.

Я смотрю на него с улыбкой, на него, затем вверх, на небо, будто бы там ища какой-то поддержки, ответов на какие-то вопросы. Признать себя глупцом – верх мудрости, не так ли! Особенно среди тех, кто мнит себя сплошь Платонами и Аристотелями.

– Глупо! – только и пожимаю я плечами.

Тогда доктор быстро успокаивается, на него нисходит благодать благожелательности, прямо-таки нимб над головой – вот какое впечатление произвожу я на него.

А мне только того и нужно.

– Ну, вот и славно, дружище, – говорит он, кладя мне руку на плечо, – мы договорились, наконец. Кстати, хочу пригласить вас на ужин. Эта давнишняя идея, мне она не даёт покоя, как и то, что иногда между нами случаются недомолвки. Питаю надежду, всё же, положить этому конец.

Панибратства я никогда не любил.

– Когда же ужин? – спрашиваю.

– Думаю, в среду, на следующей неделе, не раньше, так что у вас будет время подготовиться. Вдобавок, фрёкен Хлоя, ваша дочь…

– Увы, не могу, простите великодушно, уже занят… – обрываю я его.

– Чем же, позвольте полюбопытствовать?

– Приглашён на торжество по случаю женитьбы Хёста…

XIV

Среди «овощей» переполох, сущее безумие!

Скоро женитьба Хёста, а никто не знает даты – сам Медведь как лежал в своей берлоге, так и лежит всё в том же безучастном состоянии и, разумеется, никто не слышит от него ни слова. Однако, быть может, он делает так с намерением, чтобы сделать сюрприз для всех?! Не может быть такого, чтобы, взбаламутив всех сперва, затем он стал бы открещиваться от всего, точно происходящее кругом его не касается. Нет, что вы, как можно! Это вне правил и вне приличий! Такого не может быть! А значит – нас ждёт сюрприз, большущий праздник, веселье, несравнимое ни с чем… Все всё знают об этом, передают друг другу известия – они ходят по кругу, обрастая совершенно немыслимыми подробностями.

Но когда же, когда?

Спрашивают меня – ведь я-то сосед ему, и меня ещё не настигла та тугоухость, что присуща многим здесь. Быть может, я слышал что-то?.. А я только и пожимаю плечами – нет, не слышал, увы.

Но вы же добрый знакомый доктора Стига, вы разговариваете с ним почти каждый день, спорите, совсем не боясь его – он мог вам говорить что-то.

Нет, ничем помочь не могу, извините.

Ба, господин Лёкк, в ваших жилах кровь бунтаря, и вы сам по себе образчик того, что называется у нас «оригиналом»…

Что, и в России есть такое слово?

– Да, есть, как ни странно это вам слышать, – отвечаю я, – ведь нас, русских, считают уж слишком зажатыми, жизнью, обстоятельствами, ещё чем-то.

Госпожа Визиготт, с которой я имею несчастье говорить об этом, излучает оптимизм, прямо-таки светится, она не прочь поговорить со мной о моей стране, о моих книгах, попутно забывая напрочь о Хёсте. Госпожа Визиготт, вне сомнения, весьма мила, даже несмотря на свой возраст, давно уж сделавшийся почтенным – небольшого роста, с лицом почти без морщин и густыми угольными бровями – но вот нелепа ужасно и на диво болтлива, она делает всё по правилам и шагу не может сделать без позволения властей. Конечно, ей не хочется оставаться одной ни в коем случае, тем более, что госпожа Фальк, её товарка, теперь не лучшем состоянии и поболтать особо не с кем, вот она и мучает доктора Стига и сиделок, а теперь вот и меня, своим пустопорожним трёпом. Ну, на доктора-то мне плевать, он и сам хорош – замучает до смерти кого хочешь – а вот мне слушать всё это не с руки.

Я вовремя понимаю, что в том, чтобы напомнить ей о Хёсте, состоит залог моего спокойствия, и ещё раз заявляю, что поверен в делах Хёста не более вашего, и уж подавно не имею представления о дате его свадьбы, однако, тут же оговариваюсь, будто бы слышал что-то об этом от доктора: мол, фрёкен Андерсен заикалась что-то о неких распоряжениях, которые щедро раздавал доктор совсем недавно.

Это вновь возжигает интерес у госпожи Визиготт к тому делу, за которым она со мной говорила, тем паче, что она, верно, припоминает и прочие слухи относительно меня, вроде такого, что я-де свойственник самого доктора, и что каждый день бываю в его кабинете на третье этаже, куда простым смертным вход заказан.

– И что же это распоряжения? – любопытствует она и, завидев, как я осторожно докосаюсь пальцем губ, тут же замолкает, навострив уши.

– Распоряжения касательно некоего торжества, которые до поры следует держать в глубокой тайне! – высокопарное заявление сопровождается таинственной оглядкой по сторонам. – Разглашение грозит последствиями – гильотина, повешение и всё такое прочее…

– Боже милостивый!

Буря восторга в лице госпожи Визиготт; уж не ей ли самой предстоит обрести спутника жизни в лице Хёста?! А Хёст будто бы вовсе и не какой-то парализованный старик, а, по меньшей мере, хранитель парика или конь, посаженный в сенат, короче говоря, какая-то высокопоставленная персона, высокопоставленность которой и им самим не осознана до конца. Однако же, торжеству быть – это и так понятно, и я ещё раз подтверждаю это, попутно уточнив, что сам я тут вовсе не причём, просто слышал между делом, но срок-то срок… О, это такая пытка – быть приглашенным на торжество и не знать даты оного! У кого же узнать, когда всё случится?

Как у кого – у доктора Стига! Ах, да, точно!

Через госпожу Визиготт я подталкиваю к этой идее общество; общество непременно задумается над этим, как бы ни был мифологически пугающ для него образ доктора.

И последующие два дня происходит скрытое неподготовленному глазу броуновское движение внутри «Вечной ночи». Это походит на какую-то мышиную возню – в обычном мире шептались бы, либо говорили громко, либо даже орали о том, что беспокоит, здесь же – какой-то непонятный шорох и возня… Коридоры оживают и суетятся, окна распахиваются сами собой, с потолков сыпется штукатурка, которой замазали лепнину… «Овощи» перемигиваются за обедом, «овощи» передают друг другу записки, все напряжены, напряжение перерастает в отчаяние и опутывается корнями хладнокровия: кто-то счастлив, точно младенец, а кто-то и раздосадован. Мы говорим о других вещах, картинно и театрально, сами же думаем лишь об одном. В воздухе, точно туман, царит любопытство, его можно потрогать руками, его можно укусить, отломить кусочек от душистого каравая страха и надежд, приправленного острым соусом неожиданности. Маленькие люди, бывшие значительными некогда, частью мира, давным-давно позабытые, едва живые, но исполненные где-то ещё того, что называют жизнью, так что некуда девать, крошечные песчинки в песочных часах, время в коих подходит к концу. Но сколько грёз, сколько желаний, сколько стремления вновь радоваться грядущему, пусть бы и некто заставил их уверовать в него! Маленькие люди, большие радости! Лишь Капитан держится особняком – не то что бы его ни завлекало новое приключение, могущее отвлечь его от собственных проблем, но природная вредность не даёт ему вместе со всеми включиться в решение этой новой увлекательной задачи. Лишь Капитан не радуется и не печалится, а сидит себе хмурым и даёт отповедь каждому, кто бы ни спросил его, что случилось. Да, он зол сегодня, наш Капитан, так что с того? Будто бы он ни один из нас и будто бы он не такое же насквозь гнилое полено, изъеденное червями, как каждый из нас?! Сегодня у него что-то болит – старая рана ли, просто какой-то из изношенных в край органов – сегодня он просто не в духе, а завтра он всё забудет и станет вновь одним из нас: так замкнётся круг, и жизнь будет раскручивать новый.

Наконец, кому-то в голову приходит идея – дата свадьбы Хёста вовсе не сокрыта мраком неизвестности, как мы тут все думаем, и вовсе уж она не так непонятна, как кажется; это ребус, загадка, шарада, и нужно крепко подумать, чтобы её разгадать, тем паче, что в смысле любой загадки уже содержится разгадка, либо её часть.

– Ну, вот ещё! – кричит вдруг господин Фюлесанг. – Нечего тут разгадывать, и загадки никакой тут нет. Нужно спросить у доктора Стига, да и дело с концом.

Вот, он так говорит и тут же подвергается нападкам со стороны остальных – иди, мол, и сам спроси у доктора, коли ты такой умный.

Эге, где уж тут! Доктор уж слишком непонятен для них, да и подниматься дюже высоко.

Может, узнать через сиделок? Фрёкен Джулию, Бригитту, совсем ещё молодую девицу, невесть как здесь оказавшуюся, но довольно-таки смышлёную не по годам, саму Фриду, активно шпионящую на доктора?

Нет, желающих не сыскать, все боятся, все прячут взор.

И благоразумный господин Фюлесанг немного отступает со своими гениальными идеями, но всё равно, без его бурного темперамента никуда, он вносит оживление в большое общество едва живых людей, они дышат полной грудью, когда он рядом, и вовсе не чувствуют себя одной ногой на том свете. Естественно, пусть он и в меньшинстве, но он нужен им, и останется с ними, что бы не произошло. От него исходит шум, но это шум самой жизни – где он, там жизнь!

Немного погодя Фюлесанг предлагает отправить меня на переговоры к доктору – всё же, всем известно, я его хороший знакомый, мы приятельствуем, курим сигары, выпиваем…

– …Недаром говорят, будто вы были… – и он благоговейно тычет пальцем в небеса.

И тут все ахнули! Столько любопытных глаз давно уж не смотрели на меня.

– И впрямь были? – лопочет госпожа Визиготт с расширенными священным ужасом зрачками.

Ввязываться в это вряд ли было нужно, но мне забавным видится пройти до конца.

И я отвечаю:

– Случалось…

Гробовое молчание; все только и переглядываются. Выражения и оттенки лиц совершенно разнообразны – от лилово-серого рассеянно-любопытного фюлесангова до мглистого, мрачновато-бессильного капитанского. Госпожа Визиготт извлекает из своей носоглотки какой-то странный звук, что-то среднее между гудком океанского лайнера и стрекотнёй пропеллера аэроплана, и едва не бухается со стула в обморок. Да и старый Сигварт хватает меня за руку и, глубоко вздохнув, разом сглатывает всю слюну в своём рту.

– И что же, каково там? – спрашивает общество дрожащими языками.

– Каково? – хмурясь, переспрашиваю я. – Обычно, господа, вполне себе обычно: меблировка – секретерец там, шкапы с фолиантами, диван, цветок в банке… Шкура на полу, на стене – сабельки…

– Шкура???

– Медвежья… Заместо ковра – обычное дело!

– Сабельки?.. Какие такие сабельки?

– Ну, сабли… – отчуждённо пожимаю плечами, – с клинком, с рукоятью, в ножнах…

Первым, да и довольно скоро, приходит в себя господин Фюлесанг.

– Погодите, какие там могут быть сабли, – кричит он, – там-то? Какой ещё цветок?! Какая такая шкура, Боже милосердный?! Там, и шкура?!

– Сабли, шкура, пошлая фуксия в горшке… А что не так-то? – спрашиваю.

– Да то, что у доктора не может быть такого. Ведь это же доктор Стиг!..

Железный аргумент!

– …А сам Он, сам… где пребывал?

– Поначалу… да, поначалу я был в одиночестве, – у «овощей» уже ушки на макушке, – потом возник доктор, вдруг откуда ни возьмись…

– Ну, я же знал, – в священном экстазе вопит Фюлесанг, – я же говорил!

Тут же все на него шикают, а кое-кто и подталкивает – цыц, дескать. Все глядят на меня – продолжайте, господин Лёкк.

– Не знаю откуда, но вроде ниоткуда, что-то сверкнуло, вспыхнуло – явился доктор! Белоснежный халат, стетоскоп, в лице – ни кровинки…

– Ах, неужели в сиянии… – задушевный глас со стороны госпожи Визиготт.

– А то как же! – подтверждаю я, и тут же думаю, что шутка затянулась – и говорит милостиво, вкрадчиво, певуче…

Робкий и единственный смешок за столом…

– Что говорит?

– Я, говорит, знаю все ваши потаённые желания, господин Лёкк, сын мой, и знаю, что намерения ваши – чисты, а сами вы аки агнец Божий. Будьте же мне добрым сыном и воздастся вам сторицей. Что-то вроде того…

– А потом?

Я безразлично машу рукой:

– Сели пить кофе, потом доктор закурил…

Вот и вся любовь. Да, пошутили и будет.

Смотрю на вмиг позеленевшие лица местной флоры и осознаю – наговорил лишнего. Дальнейшее было ещё более глупо, но не менее необходимо. И вот бедный Миккель Лёкк оправдывается тем, что хоть и верит в божественную сущность доктора Стига, но несколько приукрасил события, за что просит прощения у общества: не было ни сияния, ни грома с молниями – видимо, доктор приберёг это к другому, более значительному случаю, быть может, к свадьбе Хёста.

И тут как тут хорошая мина при плохой игре: такие факты из своей биографии, знаете ли, узнаю впервые я, будто двое, я и Стиг, старинные приятели – вот уж вздор, так вздор, господа! Стал будто бы сам доктор Стиг другом какому-то эмигранту, да вдобавок и русскому – о чём вы говорите! Приходится мне отнекиваться и тем, всё это ничто иное, как шутка, выдумка, и что на деле я давным-давно на ножах с доктором и именно из-за грядущей женитьбы Хёста – ведь вроде как из-за меня это стало известно всему прогрессивному человечеству, тогда как доктор, в свою очередь, не очень-то и рад придавать огласке то, что должно стать сюрпризом.

Пауза. Пока я всё это разъяснял, овощи были неспокойны, а я покрылся испариной.

– В самом деле, из-за вас? – спрашивает немного погодя оправившийся от потрясения Фюлесанг таким самоуверенным тоном, словно бы находит подтверждение своей идее.

О, если теперь не переубедить его, то он того и гляди вцепится в эту идею, как рак клешней за палец

– Нет, разумеется, – отвечаю я осторожно, – но всё же доктор такой человек, как вы знаете, господа, впечатлительный, скажем так, и ему ничего не стоило поставить к стенке невиновного, ему просто всё равно. Вот он, доктор, чувствует предубеждение ко мне и носится с этим предубеждением, как с писаной торбой, в дело и не в дело усматривая мой след в любых происходящих на земле делах. Видите ли, мы есть то, что мы говорим и если я что-то говорил, то это я и выдумал – то, что я мог передать чьи-то слова, он и в мыслях не держал!

За столом все смеются; кажется, мой визит в рай где на полу шкура, а на стене – сабли, благополучно предан забвению. И положение облегчается.

Подают горячее.

– Я слышал, будто бы фрёкен Андерсен замешана тут, – говорит профессор Сигварт как бы между делом.

Я обращаю взор на него – у него хорошее настроение, он, верно, хочет поддеть Фюлесанга, как обычно, но, сам того не подозревая, нападает на верный след. Тут уж мне не с руки молчать – я подтверждаю, что и сам-де слышал, что вместе с Хёстом упоминали и фрёкен Андерсен, что было, то было, но так она-то вроде бы и имеет к нему отношение непосредственное – всё же она его сиделка, не так ли.

– Нет, всё верно, – провозглашает Сигварт, – это неспроста, такого просто не может быть, чтобы дым был без огня.

А сам глядит на меня – мол, как это я хорошо придумал.

Фюлесанг краснеет и начинает усиленно пережёвывать пищу, так что на всю столовую становится слышна работа его челюстей; это тем паче удивительней, что на горячее у нас не что-нибудь, а постный суп.

Проходит время.

Я раздумываю над тем, чтобы и в самом деле потолковать с доктором об этом, вызвать огонь на себя, как говорится. В самом деле, что мне терять и чего мне бояться? Да, я заварил всю эту кашу, от скуки, простой, ничем не обоснованной скуки. Это всё моя великая вредность, злость, постоянная, а не периодическая, как у Капитана! В то время, пока меня терзает боль, я ненавижу всех, пылаю ненавистью не только к доктору, сиделкам и самому себе. Никому я не желаю добра и некого не собираюсь умолять о милости. Я ненавижу и «овощей» за сам факт их существования, ненавижу за их трусость и слабость – меня хотя бы упёк сюда суд, так остальные сидят здесь добровольно и всё корчат из себя постояльцев отеля «Плаза» и экскурсантов Люксембургского дворца, а вовсе не пациентов, обречённых на моё мстительное сочувствие. Как же так можно! Я едва выношу всё это притворство доктора и его размалёванных барышень – сиделки они, медсёстры и ещё кто-то – не важно! – я едва не срываюсь, когда мне плохо, и совершенно безучастен, когда мне более-менее хорошо. А они-то они… О, они всегда одинаковы, они даже не притворяются, что выпили таблетки, они просто пьют их и всё тут, бездумно, неосмысленно! Они знают наизусть истории своих болезней, но поддаются убеждениям какого-то шарлатана с университетским дипломом в том, как всё кругом замечательно – у нас под запретом любые упоминания о болезнях, любые, даже о свинке, коклюше и ветряной оспе. Пожелай доктор запретить разговоры о погоде, так и погоде перестали бы говорить! «Не смейте говорить, что сегодня ветер стучал вам в окно, не смейте! Это заставляет моё сердце учащённо биться, а мне нельзя переживать по пустякам!». «Но если ж он действительно бился, стучал, просился внутрь, и я всей душой хотел отпереть окно и впустить внутрь его, точно старого друга?». «Так что с того – закройте уши, накройтесь одеялом с головой, постучите башмаком об стену… Это наваждение, оно пройдёт».


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации