Электронная библиотека » Михаил Веллер » » онлайн чтение - страница 32


  • Текст добавлен: 29 декабря 2021, 03:36


Автор книги: Михаил Веллер


Жанр: Современная русская литература, Современная проза


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 32 (всего у книги 37 страниц)

Шрифт:
- 100% +

– Oh, Mr. President! Look![28]28
  Господин Президент! Посмотрите! (англ.)


[Закрыть]

– Yes?[29]29
  Да? (англ.)


[Закрыть]

– Your boy. Rozhev, if I’m not mistaken? And he is good! Really![30]30
  Ваш парень. Рожев, кажется? А он хорош! Действительно! (англ.)


[Закрыть]

– Yes. He is one of the best[31]31
  Да. Он один из лучших (англ.).


[Закрыть]
.

На финале чемпионата мира по футболу было шумно. Славонцы только сравняли счет, забив русским третий гол. До конца матча оставалось минут двадцать, и в этот момент лица болельщиков и игроков были похожи друг на друга, как никогда до этого. Красные, потные, застывшие по дороге между счастьем и предчувствием экстаза, все смотрели на мяч и не могли отвести от него глаз. Не смотрел на мяч только Президент России. Ответив президенту ФИФА на английском, снисходительно наклонив голову в сторону президента Славонии (что на языке высшей власти означало высшее пренебрежение напополам с сочувствием), Президент постарался снова уловить мысль, сбитую совершенно необязательной и ненужной репликой. Мысль не вспоминалась. Тогда Президент стал следить за матчем, и потихоньку его это даже увлекло – он начал шепотом подбадривать игроков. Особенно ему нравился великан Роман Глыба. Но Президент поймал себя на том, что даже в эти моменты он подмечает и запоминает каждое движение соседних президентов и снова расставляет их по красивым и упорядоченным полочкам в своем мозгу. Президент вжался в кресло, прищурил глаза и начал следить за каждым человеком на стадионе. Больше Президент ни о чем не думал. Если бы он подумал о чем-либо еще, то он бы снова закричал.

Глава 27
Следим за руками

Москва. Финал

Мы в небе, высоко над землей. Смотрите, пожалуйста, смотрите. Мы так высоко, что солнце, которое еще только начинает клониться к позднему по летнему времени закату, с нами на одной линии. Может, чуть ниже. Цвет у неба сплошной, куда ни посмотри, нигде нет ни облака – ни над нами, ни вокруг нас. Лишь тянется далеко внизу кривая лента сине-оранжевых дождевых облаков, а гораздо ближе – прямо над нами, в зените, – грозно проступает сквозь плоскую синеву черничное подбрюшье космоса. Воздух здесь такой тонкий, что его, считай, и нет вовсе. Здесь нет еще ни звуков, ни прикосновений, ни даже холода. Как нет и того, кто достоверно подтвердил бы наше существование.

Побудем тут чуть подольше. Кувырнемся еще раз в разреженном воздухе, посмотрим вниз на выпуклую чечевицу Земли, видимую во всех подробностях, различимую в мельчайших, почти до физической боли, деталях. Насладимся свободой и невесомостью – ведь обратного пути не будет. Скоро Земля захватит нас, прижмет к своей поверхности, пропитает своими страхами и надеждами, заземлит и не отпустит до самого конца.

Если честно, она и так нас уже держит, с самого начала. Так держит – не вырвешься. И невесомость мы чувствуем по той же самой причине, что и космонавты на орбите: мы падаем. Только они месяцами, годами падают по бесконечной касательной, описывая сотни и тысячи мучительных петель вокруг планеты. А мы летим отвесно вниз.

И времени у нас не так уж много.


Большая часть планетарной поверхности под нами (да, она точно приближается, но это пока едва заметно) разделена на серовато-коричневые квадраты и прямоугольники, иногда почти идеальные, но чаще перекошенные, искаженные. Квадраты сливаются в большие кластеры с застрявшими между ними зелеными фрагментами сложной формы. В центре видимого пространства зелени совсем мало, а серое образует почти правильную структуру: большой круг, из центра которого тянутся во все стороны и ветвятся изломанные лучи. Все вместе это похоже на старую напитанную пылью паутину. Слева сверху по диагонали, отсекая от круга нижнюю четверть, тянется извилистым пищеводом лента темно-зеленого, почти черного цвета (земля между тем приближается все быстрее: чтобы это заметить, уже не нужно напрягать внимание). Точно под нами, там, где лента образует большую петлю, а облачный фронт уже сместился левее, мы замечаем что-то особенное.

Сначала это выглядит как белое зернышко с темным пятном посередине. (В мире появляется первый звук, тонкий свист воздуха, сопротивляющегося нашему падению.) Потом – как крошечная жеода вытянутой правильной формы. (К звуку прибавляются холод и давление, а контуры на земной поверхности растут, расползаются на глазах во все стороны, все быстрее и быстрее.) Потом – как невозможное яйцо, сваренное вкрутую и разрезанное вдоль: абсолютно симметричное, с квадратным желтком ярко-зеленого цвета. Непреодолимая сила направляет нас в самую его сердцевину.

Мы падаем, падаем!


Когда до конца падения остаются считаные мгновения, время вдруг растягивается многократно. Пожалуйста, продолжайте смотреть. Мы уже так близко к земле, что видны и дороги, и деревья. И прогулочные кораблики в темной реке, которая огибает исполинскую овальную конструкцию со сверкающей на солнце стальной крышей, нарезанной на квадратные секции. Крыша не сплошная, она образует толстое вытянутое кольцо с дырой в центре, контуры которой точно повторяют форму здания. В этой дыре виден прямоугольник, составленный из тонких полос двух оттенков зеленого, потемнее и поярче, окантованный и разлинованный белыми линиями. По его поверхности неестественно плавно, как в замедленной съемке (или в кошмарном сне), двигаются разноцветные человеческие фигурки. Мы слышим звук. То ли мощный и очень низкий, распадающийся на отдельные такты, гул, как при землетрясении, то ли тиканье часов планетарного размера, укутанных мегатонной ватных клочков.

Замедление неожиданно заканчивается, движения людей становятся естественным неторопливым бегом, а тяжкий гул превращается в оглушающий рев. В последние доли последней секунды перед столкновением с зеленой плоскостью мы вдруг (как во сне!) по невозможно крутой дуге меняем направление и несемся от центра поля к человеку, который стоит на одной из его коротких сторон, перед большой П-образной конструкцией из белых труб, на которую натянута белая сетка: рослому, неширокому в плечах, в футболке, шортах и гетрах спокойного травяного цвета. Он смотрит в сторону, но в самый последний момент поворачивается к нам, и мы успеваем заметить, что у него доброе, чуть нахмуренное лицо с глазами точно такого же, как и форма, цвета травы. Есть в нем какая-то асимметрия, едва уловимая. Точно, вот оно: правый глаз немного темнее.

Говорят, разноцветные глаза бывают у самых больших обманщиков.


Иван Давыдов, основной вратарь Сборной, готовится к пенальти. До удара секунд тридцать, ему хватит (раньше хватало). Рев русского сектора справа от Давыдова стихает, переходя в почти что лепет, в коллективный восторженный вздох тысяч грудных клеток. Давыдов знает, что будет дальше, и наслаждается, пока может. Ни в одном из интервью – да что там интервью, ни в одном из самых откровенных разговоров, которых в жизни у скрытного от природы Ивана было совсем немного, никогда и никому он не признавался в том, как любит эти мгновения. Последние несколько лет он старательно и последовательно создает имидж эдакого твердосплавного суперпрофи, очень сдержанно, почти – но все-таки именно что почти – не реагирующего даже на самые сильные проявления фанатской любви. Это вполне соответствует внешней стороне его натуры, да и вообще, публика по-настоящему любит как раз тех, кто к ней равнодушен. Но перед самим собой Давыдов (почти) честен, и поэтому (почти) ничего не мешает ему получать сейчас острое удовольствие. Поток обожания он ощущает физически, как упругое течение жаркого воздуха вокруг себя. Сквозь себя.

Давыдов поднимает и разводит в стороны руки в перчатках с прихотливым ребристым профилем на ладонях, немедленно приобретая сходство с гигантским хамелеоном. Запрокидывает голову, закрывает глаза. Шум стадиона снова резко меняется, превращаясь в слитное шипение.


– Ш-ш-ш-ш-ш…

Несколько секунд Давыдов стоит спокойно, едва заметно покачиваясь вперед-назад, пока на него накатывает невидимая исполинская волна, каждый пузырек пены в которой – поток воздуха, проталкиваемый чьими-то легкими между нёбом и языком. Потом начинает легонько приподниматься по очереди то на мысках, то на пятках, сначала медленно, медленно, потом все быстрее, синхронно потряхивая кистями рук.

Тут русский сектор наконец прорывает.

– Шшшааа!!! – ревет он слитно, как единое существо. – Ман!!! Шааа! Ман! Ша-ман! Ша-ман! Ша-ман!!!

За годы Давыдов довел свой метод почти до совершенства, а каждый жест – до полного автоматизма. Поэтому сейчас никто не замечает подмены.


Что именно делало Давыдова тем, кем он был, лучшим вратарем страны, вратарем с таким коэффициентом взятых мячей, который мог всем остальным лучшим только сниться, знал только один человек на свете – сам Давыдов. Это была не реакция – скорость движения электрических импульсов по аксонам и мозговым контурам у всех людей одинакова, и у других лучших она была ничуть не хуже. Это были не тренированные мышцы: для своих тридцати двух он действительно был в отличной форме, но другие лучшие были ничуть не хуже, а кое-кто, он это признавал с легкостью, даже получше. Да и опять же, скорость мышечных сокращений одинакова у всех, даже допинг тут ничего принципиально не изменит. В интервью Давыдов порой намекал на какую-то особенную вратарскую интуицию – разумеется, надо же было ему на что-то такое намекать, с его-то прозвищем. Но на самом деле не верил Иван ни в какую интуицию. Более того, намеренно не давал ей ни одного шанса, не оставлял для себя в игре ни малейшей возможности принимать решение спонтанно.

Когда бьют по воротам, и это не штрафной и не пенальти, в конечном счете возможны только две ситуации: в первой ты заранее, еще до удара, видишь, что «канал возможностей», траектория, по которой мяч может залететь в сетку, один, – и тогда все понятно. Надо просто вовремя начать движение, чтобы успеть оказаться в нужной точке пространства. А во второй ситуации, когда канал достаточно широкий, у нападающего остается выбор, куда бить. К этому раскладу Давыдов давно уже относился с осознанным смирением физика, в сотый раз ставящего тот самый эксперимент с электронами и двумя щелями: до момента удара мяч находится в суперпозиции, и узнать заранее, куда он полетит, невозможно в принципе. Даже тому, кто этот удар совершит. (Если совсем точно, в суперпозиции находится как раз бьющий, а не мяч.) Проблема заключалась в том, что сам Давыдов должен был определиться с выбором и начать движение за несколько миллисекунд до того, как удар будет сделан. И любая попытка угадать верное направление – по движениям вражеского игрока, по его лицу, по направлению взгляда, по чему угодно – была огромным риском. Риском упустить эти решающие кванты мгновений, начать прыжок слишком поздно – и не успеть, даже угадав сторону.

Давыдов быстро понял, что любые попытки положиться на интуицию приводят к тому, что он берет меньше половины таких мячей. Необходимо было исключить случайность, исключить в принципе, и решение скоро нашлось, самое простое. Накануне матча Давыдов брал (именно брал – находил в журнале, в интернете, слышал по радио, а не придумывал сам) два трехзначных числа. Делил первое на второе и выписывал первый десяток цифр полученной десятичной дроби себе прямо на левое предплечье поближе к кисти, так, чтобы знаки были скрыты краем перчатки, но их всегда можно было быстро и незаметно посмотреть. И во время игры, если возникала необходимость выбора, использовал цифры по очереди: на четных и нуле прыгал вправо, на нечетных – влево. И с тех пор стабильно брал шесть таких мячей из десяти, что отчасти его смущало: по идее, должно было получаться точно поровну. Но погрешность была в его пользу, и потому Иван с ней мирился, и лишь мысль о том, что чего-то он все-таки не понимает, что какой-то неизвестный фактор, скрытый коэффициент ускользает от него, торчала тонкой занозой в глубине сознания.

Но не это делало Давыдова тем, кем он был. Всем, чего Иван добился: и местом в Сборной, и почти официальным титулом лучшего вратаря страны, и прозвищем Шаман, которое восторженные фанаты, надрывая глотки, скандировали каждый раз, когда он вытаскивал неберущийся, казалось, мяч из противоположного угла, – всем этим он был обязан младшему брату Максиму. И, конечно, тяжеловесинке.

Формально пенальти назначили по вине Баламошкина, но Давыдов был почти уверен, что скорый на расправу Еремеев не скажет тому ни слова – и неважно, чем оно закончится. Это была чистая подстава со стороны славонцев: грубая, техничная и безупречная в своей примитивности. Куда мог деться Баламошкин, зажатый на входе в штрафную между двумя вражескими игроками? Один как бы случайно ошибся, упустив обратно только что отобранный мяч, а второй тут же ввинтился под удар. Наверное, Баламошкин смог бы избежать нарушения, только упади он сам, споткнувшись о ногу первого игрока, – собственно, именно это он и хотел сделать, но чуть-чуть не успел: инерция не позволила. С воем, слышным даже на трибунах, второй славонец покатился по траве, и судья, по лицу которого было видно, что он тоже прекрасно все понимает, после небольшой паузы потянул из кармана желтый прямоугольник.


Лучший способ исключить детское соперничество между братьями – подальше разнести их во времени. Вряд ли родители Давыдова рассуждали подобным образом, и почти шестилетняя разница в возрасте их сыновей была простым следствием вполне характерных обстоятельств. Первенец Ваня, родившийся ровно через десять месяцев после свадьбы, был типичное дитя любви, только что перешедшей из условно свободной фазы в безусловно узаконенную, когда двое еще настолько бескорыстно счастливы в совместном эгоизме, что испытывают непреодолимую потребность зафиксировать свои чувства, воплотив их в чем-то материальном. А какие способы созидания доступны в двадцать с небольшим?

Максим же, зачатый в день, когда Ельцин вслух потребовал отставки Меченого, оказался тоже вполне типичным позднесоветским ребенком. Вернее, уже постсоветским – нельзя сказать, что рожденным совсем уж по расчету, нет, чувства между родителями тогда еще определенно были, но учитывались уже и многие другие факторы. Деньги (кто же знал, во что превратится майорская ставка отца меньше чем через год), достаточная жилплощадь с перспективой расширения, место в детском саду, наконец. Рубиновые пятиконечные звезды на небосклоне казавшейся вечной даже тогда империи сошлись в благоприятную для одной отдельно взятой советской семьи констелляцию, и Максим появился на свет в стране, которой не будет помнить.

Из-за огромной по детским меркам разницы в возрасте между братьями не было и намека на вражду. Ваня любил маленького брата и, конечно, свой новообретенный статус покровителя и защитника, а тот относился к нему с преданным обожанием. Если родители были для Максима богами, причем не всегда благими, то брат – брат был полубогом. Почти таким же могущественным и всезнающим, как старшие демиурги, но при этом еще и полностью своим, тем, кто поймет его по-настоящему, кто возьмет и на пруд, и за Кольцевую на велосипеде. И конечно, сыграет с ним вечером в крепость.

Крепость была любимой игрой шестилетнего Максима, да и одиннадцатилетнего Вани тоже, хотя он бы в этом ни за что не признался. Из-под дивана вытаскивалась огромная плоская квадратная коробка из толстой фанеры, на истершейся выдвижной крышке которой уже ничего нельзя было разобрать. Из нее вынимались детали подаренного еще дедом отцу древнего деревянного конструктора: кубы, цилиндры, параллелепипеды, конусы, плиты – все с аккуратными круглыми отверстиями, просверленными через равные промежутки. Соединять детали предполагалось специальными деревянными же штырьками (братья внимательно следили, чтобы эти штырьки не терялись), а еще в наборе было с десяток особых штырьков с массивными шляпками, очень похожих на маленькие противотанковые гранаты. Давно утерянная инструкция предписывала крепить с их помощью движущиеся детали; эти штырьки братья называли тяжеловесинками и берегли как зеницу ока.

Детали конструктора делились поровну, и на полу комнаты, на противоположных углах ковра выстраивались друг супротив друга две крепости. Детали просто клали встык, не соединяя штырьками: они были нужны совсем для другого. Готовые укрепления заселяли бойцами – коричневыми ковбоями с лассо и револьверами, черными индейцами с томагавками, зелеными пехотинцами с ППШ и светло-красными, полупрозрачными на просвет русскими витязями с мечами. А дальше – камень – ножницы – бумага! – начинался бой. Снарядами были штырьки и тяжеловесинки, их тоже делили поровну и стреляли ими по очереди из специально изготовленных Максимом небольших рогаток. Тяжелые боеприпасы котировались гораздо выше и расходовались осмотрительно: простым штырьком можно было максимум свалить солдатика, а тяжеловесинкой при удачном попадании – снести целую стену вражеской крепости.

Особым удовольствием, которое эта игра приносила Ване, было наблюдение за атакой соперника на свои укрепления с самых прихотливых ракурсов. Например, точно сверху, из зависшего над полем боя вертолета, или, наоборот, сбоку-снизу, прижав голову к ковру, глядя почти с уровня земли, сквозь траву и полевые цветы, как в военном фильме, слыша тяжкий, неумолимый рокочущий свист бомбы-снаряда, летящей с квадратного неба. Ваня побеждал часто, но и Максим с его врожденным глазомером тоже нередко выигрывал. И только в их последнем сражении победителей не было.

А было вот что: тяжеловесинка Максима, случайно сорвавшаяся с оттянутой изо всех сил резинки, срикошетила от ножки стола и попала Ване, который в тот момент ухом в пол выбирал самый эффектный ракурс, точно в правый глаз.

Следующие три недели Иван Давыдов провел – сначала в больнице, потом дома, потом, когда началось осложнение, снова в больнице – в очень странном мире. Мире, раздвоившемся на день и ночь, свет и его отсутствие, сомнительное и бесспорное. Левая, дневная его сторона потеряла объем, стала почти бесцветной и какой-то неубедительной, как бы просвечивающей. А справа, под тяжелой, пропитанной чем-то едко пахнущим повязкой, были только темнота и боль. И вот они как раз были неопровержимо реальными. Боль не уходила ни на секунду, только непредсказуемо меняла свою силу от терпимой до невыносимой, почти полностью вытесняющей его из мира, непрерывно пульсирующего с ней в такт. А потом из темноты пришли цвета, которых он прежде никогда не видел. Они сливались с болью (а может, были ею), с тошными больничными запахами, с верхом и низом, с металлически-смолистым вкусом лекарств, которые в него впихивали жесткие, пахнущие карболовым мылом руки медсестры, с безжалостным дребезгом медицинских инструментов в кювете, с числами на календарике, которые он зачеркивал. Страшные цвета плавали перед измученным взглядом Ивана причудливыми фигурами, повторяя, искажая и умножая образы обычного мира.

Гораздо позже взрослый уже Давыдов пришел к выводу, что непременно, по всем правилам должен был за те три недели сойти с ума. Но он не сошел. Более того, восстановил зрение на правый глаз, хоть врачи и говорили, что в лучшем случае он сможет лишь отличать им свет от темноты. Острота зрения вернулась почти полностью, только сам глаз стал немного больше, а радужка его чуть потемнела.

А еще были (и вот об этом Давыдов не сказал ни единой душе) те новые цвета. Они никуда не исчезли.


Заканчивая имитацию калибровки, Давыдов сквозь полуприкрытые веки смотрит прямо перед собой, на поле. Мяч уже лежит на 11-метровой отметке, рядом славонский капитан покровительственным жестом хлопает по плечу полузащитника, и становится понятно: бить будет он сам. Надежда, которая теплилась в Давыдове еще минуту назад, – что дар не ушел навсегда, что он просто решил покапризничать и вернется в нужный момент, – уходит окончательно. Он не чувствует ничего и не видит никаких особых цветов: перед ним плоское зеленое поле с белыми полосками и насмешливо поглядывающий черно-белый мяч в самой его сердцевине. Давыдов догадывается, о чем тот думает: «Ну что, Ваня? Многого стоит дар, который может отнять какая-то шизанутая уборщица одним тычком? Да и вообще – а был ли мальчик?»


Давыдов уже ни в чем не уверен. Мощное, оргиастическое чувство освобождения, которое накрыло его в начале матча, исчезло почти мгновенно. А когда он спросил случившегося рядом Феева, что теперь будет с ударившей его уборщицей, тот сначала молча округлил глаза, а потом сказал: «Какой уборщицей, Вань? Ты о чем вообще? С одной восьмой в раздевалку никто ниже майора не заходит, вон, полотенца сегодня целый подполковник приносил. И не бил тебя никто: ты прибежал вдруг обратно, перевернул все мусорки с криками «где? где?» – а потом лег на пол возле лавки и отрубился. Минуты на три».

Это Давыдов действительно помнит: и обилие фигур в форме, и сон – точно, он спал, и ему почему-то приснился стих, от которого он плакал, а какой именно – Иван никак не может вспомнить. Помнит он и легкие хлопки по щекам, когда командный врач приводил его в чувство, точнее, будил. Сергеич пощупал пульс, посветил в глаза, померил температуру, по-простому приложив руку ко лбу, и сказал, что волноваться Давыдову и остальным не о чем: кратковременная нарколепсия на фоне сильного эмоционального напряжения – довольно частая штука. Более того, штука полезная: одна минута такого сна восстанавливает силы, как час обычного. В самом деле, очнувшийся Иван чувствовал себя бодрым и собранным.

Но также Давыдов помнит и другое. Злой женский окрик. Свой неожиданно, бессмысленно грубый ответ. Ярость оскорбленной, многократно втоптанной в вонючие тряпки женственности, сверкающая во взгляде. И тычок жесткого кулачка, пахнущего карболовым мылом – несильный, ненастоящий почти, но гасящий весь свет и все цвета одним движением.


Из-за травмы глаза в середине учебного года Давыдову пришлось остаться на второй год. Быстро устав от безделья, он записался в районную футбольную секцию, а поскольку носиться во всю силу по полю ему еще было нельзя, встал в ворота. Глаз к тому времени уже полностью выздоровел; правда, новые цвета никуда не исчезли, хотя Иван на это сильно надеялся, но играть и вообще жить они не мешали. Довольно скоро Иван даже привык к ним и понял, что это не совсем цвета, вернее, больше, чем цвета – это были пучки разнородных ощущений: зрительных, обонятельных, осязательных, слуховых, иногда даже чисел и абстрактных понятий, пучки абсолютно цельные и гармоничные, несмотря на всю свою соборную природу. Слово «синестезия» он узнал гораздо позже.

Однажды, стоя в воротах в начале матча, он вполне привычно уже наблюдал за тем, как зыбкий множественный контур новых цветов лениво колеблется в поле его зрения, отчасти повторяя форму футбольного поля и разметки на нем. Соперник попался откровенно слабый, с первой минуты почти вся игра шла в его штрафной, и Давыдову было откровенно скучно. От скопившегося в мышцах нетерпения он стал неосознанно мелко подпрыгивать, приподнявшись на носках.

И тут случилось что-то невообразимое. Все цветовые контуры вдруг точно сошлись друг с другом и с границами поля, вспыхнули и словно кристаллизовались, образовав единую конструкцию. Давыдов с изумлением понял, что воспринимает футбольное поле, с его разметкой, с катящимся на угловой мячом, со всеми игроками и с собой самим, не всеми органами чувств по отдельности, а разом, совокупно. То, что он чувствовал, было одновременно и топотом бутс по полумертвой траве, и ее пыльной жесткостью, и расстояниями между игроками, и жарой, и всеми потенциально возможными траекториями мяча в ближайшие мгновения. Он буквально увидел изящно изогнутые, идущие зигзагами от игрока к игроку силовые линии, прочерченные в пространстве маршруты мяча с ненулевой вероятностью.

Ивана вдруг мощно замутило, правую сторону головы пронзила острая боль, все мышцы разом обмякли. Безнадежно пытаясь сдержать тяжкую волну тошноты, он успел заметить, как одна из линий, та, что вела от вражеской штрафной к его воротам, ярко вспыхнула – и тут же, повторяя и поглощая ее, мимо прокатился в сетку мяч, выбитый «на дурака» кем-то из защитников. В следующий момент его вырвало прямо себе под ноги.


Двадцать лет ушло на отработку и совершенствование метода, который Давыдов называл про себя калибровкой и о котором не рассказал никому. Перед началом каждой игры каждый новый стадион, а их были многие десятки, он видел тем же невероятным способом, каким впервые увидел когда-то плешивое футбольное поле за школой. Больше его не тошнило, и все преимущества своего тайного уродства, увечья (именно так он его ощущал с самого начала) Иван мог использовать на полную. Начало игры всегда завораживало. Звучал свисток – Давыдов воспринимал его как вспышку энергии, мгновенно проращивающую густой пучок прихотливо переплетенных линий из круглого белого зерна в центре поля. Это всегда было очень красиво, божественный фейерверк, запущенный для него одного, и Давыдов любовался им в течение краткого мгновения. А потом одна из дуг вспыхивала термитной сваркой, и мяч послушно скользил по ней, словно точка по графику функции. Игра начиналась, и Давыдов был ее тайным художником.


Раздраженный долгими приготовлениями славонцев, судья что-то говорит их капитану, оживленно жестикулируя. Но бывалый обманщик, шарлатан с двадцатилетним стажем, стоящий в воротах, не слушает. Он вообще не следит за происходящим на поле. Весь этот матч он занимался только тем, что дурачил окружающих, выдавая себя за гениального вратаря с таинственным даром-проклятием, о котором он никому не рассказывал. Кажется, ему везло, потому что иначе пропущенных мячей было бы не три, а гораздо больше. Очень может быть, что, даже не утрать он свой дар, счет сейчас был бы таким же. «Получается, – думает Давыдов с нехорошим весельем, – что я звездобол при любом раскладе. Раньше изо всех сил делал вид, что у меня нет никакой суперспособности, а сейчас пытаюсь изобразить, что она есть. А вообще-то это не так уж и важно. Особенно теперь».

А важно для него сейчас почему-то вспомнить две вещи: что за стихотворение ему приснилось и чьи еще кулаки когда-то давно пахли карболкой. Если бы командный врач Андрей Сергеевич Мельников знал, о чем думает Давыдов за несколько секунд до пенальти, он бы, скорее всего, пересмотрел свои взгляды на безвредность спонтанной нарколепсии.


Пока славонский капитан разбегается для удара, Давыдов успевает подумать и вспомнить очень многое. Сначала он замечает, что небо над ним, как раз успевшее очиститься после короткого дождя, уже не весеннее, а осеннее. Дождь словно сменил состав красок, и вместо прозрачной майской акварели над ним теперь густеют плотные маслянистые мазки сентябрьской предзакатной синевы. Лета как такового для Ивана никогда не существовало: примерно до июля, иногда чуть больше, длилась весна, которая внезапно, в одночасье сменялась осенью. И все, что еще вчера росло, надеялось на что-то и так расточительно распускалось, начинало сначала незаметно, но неизбежно вянуть, затвердевать, густеть и сохнуть, а к аромату цветущих трав примешивался едва ощутимый, но несомненный запах карболового мыла.

Мысль о карболке выталкивает на поверхность памяти Давыдова давнее, но четкое воспоминание: он, дежурный из 4-го «А», только что вымыл пол в классе и теперь стоит в коридоре с ведром и боится заходить в туалет для девочек: только там практически на входе есть специальный закуток со сливом для грязной воды и кран со шлангом, чтобы налить чистой. Уроки давно кончились, и никаких девочек в туалете быть не может, но Давыдов, во-первых, никак не одолеет уже вшитое в него табу, а во-вторых, в туалет в любой момент может войти уборщица – злобная старуха, ненавидящая всех, особенно учеников младших классов. И там, в туалете для девочек, она будет на своей территории. Наконец Иван решается и, держа тяжелое ведро обеими руками, вбегает в туалет. Слив оказывается заткнут какой-то мерзкой, задубевшей от протухшей грязи тряпкой, и Давыдов, который при иных обстоятельствах ни за что бы к подобному не притронулся, ставит ведро на пол, хватает тряпку, отдирает от слива, бросает в сторону. Потом поднимает ведро – и сталкивается с выходящей из основного, совсем уж запретного помещения уборщицей. Давыдов лепечет какие-то извинения и пытается убежать вместе с ведром, но запинается за угол. Ведро опрокидывается, заливая пол толстым слоем грязно-серого. Иван хватает ужасную тряпку, пытается стереть, убрать все это куда угодно, гремит идиотским ведром. И чувствует, как жесткий, шелушащийся, пахнущий мылом и карболкой кулак тычет его в шею, в скулу, и слышит злобный голос: «Зашел к девкам, так не ссы! Ссыкун!»

Три образа сливаются в один, и Давыдов понимает, кто эта карболовая женщина, преследующая его с детства. Наказывающая – не за проступок, но за чувство вины. Льющая в глотку мерзкое лекарство и божественно прохладную влагу. Грубо срывающая повязки, приносящая боль, избавляющая от боли. Готовая терпеть что угодно и срывающаяся от одного слова. Лишающая волшебного дара и спасающая от проклятия. Презрительно любящая и люто презирающая. Женщина, от которой можно уйти, но нельзя скрыться. Давыдов много раз видел ее и в книжках, и на плакатах, и в виде многометровых каменных копий, всегда разных, но очень точных. Да и сейчас – куда он смотрит, как не в ее родное лицо, выщербленное уже в июле ноябрьскими морщинами?

Приснившийся стих вспоминается Давыдову целиком, от первой до последней строчки, и когда славонец наконец бьет по мячу, он успевает повторить его про себя.

 
Ах, ноябрь почти непристойно, нелепо щедр –
Раздает на орехи, швыряет солнечные монеты
В темя белок, ползущих из мраморных недр,
У которых не то что зубов, а рассудка почти уже нету.
 
 
Фальшь, избыток, подстава везде, во всем.
Тянет к солнцу бледные кулачки-рюмашки,
Понимая уже про себя – обречен, обречен! –
Стебелек одураченной им ромашки.
 
 
Мухи-Лазари, ожившие не всерьез,
Повисают в воздухе неумело
И мечтают птиц из косматых гнезд
Накормить своим опустевшим телом.
 
 
И весь мир – как вода на вчерашний пожар,
Как в Театре Армии – «Саломея»,
Как янтарно-лаковый портсигар
Для больного запущенным раком трахеи.
 
 
А ноябрь льет сингулярный зной,
Выжимая пот, оплавляя лица,
Обдавая милостью и добротой.
И я чувствую: что-то должно случиться.
 

Давыдов прыгает наугад, не думая, сам не понимая, что целиком полагается на то самое неучтенное, искажавшее статистику. Мяч попадает ему прямо в руки, пробивает захват навылет и, перед тем как отскочить на поле прямо под ноги защитнику, наотмашь бьет по лицу.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 | Следующая
  • 0 Оценок: 0


Популярные книги за неделю


Рекомендации