Читать книгу "…И вечно радуется ночь. Роман"
Автор книги: Михаил Лукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Некоторое время мы проводим в молчании.
Наконец, убедившись в том, что моё состояние внешне осталось прежним, Джулия мечтательно произносит:
– Вас ждёт горячий ужин, вам лучше поторопиться.
– Да, я потороплюсь, – отвечаю я, – заставлять себя ждать я не буду. Прощайте.
XII
Эта история с Сигвартом сразу наделала немало шума; и шум этот куда как больше, чем тот, что был под этой крышей, когда стало известно о женитьбе Хёста.
Ко мне то и дело, совершенно не страшась последствий, заходят «овощи», выражают слова поддержки и умиляются моим поступкам – они говорят, что я самый выдающийся человек из тех, что они знают. Со стороны это смотрится, как будто траурная делегация пришла воздать дань памяти новопреставленному – de mortuis aut bene aut nihil.
Заходит ко мне вдруг и Капитан собственной персоной. Нет, он не изменял себе, ни в коем случае, и тут же со всей возможной любезностью и учтивостью говорит мне, самый лучший русский для него, конечно же, только мёртвый русский, но, тем не менее, моя шутка с Сигвартом настолько увлекла и позабавила его, что они со своим товарищем, Фюлесангом, решили во что бы то ни стало провернуть что-либо подобное.
– Это болото прямо-таки нуждается в том, чтобы его расшевелить! – говорит он, а затем добавляет – я лишился своей трубки и не могу курить, я заставлю негодяев вернуть мне её.
Как это верно, Капитан!
– Скажите, Капитан, – спрашиваю я, – а где вы тут видели живого русского?
На это, совершенно лишённый склонности к какому-то бы ни было озорству, Капитан гулко и раскатисто смеётся, а потом собирается уходить, но при выходе неожиданно резко оборачивается – давно заметил я эту присущую ему взрывную резкость – с необычным мрачно-умиротворённым пасторским выражением лица, и спрашивает:
– Правду говорят, что вы были на фронте? – тон его непонятно миролюбив, а усы жалостливо обвисли.
– Был, – отвечаю я и, заметив, что черты его расплываются, как тающий студень, добавляю: – Но я не солдат…
– Всякий, понюхавший пороху – солдат, – пространно замечает он и это выглядит философским изречением и религиозной истиной – «не мир, но меч» или что-то в этом духе.
Затем он, припадая на правую ногу, уходит.
А я теперь думаю, что здесь обязательно всё переменится и, быть может, «овощи» уже не будут овощами, быть может, судьба, на которую обрекли их, будет для них чуть более благосклонной, чем прежде. Для этого нужно всего ничего, для этого нужна сущая мелочь – расшевелить болото. Я лишь качнул поверхность воды, привёл в движение тину и водоросли, а дальше… Нет, жить они не будут, как бы кто из них не обольщался, но грань между жизнью и смертью тонка, и не всегда можно понять, где то, а где иное, и не всегда возможно отделить их, так же, как небо неразрывно связано с землёй на далёком-далёком горизонте.
Наверное, всё изменится, наверное. Но мне смотреть на это уже не с руки.
На часах почти девять, на улице темень давным-давно – скоро доктор Стиг с Хлоей хватятся меня и пришлют двоих молодцов, Петера с Халльвардом, чтобы они на своих плечах, ноющих ещё от выбивания тяжёлой двери, подняли меня наверх. Но пока этого не случилось, я свободен.
Письмо написала Джулия – надо подумать! Она отразила в нём свои собственные переживания, свою историю, либо взяла их со стороны, из какого-то малоизвестного викторианского романа… Об Ольге писала она, либо о Фриде, её молодых годах, о себе ли? Какая разница! Для меня всё осталось неизменным, хоть бы этим письмом было вызвано землетрясение и Всемирный Потоп, одним письмом невозможно воскресить, можно лишь вернуть интерес на некоторое время, но не более. Не будь его, я бы ушёл раньше, гораздо раньше – я бы не видал Рождества и не любовался заснеженным парком, не знал бы сурового северного неба во всём его неизбывном величии. Кто скажет, что было к моей вящей пользе, а что было во вред?
Небо, ах, северное небо!
Звёзд сегодня не будет, собирается ненастье, и снег валит стеной. Со стороны моря приходит ветер, бушуя по парку позёмкой, ветер стучит мне в окно, вновь и вновь, как тогда, в золотом ноябре. Буря крепчает, кажется, под ударами её сам особняк вздрагивает и где-то, точно в ином мире, в недрах земли, слышится грохот. Может ли быть что-то лучше?!
Моя свеча скоро догорит, в другой нет мне нужды, другой у меня, может, и нет вовсе.
Тяну холодную руку к огню – он холоден также, ещё холоднее меня. Непривычно… Тот ли огонь это, что тогда в ноябре, когда появилась Ольга, всё цеплялся за почти выгоревшую свечу, не желая умирать? Нужна ли пища ему, достанет ли жизненной силы уничтожить мою память?.. Письмо, хранившееся на груди, вынуто на свет божий и идёт в пищу ему – он фыркает, точно кот, и шипит, но, делать нечего, потихоньку лижет тысячью оранжевых своих языков лист белоснежной бумаги. Уголки зарделись уже, и посерёдке тёмное пятнышко растёт потихоньку, хоть и не так быстро, как мне бы хотелось – всё же, я не хочу больше смотреть на это; я бросаю ненужный листок в свою самодельную жестяную пепельницу и выхожу в коридор.
Что будет дальше одному Богу ведомо!
Так решаю я и вовсе не удивляюсь, когда во всей «Вечной ночи» разом вдруг гаснет свет. Виной тому буря или мои разрушительные мысли – всё одно!
Темень порождает небольшую панику в коридорах, общество, как обычно собравшееся в кают-компании, вволю посмеявшись над эдакой шуткой судьбы, здорово забеспокоилось вдруг, словно бы от наличия или отсутствия электричества зависели чья-то жизнь и благоденствие. Кругом довольно шумно, слышится топот ног, всяческая нервозная беготня – сиделки бегают со свечами, кругом голоса, кто-то отдавил кому-то старую мозоль… Ругань, проклятия – все внезапно начинают ненавидеть и бояться друг друга.
Мне только того и надобно; под этот шум я проскальзываю к Сигварту.
В его комнате темно и свечу некому возжечь – во всеобщей суматохе о нём совсем забыли, как ему здесь, нравится ли в темноте, либо он всегда боялся замкнутых плохо освещённых пространств. Времени на лишние церемонии у меня вряд ли много, потому я тут же перехожу к делу.
– Не так давно, дружище, – говорю я, – мы обещались не уходить друг без друга в вечность. Надеюсь, вы помните это и слышите меня сейчас. Сегодня я ухожу во что бы то ни стало и буду ждать вас к полуночи. Надеюсь, у вас хватит сил на то, чтобы решиться. Если нет, то прощайте!
Сказав так, я так же быстро ухожу, не подумав даже, слышал ли он меня, либо был в беспамятстве, я просто бросаю это на произвол судьбы.
Было ли это просто очищением совести? Я не знаю – такая мысль не зародилась в моей голове до того, как я пришёл к нему, она стала мучить меня сразу после.
Сегодня Сигварт был между мирами, он балансировал, словно канатоходец над ареной цирка, и чьи-то руки упорно не давали ему упасть вниз. Но сделать больше, чем я уже сделал, у меня вряд ли получится, ведь я так же немощен, как и он, быть может, ещё более плох – я не знаю, ведь мне вкололи очередную порцию «витаминов» – мои чувства обострены до предела, а сжатые нервы в любой момент готовы лопнуть. Я не могу вынести его на себе отсюда, как бы он не хотел этого и в любом случае ему придётся выходить на своих ногах; там, дальше, я мог бы подсобить, если сам буду в состоянии, а здесь – нет.
Очищение совести? Есть ли мне от чего очищать её?! Невыполненные обещания, женщины, которых я бросал, ложь, на которую приходилось идти во благо…
Господи, да, я грешен, но кто не без греха. Но всё же, проникнувшись глубоким уважением к собрату во хворях, человеку, который сам по себе, независимо от моего или чьего-то ещё влияния, решился уйти более достойно, чем просто сидеть перед своим замёрзшим окном и смотреть, как доктор Стиг разъезжает на своём автомобиле по двору, либо слушать всякие басни о стабильности своего положения на этой Земле, я воспылал желанием протянуть ему руку помощи. Меня обвиняли во всяких прегрешениях, но это самое главное.
Бог с ним – я готов ко всему.
***
Потом я поднимаюсь наверх, чуть ближе к небесам; мне это трудно даётся и занимает изрядно количество сил, через каждые два шага я останавливаюсь, чтобы не задохнуться.
Я бывал здесь единожды; мог бы и чаще, ведь хотя это не возбраняется, но мало кто может просто вскарабкаться сюда из нас – если бы я был более обидчивым и злым, то непременно обиделся бы на такую усмешку со стороны доктора. Глядите – рай открыт для вас, дерзайте! Но, видит око…
Я дерзнул, но с позволения Создателя. Я не был так отважен и опрометчив, как в юности – я никуда не отлучался отсюда, даже в парке, увидев погнутую ограду и распахнутую настежь старинную литую калитку, я не сунул туда носа, хотя мне так хотелось этого.
Но должен же я хоть отдалённо напоминать респектабельного пожилого человека. Что ж, с меня хватило и того, что я бегал за юными девицами, валялся в снегу и замышлял вооружённое восстание против доктора.
Кабинет доктора.
Дверь распахнута, оттуда веет тошнотворным теплом, и свет мерцает, точно в старинном, но совершенно пустом феодальном замке, где даже привидения уж отжили своё.
Захожу. Тут же Хлоя кидается мне на шею, покрывая меня поцелуями и шепча мне на ухо всякие любезности. Её губы холодные, не знаю отчего, ведь у её матери они всегда были горячи, как бы её забывчивая дочь не утверждала обратного, а русские слова она произносит совершенно безо всякого акцента, они отдают ещё большим холодом. Впрочем, доверять теперь моим чувствам опрометчиво не менее – оттого я остаюсь равнодушен, я не радуюсь, и не печалюсь.
– Свет выключился столь внезапно, – раздаётся из-за спины Хлои глухой голос доктора, – но это глушь и ничего тут не поделать. Где-то ветром оборвало провода. Но, надеюсь, лёгкая темень нам лишь придаст аппетита…
Ах, это доктор, милейший доктор, я не забывал о нём ни на секунду, ни в коем случае!
– Проходи, папа, – говорит моя разумная дочь на правах полноправной хозяйки.
– Чувствуйте себя, как дома, добро пожаловать, – подтверждает доктор, показывая недавно обретённое искусство говорить русские выражения. Его учит Хлоя и всё для того, чтобы он показался мне симпатичным – они тратят, верно, очень много времени на это, коротая его вместе.
Я молчу.
– Наш язык, это наш язык, – тарахтит Хлоя, мило поглядывая на доктора, – как мне его не хватает порой!
Конечно, не хватает – откуда он может быть здесь! Но благородный рыцарь пришёл нам на выручку и выучил еда ли не небольшой словарь и теперь сияет красноречием, аки звезда в небе.
Я тоже смотрю на доктора, но не так мило, как моя дочь, ожидая следующего его шага. Я не буду сегодня ни брюзжать, ни ехидничать, даже про себя; время неумолимо тает и где-то в глубине моего тела уже теплится огонёк, готовый вспыхнуть пожаром. Я собираюсь уничтожать, и это будет моя последняя битва.
– С вами всё в порядке, Лёкк? – благоразумно вопрошает меня доктор, почуяв, видимо, что-то неладное; проблем с интуицией у него никогда не было.
– С чего вы взяли, что со мной что-то не так? – говорю я спокойно.
– Вы молчите, да и ведёте себя так, будто бы это вовсе не ваша дочь вас обнимает… – говорит доктор.
– Вы так желаете, чтобы я что-то сказал! Что ж, погодите, придёт время, я всё скажу. А насчёт моего здоровья – будьте покойны, и вы, доктор, и ты, дорогая – один известный врач на протяжении долгих месяцев говорит мне, что все мои проблемы исключительно в голове. Посему, выбросив ряд ненужных мыслей из разума можно… эээ… некоторым образом излечиться, как минимум, от дурного настроения.
Доктор вздрагивает и начинает усиленно моргать, предвкушая беду – в новорожденной тишине отчётливо слышится хлопанье его ресниц. А Хлоя тут же выскальзывает из моих рук и оказывается между мной и доктором.
Сегодня она разоделась, но не в свой любимый чёрный, а в синий цвет, который всегда ненавидела, несмотря на то, что он напоминает цвет русского неба. Синий цвет идёт к её глазам, а она всегда была охоча до контрастов – отчего теперь она делает так, как никогда прежде, я могу только догадываться, но, видимо, всему виной тот человек, которого она опасается так же сильно, как и питает к нему склонность. На моих глазах он переплавляет её в нечто иное, заставляет делать то, что нравится ему самому. «Дорогая Хлоя, вы бы могли одеться нынче во всё синее?». «Вполне охотно, однако, у меня нет ничего синего, увы». «Теперь уже есть – так что это не беда. Глядите, что я вам купил». «Ах, Господи Боже мой, что за красота! Всегда любила синий цвет, ведь он под стать моим глазам цвета небес давно утерянной Родины…»
Ха-ха! Мечтатель умрёт во мне самым последним! Даже в могиле разлагающийся мозг будет думать и мечтать, а ледяное сердце не останется равнодушным, мёртвые губы будут шевелиться, говоря Петеру с Халльвардом, как лучше закапывать меня, чтобы мне спалось как можно мягче… «Да, вот так, совсем хорошо. Нет, вот здесь подсыпьте больше земли, да взбейте её, как перину, чтоб была помягче». А Стиг-то, Стиг! О, он в образе пастора читает молитву над телом. Пусть, пусть усопший принадлежал по праву рождения к Ортодоксальной церкви, кого это беспокоит, тем более что доктор совершенно незнаком ни с православными песнопениями, ни малиновым пасхальным звоном. Да, наш доктор такой же мрачный, как колокола протестантских соборов, ему не понять радости, переполняющей душу от русских колоколов и никогда представить то, как сверкают пятки у демонов, бросающихся наутёк при их звуках. Доктор не может быть православным священником. Он читает псалмы по-норвежски, разбавляя их латинскими ругательствами – как это случилось, что вы, Лёкк, опять посмеялись надо мною, умерев в совершенно неподходящее для того время. Глядите же, старый невежда, как вымотались мои работники, глядите ж, на Петере лица нет, до того устал он. Отчего?! Силы небесные, нелегко копать могилу в январе!
Надо же, я и не знал. Ну, что ж, простите великодушно, нужно было подумать о вас с Петером, как одному тяжело, и как иному холодно – стоять-то на морозе на пронзительном ветру. В другой раз я постараюсь умереть весной, под пение птиц и шум тёплого дождика.
Вы – юродивый, Лёкк, с вами и говорить-то грешно!
Да, трижды да, бесконечно – да, да и да! Но как же приятно порой послушать музыку лопаты, кидающей комья свежей земли на гроб.
Встряхиваю головой – в ушах больше никаких звуков, кроме моргания доктора. В глаза бросается режущая синь хлоиного платья, даже через приятный сумрак он раздражает, а не успокаивает – я не вспоминаю русское небо и её чистые глаза, в голове только и мысли что просто о платье, и о докторе. Должно быть, нехотя внушаю я себе то, что синий цвет уже не так уж подходит ей, как казалось мне прежде.
– Что ж, сядем, пожалуй… – произносит доктор чтобы разрядить ситуацию.
И мы садимся – доктор во главе стола, как и положено, а мы, бедные грешники, по бокам от него – Хлоя справа, а я – слева; тайная вечеря, ни дать ни взять.
Прислуживает за столом отчего-то Фрида. Видимо, это издевка доктора или его очередная выдумка, чтобы насолить мне – Фрида портила мне жизнь, вернее то, что от неё осталось, полгода: она молчала, как полено, она вытягивала из меня жилы, и потихоньку сживала меня со свету, хотя доктор и говорил мне, будто бы два раза она вытаскивала меня из лап Хель, будто бы отгоняла от меня ворон, собиравшихся полакомиться моей плотью. Вот как! На это я строил мрачную мину и отвечал, что вороны летели вовсе не ко мне, а к самой Фриде. Ха-ха! Нет, в последнее время я успокоился и перестал замечать её, и вот доктор – как это мило с его стороны! – решил снова свести нас вместе.
Заметив мой недоуменный взор, обращённый на Фриду, доктор считает нужным заметить, что она-де осталась сверхурочно после окончания своей смены, и не просила за то никакой прибавки к жалованью. Видимо, это свидетельствует о какой-то привязанности её ко мне, об особом ко мне отношении.
И что же мне делать? Пасть ниц, благодарить её за жертвенность, выжечь на лбу её Имя, целовать её следы…
– Думаю, она бы удовлетворилась простым выражением благодарности, – подсказывает мне добрый доктор.
– А удовлетворилась бы она моим имуществом, – отвечаю я, поглядев на дочь, – моими деньгами? Милая, стоит, пожалуй, завещать Фриде некоторую сумму?
Хлоя встречает эту странную новость спокойно, но на её бледное лицо ложится тень. После меня останутся не только долговые расписки, но и какие-то деньги – впрочем, я даже не знаю, как конвертировать в монету моё звучное имя и мою репутацию, что вовсе не значит, что кто-то не знает этого помимо меня.
Так Фрида и не дожидается благодарности от меня – и доктор знаками призывает её удалиться от греха.
Разговор, едва начавшись в зародыше, вовсе перестаёт клеиться. Доктор рассказывает пару историй из своей молодости, которые не вызывают никакого интереса у меня; впрочем, Хлоя ловит каждое его слово и весьма огорчается, поглядывая на меня, что, в общем-то не удивительно. Ох, и зачем им нужно было организовывать весь этот балаган? Неужели, чтобы постоянно огорчаться? Видимо, им нравится огорчаться, либо они этого вовсе не замечают.
– Что, старина, вам не очень-то и интересно? – спрашивает меня доктор, улыбаясь.
– Отчего ж, – ответствую я, – цыплёнку всегда интересно, как его будут зажаривать.
Становится очевидным – мира между нами не предвидится.
– Странные у вас мысли, Лёкк, – удивляется доктор, – меньше всего я думал о вас, когда рассказывал для вашего же собственного развлечения о годах своего студенчества. Правила хорошего тона не позволяют мне поддерживать молчание, тем паче столь тягостное.
– О, да, доктор, и приглашая Фриду прислуживать нам, вы также не думали обо мне. Обо мне и о тягостном молчании…
– Нуу уж… – буквально фыркает Стиг. – Не знаю, что вы себе вообразили, только это ничто иное, как случайность.
– Что случайность?
– Что Фрида подвернулась мне под горячую руку. Вы не ослышались, именно под горячую. Вряд ли персоналу в охотку будет лишний раз вне работы иметь дело с таким… с таким, как вы…
– С таким неприятным субъектом, – подсказываю я.
– Это уж как хотите, Лёкк! – восклицает доктор. – Однако, ваша самокритичность делает вам честь, безусловно.
Я мельком поглядываю на Хлою – её губы вздрагивают, а руки теребят кружевную салфетку, но в разговор вмешиваться она пока не собирается.
Сам я начинаю задумываться о цели своих речей – хочу ли я лишний тысяча первый раз позлить доктора? Что ж, это нетрудно, мне удавалось это не раз, но зачем? Через несколько минут он и думать забудет, как обычно, о любых моих насмешках, и вновь начнёт вынашивать то, как ему в ответ посмеяться надо мной, вновь призовёт Фриду, вновь заставит её на моих глазах принести мне судно, и задвинуть его под кровать – о, доктор Стиг никогда не отличался изобретательностью. Он даже не рассказал сразу мне о том, что обнаружил мой тайник с сигарами – пока он тянул с этим, я выкурил почти всё, что там было. Он так примитивен, и так убог, несмотря на весь тот огромный страх, что его тень, движущаяся по гулким коридорам «Вечной Ночи», вызывает у местного населения. Это всего лишь страх, голый и ничем не подкреплённый, этот страх внутри, избавиться от него – ничего не стоит, нужно лишь захотеть, либо просто впасть в забытьё, как Сигварт или Хёст: тогда уж точно бояться нечего.
Наконец, Хлоя глубоко вздыхает и открывает рот, чтобы что-то сказать, но в этот момент прорывает вновь доктора и он самолично идёт на обострение:
– Всё же вы желали что-то сказать, – произносит он довольно бодро, – нет, не теперь, обвинив меня в сговоре с Фридой с целью свести вас со свету, а прежде, когда мы с фрёкен Хлоей приветствовали вас. Что ж, говорите, прочь стеснение! Не думайте, что мне или вашей дочери, быть может, будет что-то неприятно услышать.
– Не теперь, не теперь… – отзываюсь я, собрав в груди всю свою мрачность, и поглядев на Хлою.
– Отчего не теперь? – косится на меня доктор. – Давайте, давайте покончим со всеми нашими недомолвками разом.
В его голосе проскальзывает какая-то усталость – за то время, что мы с ним знакомы, я впервые слышу от него подобное. Некоторое время я колеблюсь, и прежняя моя решимость начинает подчиняться этой неожиданной его усталости, я вновь начинаю рефлексировать.
Тогда доктор берёт всё в свои руки.
– Знаете, Лёкк, – продолжает он, чуть подумав, – я не жалел вас никогда, скажу откровенно. Я видел в вас сильного достойного человека, не склоняющегося перед всяческими бурями и обстоятельствами, не ищущего укрытий от невзгод, какими бы страшными они ни были. Вы желали остаться самим собой, вы таковым всегда и оставались. Отчего было вас жалеть! Вы не парализованный Хёст, не полумёртвый Сигварт, не выживший из ума Фюлесанг… Вы такой же живой, как и всегда, как и десять, как и двадцать лет назад, как и на страницах ваших книг. И знаете, я испытывал вашу живость, испытывал вашу страсть, подпитывался ею, любовался даже. Мне так нравилось это, так было это мило и близко моему сердцу и моей душе – смотреть на вашу забавную борьбу, такую милую, борьбу с привкусом шоколада и с запахом сигар. Ведь тот, кто борется всю жизнь, будет бороться и теперь, будь он даже немощным из немощных, будь он даже мёртвым телесно. И вы боролись здесь, и продолжаете это делать, боритесь против меня, боритесь против самой жизни, которая всё равно не хочет расставаться с вами, в моём ли лице, в лице ли фрёкен Хлои, вашей дочери, в лице ли серых теней ваших старинных прегрешений. И я часто думаю о вас и говорю сам себе: «Ах ты, Господи, вот это человек, один из тех, которым нельзя разбрасываться, которым нужно любоваться, к которому за счастье будет просто прикоснуться». Но бороться с вами я не прекращаю, ибо я и есть сама жизнь – в нашем столкновении смысл вашего бытия! Я нужен вам, я вам необходим, как дыхание, как чувство, как мысль! Я был всегда на свете, задолго до того, как вы ступили на неё первый раз, задолго до того, как тут был ваш Толстой, и Хенрик Ибсен испытывал трепет пред страдающим и умирающим началом, задолго до пророческого Шекспира и уж конечно задолго до Шелли. Вы ненавидите меня, а через меня свою жизнь, вот как! Неужто ваша жизнь была так дурна, что вам есть за что ненавидеть её, есть о чём сожалеть? Скажу ещё: я пошёл гораздо дальше, я продал вас издательству, продал ваши тайны, ваши страхи и вашу судьбу… Мне не было горько и неприятно – вы же знаете, что я непроницаем, что я – сталь, и что я несправедлив и неправдив, как сама жизнь. Я сделал это легко, так же легко, как с рукава пальто стряхивают пыль. И я не корил себя за раскрытую врачебную тайну – во многом ваш случай вовсе не из области медицины – я хотел знать, что стоит за всем этим. Хотел видеть, как вы отреагируете, как в очередной раз попытаетесь расстаться с жизнью – вы так интересны в своих устремлениях. Зачем вы так мечтаете умереть? И отчего ваши мечты так проникновенно слабы? Оттого ли, что они не так глубоки и сильны, чтобы стать реальностью, чтобы хотя бы приблизиться к этому… О, умереть вы могли множество раз, но в ваших руках полно дрожи, и вы не так сильны, чтобы решить всё раз и навсегда, вы сильны, чтобы бороться, но не сильны, чтобы просто умереть.
– Густав! – восклицает Хлоя и закрывает лицо руками.
Я усмехаюсь и говорю на это:
– Вы оба хотели будто бы сделать мне приятное. Могли бы позвать прислуживать хоть бы фрёкен Андерсен…
Доктор устремляет на меня свой пронзительный взор. Кажется, он устал ещё больше, произнеся столь длинный монолог, и ожидал более благодарной реакции, аплодисментов, оваций… А тут всего-навсего жалкое: «Густав».
– Порой мне кажется, что вы просто не слышите меня. – говорит доктор. – Что это? Всего лишь старческое упрямство, размягчение разума… Или ребячество.
Я молчу.
– Может, стоит говорить именно с ним, и слышать его… – приходит Хлоя мне на выручку.
Её голос нарочито ласков.
– О, это не всегда помогает, дорогая, – сладко отзывается доктор.
Впервые я слышу от него, как он, совсем не таясь, называет её «дорогой». Да, всё верно, прочь грим и прочь маски, парики и бумажные носы; стирайте слезу со щеки, господин Пьеро! Меня обвиняют в ребячестве, ого! А почему не в развязывании Мировой Войны, почему не в смерти тысяч гугенотов в Ночь Святого Варфоломея?
Я говорю:
– Что ж, вы правы, но разве ж не это позволило мне продлить максимально свои мучения на этой земле, и не оттого ли я так долго здесь загостился, пополняя ваш кошелёк, а журналы – новыми интересными историями!? Моё ребячество – моё горячее воспоминание, моя бездумная страсть, томление по давным-давно утраченному чувству. Стало быть, наверное, нужно быть мне благодарным, и вам, доктор, и тебе, милая.
– Увы, Лёкк, это ближе к помешательству… – со всей откровенностью утверждает доктор Стиг, холодно скривив губы, и добавляет тут же, попав под укоризненный взгляд Хлои: – нужно смотреть правде в глаза.
– Что ж, – смеюсь я, – мы просто-напросто вернулись к тому, с чего начинали. К решению Королевского суда! Итак, всё возвращается на круги своя!
Доктор качает головой, будто пребывая в каких-то сомнениях:
– Между прочим, я бы, и не будучи знакомым с вашей дочерью, попытался сделать всё для вас, что представлялось возможным. Вы казались столь неординарным, столь интересным, точно диковинная птица из дальних стран, оттуда, где все люди черны и ходят в чём мать родила, прикрываясь лишь пальмовыми листьями.
– Овощ, всего лишь овощ, либо фрукт – ананас и что-то в этом роде… – приложив палец к губам, подсказываю я.
– Но мне пришлось разочароваться и так я стал пытаться вам помочь только лишь из… гм… из особого отношения к фрёкен Хлое, вашей дочери, и да, нужно сказать прямо – она меня просила об этом, чего таиться. Теперь я разочарован, теперь всё, что я могу сказать о вас это то, что вы мерзкий и упрямый тщеславный старик, безделушка, никак не заслуживающий и толики оказанного вам расположения.
– Когда мне освободить свои апартаменты? – спрашиваю я с издевкой. – Коль уж я впал в немилость Создателю.
– Вот, Хлоя, дорогая, видите, ваш отец точно малое дитя, нуждается в постоянной опеке, иначе он способен натворить немалых бед, скомпрометировать кого-нибудь, едва ли не довести до смерти, и угрызения совести совсем не будут мучить его. А зачем – он же не жилец уже, его все предали и прокляли, и вы, и я, и даже Фрида, что так пеклась о нём.
Ясно, что доктор некоторым образом осведомлён о том, что я делал, но это никоим образом не удивляет меня, совсем наоборот, я ожидал лучшей осведомлённости. Ну и чёрт с ним, что мне до того! Комедия-то и не думает оканчиваться, а я не такой уж и благодарный зритель…
Хлоя горячо бросается на мою защиту – она говорит, что я-де тогда-то и тогда-то был не в себе, – она поняла это по письмам, полученным от меня, – что я не осознавал происходящего вокруг, и вообще, ради бога, милый мой доктор, не изгоняйте моего бедного старого отца из рая, то бишь из комнаты с салатовыми стенами, комнаты с видом на фонтан. Это выглядит странно, едва ли не смешно, но я никак не реагирую, привыкший к странностям разнообразным, в том числе творящимся и здесь.
Они говорят между собой, точно не замечая меня более, доктор постепенно меняется в лице, добреет, в его глазах пляшут огненные человечки, ему нравится старательность Хлои, как она упрашивает его, как убеждает его в том, что без него привычный обыденный мир рухнет, погребя всё под своими обломками. Обычное тщеславие, ничто иное! Не нужно оваций, почтеннейшая публика, мы – дурные актёры, хоть и стараемся… И вот он уж готов кинуться мне на шею и обнять точно родного отца, прощая мне все обиды и насмешки, а я смею надеяться, что изгнания из рая не состоится до следующего моего серьёзного проступка.
– Благодарю, милая, – язвлю я, повергая Хлою в новую волну неудобства, – ты опять выручаешь меня.
Доктор щёлкает пальцами и говорит как ни в чём ни бывало:
– Как были снобом, так им и остались… Что ж, мы подумаем, что делать с вами, – и тут же спрашивает опять, стремясь понять, смирился ли я на этот раз: – Вы будто бы хотели высказаться? Или мне послышалось?
Я задумываюсь, и вдруг резкая боль прошивает меня, ударяет, точно топором по голове – мне становится невмоготу терпеть, моё лицо искажает гримаса, я сгибаюсь в три погибели, руки скрючиваются…
Хлоя громко кричит, а доктор тут же бросается ко мне. Не знаю, желает ли он помочь мне, либо спасти свой фарфор, но он не успевает ни того ни другого – я падаю под стол, увлекая с собой скатерть со всеми приборами. Это катастрофа, извержение вулкана, взрыв, подобного которому не было – всё кругом трясётся, в глазах искры и пена идёт изо рта. Я словно выхожу из тела и вижу себя со стороны, нелепое зрелище корчащегося в судорогах тела, дорогой красивый костюм залит горячим ужином и моими собственными жизненными соками. Увы, всё рушится в одночасье, и больше я не смог себя контролировать.
Тишина потрясает! От эйфории до ничтожества, от радостных всхлипываний до тяжких душевных мук – пропасть, но такая маленькая, и брёвнышко перекинуто через неё, узенькое, скользкое… Когда бури бушуют в душе, и нет возможности остановиться, можно ли думать о том, что рано или поздно всё вновь будет нормально и всё успокоится? Стоит всего лишь постоять на брёвнышке, побалансировать слегка, почуять бездну под ногами и тогда уж определиться вперёд двигаться, либо назад, а может уж плюнуть на всё и, так уж и быть тому, падать.
Кажется, я хотел высказаться? Нет, я хотел уничтожать, сжигать всё вокруг себя, а затем, ничуть не чувствуя сожаления, и сам сгореть в разведённом мною же огне. Но, похоже на то, что моё пламя поглотило меня первого.
Доктор хлопочет у тела, пытаясь привести едва живого в чувство. Он делает это просто так, скорее по наитию, чтобы и Хлоя не бегала, заламывая руки, без цели, чтобы оба они были уверены в том, что хоть что-то предпринимают для спасения того, что и так обречено, чтобы затем, посмотрев друг другу в глаза, они могли смело развести руками и признаться, что сделали всё, что могли… Ну, ведь мы старались – искусственное дыхание, массаж сердца, «ради бога не оставляйте нас!» и всё такое прочее… Но вы ведь знаете вашего отца, дорогая, от него никакой отдачи, даже наоборот, он бы и умер назло нам.
Доктор, доктор…
Да разве ж вы доктор? Что у вас от врача? Диплом университета, белый халат да стетоскоп? А в самом ли деле у вас диплом врача? Я знаю, вы – магистр точных наук, циничный до безобразия, вы астроном и чернокнижник, алхимик, читающий по звёздам точно в открытых книгах… Вы заключили договор с дьяволом и верно служите Ему, готовя наши души к продаже, а тела уж вам и не нужны, в них вам нет никакой выгоды, ведь они дряхлы и немощны, и даже вороны гнушаются ими.