Читать книгу "…И вечно радуется ночь. Роман"
Автор книги: Михаил Лукин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Что у вас тут происходит?
Джулия тут же отскакивает от меня, как чёрт от ладана, боясь быть скомпрометированной, и скрывается за дверью, она так и ждала повода, чтобы провернуть этот трюк. Она уносит с собой, кроме всего прочего, некоторое недопонимание, да ещё и мой платок в придачу.
– Так, ерунда, профессор, – отвечаю я, рассматривая свою ещё скрюченную руку, только что державшую сиделку, – вам не стоило просыпаться без основательной на то причины.
– Гм, а будто бы причина была неосновательна, – произносит он, – фрёкен Джулия плачет у вас на плече, и это слышит, верно, весь пансионат… Тут мог бы и мёртвый проснуться.
Я вдруг осознаю его правоту, и это приводит меня в ужас. Если на деле же всё было настолько шумно, как он говорит, то это может иметь не слишком приятные последствия, прежде всего для самой фрёкен Джулии. Я тут же прячу переданный ею мне листок бумаги на груди, без того чтобы прочитать его, и бросаюсь в кровать, я сказываюсь совсем уставшим и больным, я прошу профессора тут же покинуть меня и сказать всем встреченным им по пути людям, будто я скверно себя чувствую.
– Так надо, поверьте… – говорю я ему.
Он только и пожимает плечами от моих шпионских игр, прячет свой окурок под подоконник, и так же медленно, как и пришёл, уходит прочь.
Чувство недоговорённости, родившееся во мне, лишь усиливается.
X
Переданный мне сиделкой листок бумаги был письмом, письмом от Ольги – фрёкен Джулия всё же выполнила своё обещание!
Мои руки затряслись мелкой волнительной дрожью, едва я понимаю, кем написан этот листок, и я не читаю это письмо тут же на месте получения, даже оставшись в полном одиночестве.
Раскрываю листок, бесцельно блуждаю взглядом в лабиринте букв и слов, и прячу его вновь, боязливо озираясь по сторонам, словно бы все силы ада только и ждут того, чтобы отнять его у меня, вновь открываю и вновь прячу – и так бессчётное количество раз. Я прочитаю его потом, чуть позже, и не здесь, нет, ни в коем случае не здесь – здесь есть Фрида, поставленная сверху шпионить за мной. Она вылезет из-под кровати, высунет оттуда свою голову в белом чепце, увидит, что письмо от Неё, она не разглядит имя на бумаге, нет, но всё равно как-то пронюхает обо всём, и донесёт доктору, а это будет ужасно, это конец всему. Мне и теперь нет покоя, что же будет дальше, одному Богу ведомо.
Объявляется сам доктор со своими уколами, я не видел его несколько дней, а в последние дни, как сказала Джулия, его и вовсе не было здесь. Он явился, видимо, повидать меня.
Доктор говорит со мной, я не слышу поначалу ничего ровным счётом, я отвечаю бог весть что, то «да», то «нет», то «будьте любезны», в моей голове пульсирует Ольга и только она, а до доктора мне нет никакого дела. Верно, он впервые видит меня столь податливым, столь покорным собственной судьбе в его, доктора, лице; возможно, это насторожит его, заставит задуматься о том, отчего я таков, и он не придумает ничего лучше, как то, что, как и в случае Сигварта, это результат действия его «витаминов». А я только рад буду подтвердить его догадку, чтобы он со спокойной совестью, наконец, оставил меня.
Но он не собирается уходить так скоро, а пытается донести до меня свои мысли, которые я никак не хочу принимать. В конце концов, я понимаю, что он приглашает меня к себе на ужин и не карточкой, не письмом, а лично и это, мол, только из исключительного ко мне расположения.
Это заставляет меня насторожиться.
Да, он носился с этой идеей едва ли не с первого момента нашего знакомства – это, видите ли, будет способствовать нормализации наших с ним отношений, близости взглядов. И как же глупо выглядел он, когда я по той или иной причине игнорировал эти его попытки. Теперь он близок к цели, как никогда, и глупо начинаю выглядеть уже я.
– Кстати, – добавляет он, – на ужине, разумеется, будет присутствовать и фрёкен Хлоя, ваша дочь…
Я ухмыляюсь – с момента своего приезда, она была у меня раза два-три, не более, моя дорогая Хлоя, любящая дочь. Усмешка не остаётся без внимания пронзительного взгляда доктора.
– Она была очень занята, – хмурится он, – приезд, обустройство и всё такое прочее. Вы же не станете корить её за это – она вас так любит! Ужин был её идеей, не моей, что бы вы не думали, у меня довольно мало времени, как вы понимаете, фрёкен Хлоя же хочет наладить отношения между нами, ей очень больно, что вам не нравится здесь, ей кажется, дело во мне, в том, что я не совсем внимателен к вам и вашим проблемам, в то время, как она просила меня относиться к вам, как к собственному родителю…
Как к собственному родителю! Боже мой!
– …Мне думается, она побаивается вас, – продолжает доктор, – побаивается того, что вы неправильно толкуете её устремления. Я убеждал её, что это лишь ваши капризы, всего лишь, и возраст берёт своё, но, видимо, мне не всегда удаётся полностью владеть её мыслями в этом. Но ведь вы же честны в этом, Лёкк? Вы верно понимаете причины её приезда к вам сюда, того, что она, молодая и прекрасная женщина, – это он говорит с особым акцентом, – бросает богемную жизнь дочери известного писателя и наследницы изрядного состояния? Вы верно понимаете, и, надеюсь, оцениваете это!
Хлоя ведёт богемную жизнь?! Ха-ха! А чем моя жизнь, собственно говоря, не богемна! Балы, карнавалы, интриги – что может быть богемней «Вечной ночи»? Тут даже и смерть богемна…
Его, в общем-то, приятный вкрадчивый голос вдруг начинает меня дико злить. Все эти его слова не имеют никакого значения, они высосаны из пальца, они лишь раздувают угасающее пламя. Этот мерзкий Стиг залез в мою жизнь, и теперь пытается изображать из себя парламентёра между мной и моей дочерью, да ещё и рассказывает мне всякую чушь о том, как Хлоя желала воссоединиться со мною. Однако, у меня нет никакого желания спорить с ним, как в былые времена, я хочу уединения, хоть бы и ценой полного подчинения. Да, мне нужно сделать всё как можно осторожнее.
– Моя дочь побаивается меня? – переспрашиваю я, стараясь придать голосу тон спокойного удивления. – Вот это новости! Однако, логично было бы подумать, чтобы она сама поговорила со мной. Вы так не считаете? Да, я вижу, как она старается мне угодить и как хочет быть со мной перед лицом неизбежности, и я высоко ценю это, поверьте…
Я говорю всё это, а у самого зубы так и скрипят.
Но доктор отнюдь не простофиля, он что-то чувствует, его лицо светится каким-то сомнением и в его ответе это также проскальзывает:
– Если она не может говорить с вами так откровенно, как вам бы хотелось, то, значит, на то есть причины. И мне, человеку со стороны, они очевидны. Вы не оцениваете благожелательного отношения и видите кинжал под каждым плащом, даже от того человека, который не мог причинить вам зла по определению. Даже ко мне, Лёкк, вы относитесь с подозрением и неприятием, хотя я уважаю вас и вот уже почти полгода как терплю ваши выходки и ваши насмешки. Это ли не причина для благожелательности? Вот, к примеру, думаете, я не знаю о вашем тайничке с сигарами?
К моему собственному удивлению, новость об обнаружении моего схрона, никак не действует на меня, даже наоборот, я думаю, что отдал бы всё его содержимое за то, чтобы доктор тотчас же удалился.
– Думать так было бы довольно опрометчиво с моей стороны, – вяло отвечаю я, – вы знаете, наверное, каждый уголок своего детища.
– Любимого детища! – восклицает он. – Любимого! Знаете, в грядущем году я, наконец, сделаю то, о чём мечтал давным-давно – выкуплю этот особняк и всю землю под ним. Здесь опять будет прекрасно, как какое-нибудь столетие назад.
– Тут и так неплохо, – отзываюсь я, – вот хотя бы эти дивные салатовые стены…
– Вы находите? Надо же, а я хотел их перекрасить.
– Нет, ну что вы, дорогой доктор, не смейте. Они так великолепны! Порой мы осознаём истинную ценность вещи спустя некоторое время, возможно, даже очень продолжительное – прежде вот мне не нравилось всё это, теперь же… А вот тот же Мунк, к примеру…
– Хм, чем вам Мунк не угодил, – настораживается доктор, – вы не любитель современного искусства?
– Напротив, доктор, – спешу успокоить его, – к Мунку я отношусь с симпатией и даже как-то готов был выложить деньги за понравившиеся работы, вот только денег-то он и не брал.
– Мунк не брал денег! – удивляется доктор, явно не понаслышке знакомый с биографией сего живописца, и тут же глядит на меня с недоверием: – Вы знакомы с Мунком, с художником?
– Так, шапочное знакомство… – деловито отмахиваюсь я. – Он посылал мне одну из своих литографий в дар аккурат после того, как я воспылал стремлением приобрести её: мол, я дарю вам то, что вы хотели купить, просто так. Что за удивительный человек, чудо, а не человек!
Настроение доктора постепенно улучшается, от тревоги нет и следа, он рад говорить со мной так, чтобы я отвечал ему что-то осмысленное, чтобы он не хватался за голову и не фыркал с досады – он слишком долго добивался этого, неправдоподобно долго.
– Да уж, – небрежно протягивает он, – чудо, ни дать ни взять, учитывая то, как господин Мунк нуждался в своё время.
– Ага, а вот герцог Веллингтон рассказывал мне… – начинаю я.
На лицо доктора тут же падает тень, он морщится, ощетинивается, как ёж, и вовсе уж не оттого, что кости герцога Веллингтона уж век как сгнили, просто-напросто ему захотелось закончить свою старую мысль.
– Я рад, что вам нравится, но, всё же, возвращаясь к тому, что я говорил – оценивайте не только эти стены, парк и фонтан, будьте добры оценить и то, как я добр к вам. В этом велика заслуга фрёкен Хлои, столь велика, что её трудно переоценить. Так что не расстраивайте меня, а если вам всё же наплевать на меня, то не расстраивайте фрёкен Хлою, ради Бога, и ведите себя прилично.
– Я согласен с вами, доктор, – говорю я, чуть задумавшись, – вот только скажите мне, что вы имеете в виду? Вот, Хёст, мой сосед, он правильно ведёт себя?
– Хёст – несчастный, лишённый радостей полноценной жизни человек, – отвечает доктор, напротив, безо всяких раздумий, но с известной долей осторожности, – и он делает то, что в его силах, чтобы не казаться тем, кто облегчает его участь, неучтивым.
– То есть мне нужно брать пример с него?
– Без сомнения, в том, что можно взять хорошего.
Я улыбаюсь.
– А вы знаете, что он курил сигары вместе со мной, что он единственной своей рукой, которая ещё может двигаться, обнимал фрёкен Андерсен за талию, что он пялился в вырез её формы, что не оставляет чаяния всё же обручиться с ней?..
От этих легких слов, намекающих на ту старинную мою выдумку, мозг доктора совсем размокает, он не может сдержать смеха и уже думает, что мы полностью наладили с ним отношения, коли уж я так с ним разоткровенничался.
– Воистину, шутка, достойная господина Чаплина! – смеётся он. – Разумеется, притом, что в этом нет и доли истины, вы заставляете меня задуматься о том, чтобы сменить Хёсту сиделку, либо же вовсе уволить фрёкен Андерсен, раз она теоретически может так стращать моих постояльцев. Ну, что же, фрёкен Андерсен – красивая женщина, по виду гораздо больше русская, нежели северянка; в вашей стране, я слышал, дородность считалась прежде большим достоинством…
Доктор полностью уверен в том, что его законы свято чтутся даже в его отсутствие. В этом его слабое место. Для Джулии же это будет верным выходом – рассчитаться отсюда, если она не хочет сгнить здесь вместе со всем этим проклятым пансионатом.
– Итак, ужин! – торжественно провозглашает между тем счастливый доктор.
– Ужин! – подтверждаю я, выругавшись про себя.
Наконец, я остаюсь один.
Всю половину дня до обеда и ношу письмо при себе, я хожу по своей комнате, прогуливаюсь в коридоре, обмениваюсь любезностями со встреченными на пути овощами, я показываю, как мне хорошо. Несомненно, об этом доносят доктору, и это лишний раз туманит его разум. Пусть, пусть его настроение поднимется, пусть он почувствует себя немного счастливее, чем был прежде, всё это мне только на руку. Мне нужно прочитать письмо в одиночестве, в идеально спокойной обстановке, а здесь я не могу чувствовать себя спокойно.
После обеда я вырываюсь из плена.
В распахнутом пальто, без шарфа и шляпы, выхожу на улицу и скорее углубляюсь в парк. День нынче свежий и благостный, едва ли не тёплый, меж деревьев гуляет лёгонький ветерок, «хороший день, чтобы умереть» – невольно думаю я, искренне надеясь, что Смерть думает так же. Снег с древесных ветвей сошёл, а на земле сугробы уменьшились едва ли не наполовину, но всё же кругом белым-бело, и временная оттепель ни в коем случае не говорит о том, что скоро весна, напротив, только отдаляя её. Стволы так и чернеют на фоне белого, они словно выведены чёрной тушью, и порой контраст разъедает глаза. Аллея такая же чёрная, её всё время чистят от ворот до самого пруда, а дальше – нет, ни в коем случае. Я знаю, она уходит далеко в парк, даже за ограду, я сам ходил тут осенью, разбрасывая ногами павшую листву, но и что с того. Кто-то там, наверху, полагает вовсе необязательным иметь зимой дорогу дальше пруда, и не позволяет чистить её дальше, так она и остаётся погребённой под снегом. О, если б эта дорога была, я бы непременно пошёл туда, хоть бы это и было осенено самым страшным табу.
Ах ты, чёрт! Вороны обсели все кроны и ругаются друг на друга. У нас в России это считалось бы дурным знаком, а здесь – я не знаю, быть может, противоположные поверья, или совсем другие вороны, ведь каркают они совсем не по-русски.
Но об этих воронах я размышляю недолго, и они не занимают в моей голове места больше, нежели просто мимолётная мысль. В самом деле, всё окрест идёт своим чередом, существую я в мире, либо нет; даже если я буду бегать и прыгать под этими деревьями, как сумасшедший, чёрным птицам не будет до меня никакого дела.
Едва лёгкий ветерок ударяет меня в лицо, я спохватываюсь, и мигом берусь трясущимися руками за Ольгино письмо. Мне нужно торопиться. Не читая сразу, пробегаю его глазами, вернее взор сам по себе бегает по этим строчкам, не ведая где остановиться. Почерк мелкий, но аккуратный, лишь где-то в середине некоторые буквы, точно пьяные, наклонились в сторону, а иные и сливаются друг с дружкой, так что слова не разборчивы.
«Добрый день или вечер – не знаю, когда Вы будете читать это письмо», – написано там, – «я не представляюсь, не вижу смысла в этом, тем более, что Вы, наверняка, понимаете кем написаны эти строки. Вы так настойчиво ищете встречи со мной, что мне это кажется сколь удивительным, столь и странным. Объяснюсь – молодая девица без семьи и опоры, которую легко скомпрометировать, что Вы, видимо, и пытаетесь сделать, иного и думать нельзя. Однако, мне хотелось бы предостеречь Вас не столько тем, что у меня могут даже здесь, в этой глуши, найтись могущественные заступники, сколько устыдить Вас Вашей собственной неучтивостью. Вы человек большой и знаменитый у нас, я вовсе ничто пред Вами, что-то вроде пыли или камешка на той дороге, по которой Вы странствуете, совсем как Ваши герои странствуют по жизни, к чему Вам обращать внимание на такую, как я. Кроме того, Вы стары – не подумайте дурного, говоря это я вовсе не хочу Вас обидеть – но ведь всё обстоит именно так, и я не грешу в этом против истины. Знаю, в былые времена, да и теперь кое-где, среди людей Вашего возраста и положением принято брать юных девушек на содержание, однако, если вы думаете, что я из тех, кто идёт на это… (далее следует несколько не совсем понятных слов, заканчивающихся многоточием). Увы, к своему несчастью, я совершила преступление – вошла в Вашу комнату, и взяла несколько Ваших бумаг, мне очень жаль, что так вышло, я не думала, что всё обернётся так, и Вы будете искать меня из-за того. Добрая госпожа Фальк, при которой я служила гувернанткой, умерла, долг велел мне оставаться у её тела до тех пор, пока её не заберут, но завтра я уезжаю, мне обещали место в столице, я уезжаю навсегда. Я бы ни за что не ответила на Ваше послание, если бы не была виновата перед Вами – я долго колебалась, но решила всё же увидеться с Вами, чтобы вернуть Вам то, что Вам и принадлежит и принести свои извинения. Я надеюсь исключительно на Ваше великодушие и честь и то, что вы не будете требовать у бедной девушки ничего, что могло бы выйти за рамки приличия».
На этом письмо обрывается, оставляя меня в глубокой задумчивости. И ни подписи, ни каких любезных или нелюбезных слов. Ничего более, кроме того, что я прочитал.
Я перечитываю его ещё раз, потом ещё, и так до бесконечности, пока глаза не начинают слезиться от постоянного усилия. Что мне говорить об этом, когда и так всё ясно до предела? Будто бы я ожидал чего-то иного! Да, ожидал, ожидал, чёрт возьми! Ощущения, пробуждения памяти, сладостной дрожи в коленях… Но ведь ты так стар, а она так молода, она так свежа и чиста, и она не видит ничего общего между нами, она не желает даже смотреть в твою сторону, она считает себя виноватой из-за пары каких-то измятых листочков. О, Господи, да таких листочков были миллионы, больше, чем звёзд, больше, чем дождинок; для меня это мало что значит! Но разве ей нужно это? Ей нужно всего лишь извиниться. Такая малость. Она извиняется по десять раз на дню, извиняется перед самой собой, когда ей не понравится собственное отражение в зеркале, извиняется перед воспоминанием о своей хозяйке, извиняется там, извиняется сям. Что ей до того, что она повиниться предо мной. Что до того и что мне от того?
Ольга, Ольга… Ты забыла меня, оставшись такой же молодой, как и тогда, в России. Ты такая же резкая и острая, как и тогда, и внешне совсем не изменилась, лишь память твоя подводит тебя. Нет, я не выйду за рамки приличия, не беспокойся; то моё прикосновение, тот мой поцелуй были всего лишь сновидением для тебя и для меня, это не вернуло ничего, разве что я вспомнил твоё имя и пожил чуть дольше, чем намеревался, держа его в душе. Если ты обвиняешь меня в этом, то это вовсе не было посягательством на твою честь, нисколько, это было неуместным и невольным способом продлить собственное бытие, и я надеюсь теперь, что это хоть немного было на пользу мне.
Нет, что за чушь!
Я вспыхиваю до кончиков ушей и кидаюсь оземь, погружая своё побагровевшее чело в рыхлый грязноватый снег, я хочу, чтобы мне стало холодно, а мне лишь жарче и жарче.
Это не она, это не Ольга! Ольга давно умерла, она не прожила бы и дня без меня. Паровозный дым укрыл её серо-белым саваном, спрятал от меня в тумане давнишних дней, её невинные глубокие глаза и круглое, совсем детское, личико. Когда я корчился от боли, когда я выл волком, кромсая собственную плоть, она не приходила ко мне, она была со мной лишь в нечастые минуты спокойствия и отрешения. Её присутствие не смогло бы спасти меня, её присутствие могло лишь приободрить. Если ты скажешь, что этого мало, то я только посмеюсь, ведь большего мне и не нужно. Что стоили все те тысячи слов, что я сказал, что стоили миллионы исписанных мною листов, когда в душе не было бы той сладости, испытываемой лишь при осознании того, что нечто священное царило в твоей жизни. Ха-ха, милая моя, ты была в моей жизни, я даже целовал тебя, и ты, чёрт побери, отвечала на мой поцелуй! Ведь так всё было?! А теперь говори и пиши всё, что хочешь.
Но вдруг приходит осознание недосказанности, второй раз за последнее время – странное дело, словно бы ты уже мёртв, но ещё жив, что-то вроде призрака, человека, застрявшего меж двух миров. В голову бьёт что-то непонятное, я хватаюсь за письмо в тысячный или двухтысячный раз, и тут вновь восторг обрушивается на меня откуда-то извне, я ощущаю себя не разбитым полуживым стариком, а юнцом, полным надежд и времени. Эта обман, иллюзия моей души, скоро она минует меня, и я не придаю этому весомого значения, но, тем не менее, глаза невольно обращаются к источнику нежданной-негаданной радости. Она хочет увидеться с тобой! Ты видел это? Чёрным по белому: «…решила всё же увидеться с Вами…». И ты ещё жив, ты не сошёл с ума тут же на месте?! Но она же хочет… Господи, какая разница, зачем она хочет этого, – чтобы заключить тебя в объятья или плюнуть в лицо, – разве имеет значение полумёртвому цвет обивки его гроба? Теперь мне всё одно, зачем мы встретимся с ней, и о чём будем толковать; да и будет ли мы вообще толковать. Я вновь буду с ней, ближе, чем это обычно бывает в рамках приличия, но не так близко, чтобы почувствовать её дыхание. Несчастный, я вопрошу её о том, каково ей жилось без меня, без моих рассказов, без моих сказок и легенд, а затем, быть может, вновь расскажу ей что-то. А она улыбнётся в ответ сперва, затем нахмурится, сведёт чёрные брови вместе и скажет, чтобы поддеть меня: «Мне понравилось, но предыдущие были лучше». «Да, лучше, лучше», – отвечу я, трясясь от волнения из-за близости её ко мне, – «Ты права. Я стал старым, я глупею день ото дня, и не могу больше ничего путного придумать, но я постараюсь, чтобы твои глаза даже в шутку никогда не светились печалью». «Не нужно,» – скажет она, – «печаль лучше радости, она прекраснее, в светлой печали я больше думаю о тебе, ведь твой образ всегда так печален». «Значит ли это, что желаешь больше печалиться, чем быть радостной?» – спрошу я, предчувствуя грядущий прилив радости. «Возможно…» – лукаво ответит она…
Ах ты, Господи! Да, у меня нет ни единой здравой мысли в голове, одна приятная сердцу чушь. Она придёт ко мне, мы будем говорить, и всё будет, как прежде. Но когда, когда? Написано ли это в письме? Лишний повод обласкать его взглядом, лишний повод напиться из живительного колодца её почерка. Нет, там нет того, что мне нужно или… «…завтра я уезжаю, мне обещали место в столице, я уезжаю навсегда». Вот оно! Выходит, это будет сегодня! Но когда? Уже было утром, будет за обедом, случится вечером или ночью! Не знаю, чёрт побери, но она ещё здесь и, быть может, ищет тебя, а ты лежишь.
Я вскакиваю со снега так быстро, как ни за что не ожидал от себя, я ковыляю обратно в «Вечную ночь», позабыв о всякой осторожности – быть может, сам доктор видит меня из своих окон или одна из его сиделок, мне это всё равно. Мне нужна фрёкен Джулия, я нахожу её на втором этаже, у Хёста, нахожу и буквально набрасываюсь на неё, тяжело дыша ей в лицо. Ей неловко, она напугана и взволнована моим поведением, хоть с ней и случалось многое здесь, но она дрожащим голосом тут же на месте требует от меня объяснений.
– Она хочет видеть меня, – задыхаясь, отвечаю я, – она хочет видеть, но я не знаю когда. Срок, может быть уже, минул, и она уехала, не дожидаясь меня, а, быть может, ждёт сейчас где-то здесь…
Джулия понимающе кивает и тут же исчезает, оставив меня с Хёстом. Через пять минут, не больше, она возвращается и говорит:
– Сегодня вечером.
От нежданной радости у меня подкашиваются ноги, мне становится совсем нечем дышать, и где-то внутри пробуждается моя боль. О, как это не вовремя, хоть до вечера далеко, но боль всегда приходит не вовремя! День такой длинный впереди, а в голове столько всяких мыслей, столько разных чувств в груди.
– Вам плохо? – отрешённо спрашивает Джулия.
Я слышу её голос откуда-то издалека, хотя она стоит прямо передо мной. Мне кажется, дело идёт к самому худшему, поэтому я, ничтоже сумняшеся, прошу её сделать мне укол или дать таблеток, целую горсть или ещё больше, чтобы мне хоть как-то полегчало, а после – хоть трава не расти. Главное – мне нужно дожить без боли до вечера.
– Нет, – говорит она, – без доктора я сделать этого никак не могу, простите.
Опять этот проклятый доктор! Мне что теперь молиться ему, расшибить весь лоб и разбить колени в попытках добиться от него и его прислужников облегчения моей участи?! Мне что пожертвовать всё своё состояние в его пользу? Это и так произойдёт в скором времени, а тьма вокруг меня всё сгущается и сгущается, я проклинаю всё на свете, и в первую очередь себя за то, что жив до сих пор.
– Доктор просил не беспокоить его, – говорит Джулия, – но я разыщу его тотчас…
– Нет, нет необходимости, – отвечаю я, поморщившись, – я вновь пойду в парк, я подышу воздухом, и всё пройдёт.
Ага, чёрта с два всё пройдёт! Такой глупости я ещё от тебя не слышал.
День продолжается, длиться ему ещё долго, томительно долго.
За этот день ещё многое происходит.
Во-первых, я завожу знакомство с Петером, одним из здешних работников, весёлым парнем лет двадцати, рыжеволосым и веснушчатым. Он рассказывает мне то, между тем, что не так давно кто-то сбросил на них с Халльвардом, его напарником, тяжеленный стол.
– Кто бы это мог быть? – недоумеваю я. – Может, доктор?
– Ха-ха! – смеётся он, тряся в разные стороны своей рыжей головой. – Если ж на деле господин доктор, то пусть хоть сто столов сбросит на нас, на здоровье. Лишь бы платил жалованье вовремя, да кормил.
Что ж, собака всегда любит своего хозяина, как бы он не бил её, так же, как и женщина не чает души в собственных страхах.
Я спросил Петера об Ольге, убоявшись называть её имени, держа его за простого и искреннего человека, как всякого из глубинки, но на моё удивление, он легко понял о ком идёт речь, посуровел и отвел взгляд, а затем сказался занятым. Когда мы распрощались столь внезапно, и он ушёл прочь по своим делам, сильно ссутулившись, я остался в совершеннейшем непонимании произошедшего.
Во-вторых, ближе к вечеру Сигварту стало плохо, все не на шутку перепугались, стали искать доктора Стига, но сыскать нигде не могли, – только он был, и вот как в воду канул, – и просто-напросто вкатили профессору лошадиную дозу болеутоляющего, чтобы он хоть как-то успокоился. Но это помогло слабо – Сигварт мечется и кричит, затем он зовёт меня.
Джулия находит меня в парке, в беседке на острове посреди замёрзшего пруда, где я согреваю сердце до сих пор ещё тёплым письмом Ольги. На мне нет ни шляпы, ни шарфа, я не брился три дня, моё лицо блаженно и выражает лишь полную бесстрастность. Джулия бессвязно говорит что-то, просит о помощи, тащит меня за рукав пальто, я даже не шевелюсь; лишь некоторое время спустя до меня доходит смысл её слов.
Сигварт умирает… Пробил его час? Знаю лишь одно – это вряд ли противоречит его желанию, если только… если только ему не понравилось лежать недвижимому на кровати и подставлять рот еде и напиткам. Тогда всё может быть. Однако он собрался на тот свет прежде меня в нарушение всех наших договорённостей! И теперь одно из двух: либо мне поторопиться, либо ему подождать меня. В любом случае, это не вовремя.
Итак, мне приходится думать ещё о чём-то помимо Ольги и нашей ожидаемой встречи.
Я постарался забыть обо всём, даже Хлою выбросил из головы вместе с её ненаглядным рыцарем, я хотел быть чистым от всего, точно младенец или отправляющийся в могилу покойник. Мои мысли были укутаны саваном из надежд и неизбывных стремлений, в них не было разочарования, какое бывает у того, кто вот-вот уйдёт в вечность, в них не было дня или ночи, шёпота или воплей, в них была пустота. Всё, что помимо, я запрятал столь глубоко, что едва ли не распрощался с этим навсегда, и я, право, надеялся, что останусь при своём до конца, я не собирался более возвращаться к этому свету. Мне нужна была Ольга, всё прочее было пылью.
Но тут меня тащат к Сигварту, напрямик в самый центр обитаемого мира, где полно людей, микробов и прочих одно– и многоклеточных организмов, где шум и гам, настоящий переполох. Никто и не думает их разгонять, никто не собирается хорошенько тут подмести. Что ж, хорошо, раз так, я займусь этим. Уберите всех, ради Бога, слышите!
Джулия смотрит на это недоуменно, словно бы я совершаю настоящее смертоубийство, уничтожаю весь это прекрасный мир, и себя с ней заодно. Но моя война с мириадами микробов обречена на полный провал, мне нужна её помощь, а она стоит и хлопает глазами. Тогда я словами и жестами, как могу, показываю ей выгнать всех этих сиделок из комнаты профессора – на всём этом теряются драгоценные минуты, которые никогда не вернутся, но за которые можно было сделать нечто более стоящее, нежели просто стоять и размахивать руками. У меня на голове точно чугунная плита и кровь стучит в висках, – так мне тяжело держаться на ногах, – тем не менее, я стою до конца, пока мы не остаёмся в комнате втроём. Когда дверь закрывается, ноги подкашиваются, и я падаю прямо на руки фрёкен Джулии.
– Укол, укол, – шепчу я ей, немеющими губами, – всего один, последний…
Так ей ничего не остаётся делать – она бы непременно хотела пребывать где-то в ином месте в тот момент, но судьба оставила её подле, сроднив нас. Возможно, она боится того, что мы с Сигвартом помрём на пару, ведь нам скучно было бы умирать поодиночке. Возможно… И страх её оправдан. За профессора я не могу ручаться, да и за себя тоже, но я, по крайней мере, постараюсь прожить хотя бы ещё один день, так нужный мне день. Господи, разве мог бы я думать ещё некоторое время назад, что захочу задержаться в этом мире!
***
Когда чёрная тень, трепеща, подкрадывается к земле, накидывая повязку нам на глаза, я чувствую, что не отмаялся ещё. Так сложно объять то, что лежит за краем, и невидимо зрению, и недоступно обонянию, и иным чувствам, так сложно понять то, что даже не можешь себе представить. Я пытаюсь представить себе собственную смерть – какова она будет, как придёт, как я почувствую её, что скажет мне она – пытаюсь представить и… не могу.
Я часто вижу Шмидта перед собой, и, отчего-то господина Фалька, знаменитого мужа покойной гадалки – я не знаю, снятся они мне или нет, но лица их расплывчаты, а черты неясны – и это тот самый случай, должно быть, когда чувствуешь, а не понимаешь. Я не говорю с ними, ибо мне кажется, они уж позабыли людскую речь. И на месте ртов у них дыры в пол-лица, так же, как и на месте глаз; это далеко не значит, что они мне ничего бы не ответили, это значит, что я сам страшусь того, как они мне будут говорить то, что мне интересно.
И мне приходится фантазировать.
О, моих фантазий хватило не на одну книгу, а сколько ещё умерли, даже не родившись!
Я додумываю без особого затруднения отрывочные рассказы старухи Фальк о её муже, и начинаю даже представлять себе: вот, сам король вызывает его на приём. Неважно какой, – норвежский, датский либо король Патагонии, – и неважно когда, – в этой жизни либо двести пятьдесят зим тому назад. Господин Фальк взволнован так, что и не передать словами, в нём всё горит, каждая мышца – напряженная, натянутая струна. Он так часто видел Его Величество, пожалуй, что и немногим более чаще, чем собственную жену, но каждый раз волновался, будто птенец перед первым вылетом из родного гнезда. Он знает, его должны назначить министром, ни больше, ни меньше, долгие годы беспорочной службы и высокое доверие дают о себе знать. Он полон счастья – наконец-то его оценили по достоинству! Это не происходит каждый день, этого можно ждать всю жизнь и так и не дождаться, а он дождался. Выходит, он, господин Фальк, счастливый человек!