Текст книги "Охота на Церковь"
Автор книги: Наталья Иртенина
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Эпилог
1
Июль 1941 г.
Ранним утром на запад от Могилева двигался по железной дороге эшелон из двух с лишним десятков вагонов и полудюжины платформ, груженных орудиями и подводами. В нескольких теплушках ехали на фронт лошади, в остальных разместился личный состав стрелкового батальона из трех рот и вспомогательных взводов. Два жестких вагона в голове эшелона занимал командно-начальственный состав, включая сержантов, и взвод связистов. Батальон был сформирован две недели тому назад, в первые дни войны, из солдат, отбывавших срочную службу в предгорьях Урала.
Уже неделю стрелки, повзводно размещенные по теплушкам, слушали изнурительный грохот колес товарняка. Терпели выматывающие душу рывки и качание вагонов, спали вповалку на широких нарах-перекрытиях в два яруса и под треск буржуйки, на которой бесконечно кипятился чайник, разговаривали о войне. Кто-то вспоминал рассказы отцов о боях с немцем на германско-империалистической, кто-то мечтал о подвигах героев войны Гражданской. Спорили о фильме «Если завтра война…», отыскивая в нем несовпадения с началом настоящей немецко-фашистской агрессии против СССР, но соглашались в том, что враг очень скоро будет изгнан с советской земли и разгромлен. Всем было по девятнадцать-двадцать лет, многие носили комсомольские значки и рвались в бой.
Около пяти утра, когда все еще спали, в девятом от головы вагоне проснулся боец. Осторожно, ползком на боку, чтобы не растолкать товарищей, он слез с нар, взял с остывшей буржуйки холодный чайник и глотнул воды из носика. Эшелон замедлял ход, гул состава становился тише. В теплушке царила полутемь, но в оба бортовых люка с опущенными заслонками лился нежно-золотистый свет давно взошедшего солнца. Вдруг поезд сильным рывком сбросил остатки скорости и, прокатив еще немного, остановился. На нарах заворочались солдаты.
Боец встал ногой на лавку вдоль поперечной стенки вагона и высунулся лицом в узкий проем люка. На голову ему обрушилось своим неохватным величеством сияющее голубое небо. Грудь наполнилась воздухом с буйными ароматами росистого июльского луга. Эшелон стоял в чистом поле, которое начиналось сразу за путевой насыпью, лишь вдали его окаймляла темная полоска леса. Поле сплошь цвело желтым донником. Боец счастливо улыбался во весь рот, вдыхая густой запах медоноса.
Внезапно раздались выстрелы. Звуки боя доносились от головы поезда – одиночные пистолетные и короткие, прерывистые строчки автоматов. А затем бахнуло так, что теплушку качнуло. Взвод послетал с нар. Солдаты спросонья трясли головами, торопливо натягивали сапоги. Боец, за минуту до того любовавшийся видом из люка, высунулся наружу по плечи, пытаясь что-нибудь разглядеть, но на этой стороне путей ничего не происходило.
Снова дважды бабахнуло с отдачей по вагонам, и стрелкотня помалу прекратилась. Бойцы, перебрасываясь короткими репликами, настороженные и взволнованные, разбирали по рукам трехлинейки-мосинки, сложенные в сене под нарами. Один полез ко второму люку в противоположной стенке вагона, но тут же в испуге отпрянул:
– Немцы!
На той стороне было точно такое же цветущее желтое поле. В полусотне метров от железной дороги, за дренажным рвом, шла дорога обычная, разбитая, разъезженная колоннами техники и живой силы. Но то, надо думать, была техника и сила советская, теперь же дорогу заполонили танки с крестами на броне и мотоциклы с колясками. Башни танков были развернуты к эшелону, часть пехотинцев и мотострелков заняла позиции под прикрытием брони. От головы состава вновь доносилась стрельба, но бой шел неравный – после автоматных очередей все на время затихало.
– Измена! Нас предали. Мы за линией фронта… – Бойцы растерянно сжимали в руках винтовки. – Где же командиры?..
– Нету больше командиров. Это по ним из танков…
– А нам-то что делать?
– Отвоевались, братишки.
– С винтарем-то против танков…
Снаружи послышался быстрый топот сапог по полотну дороги, зазвучала отрывистая немецкая речь. В соседней теплушке прогромыхала, откатываясь, дверь. Один из бойцов сунулся к люку посмотреть. На него с параллельного пути уставился немец в каске, с рунами СС на правой петлице, навел автомат.
– Рус, сдавайс! – широко улыбнулся фриц.
Немцы действовали четко. Автоматчики оцепляли один за другим вагоны, приказывали на ломаном русском сложить оружие и выходить. Стволы танков, направленные на эшелон, были весомым подкреплением. Необстрелянные бойцы, смирившись со своей участью, выпрыгивали из теплушек, поднимали руки. Их отгоняли с железнодорожной насыпи, через канаву, к немецкой колонне: «Schneller! Bewegung! Russische Schweine!»[3]3
Быстрее! Шевелись! Русские свиньи! (нем.)
[Закрыть]
– Это мы чего, в плену, что ли? – недоумевал рядовой Сыромятников, когда немцы криками и тычками принялись ровнять советских солдат в подобие строя на три шеренги, растянувшиеся на добрую сотню метров.
Рядовой Аристархов, стоявший позади него, оглядывался на разбитый снарядами, окутанный дымом вагон, в котором погибло командование батальона. В нескольких купе полыхало пламя. Из открытого окна свисало, перегнувшись через раму, тело убитого в перестрелке начштаба капитана Зверева. С подножки вагона спрыгивали эсэсовцы, зачищавшие его.
На вытоптанной траве Михаил подобрал пилотку с красной звездой, влажную от ночного дождя. Пилотка была почти чистая, будто вчера обронена.
– Нас никто не предавал, – тихо произнес он, показав пилотку соседу. – Просто наши так быстро драпают, что в штабах не знают, где теперь фашисты.
Пленные бойцы рассматривали вражескую колонну техники, с тягостным чувством строили догадки и обсуждали оснащение немцев:
– В наступление гансы прут. Как к себе домой.
– На каждом танке по полудюжине пехоты. А сколько танков? Хвоста не разглядеть…
– Я такие мотоциклетки только в кино и видал.
– Ранцы у них, гляди. А у нас сидоры… Автоматы у всех. У нас пэпэша с десяток на роту.
За танками желтело раздолье. Оно манило светлым простором, духовитостью, гудением вылетевших на работу насекомых. Хотелось, забывшись, побежать в эти солнечные заросли, упасть спиной на мягкую травяную подстилку, раскинуть руки и вдыхать полной грудью небесную синеву над головой.
С одного края колонны пленных началось некое движение. Офицеры отдавали приказы. Несколько рук показали в сторону поля.
– Про что они говорят? – толкнул Аристархова сосед.
Из всего взвода Михаил один понимал по-немецки, но слова, доносимые издали, разобрать не мог.
– В Германию, что ли, погонят? – вслух размышлял Сыромятников. – Сколько отсюда километров до Германии?
– До Польши ближе…
– Пить хочется… Если у них воды поспрошать, дадут?
– Хрена в зубы тебе дадут, Вакарчук.
Часть пленных, человек пятьдесят, немцы отделили от прочих и погнали через дорогу с техникой, прямиком в поле. Остальная колонна тревожно гадала, куда и для чего. Эсэсовцы в надвинутых на лоб касках, державшие на прицеле несколько сотен безоружных солдат, стояли неподвижно, словно вытесанные из камня чудища. Только стволы в их руках казались живыми – того и гляди начнут плеваться огнем. Время от времени автоматчики издавали короткие, как собачий взлай, крики, если кто-то по неосторожности делал шаг из колонны или садился на корточки.
– Вот мытари проклятые!
Ту партию, что повели в поле, скрыла от глаз Михаила танковая туша. Но по тому, как напряженно притих строй пленных, он даже не умом, а каким-то животным чувством почуял, что происходит нечто страшное и неправильное. Автоматные очереди, донесшиеся из полевого цветения, стали словно бы слуховым продолжением этого дикого чувства, объявшего его, ощущения ужаса, пронзившего до кончиков пальцев.
– Гады-ы! – взвыл кто-то в солдатской колонне после тишины, длившейся с полминуты.
Расстрельная команда, вернувшись к дороге, принялась отделять следующую партию. Теперь им приходилось употреблять усилия. Они работали автоматами, как дубинками, по спинам и головам пленных, которыми овладел животный страх. Совсем недавно готовые идти в бой и погибать за родину, не боявшиеся ни черта, ни Бога, мальчишки в солдатской форме падали на колени. Воплями молили о пощаде, в тщетной надежде тянули к палачам руки. Вся та часть колонны пленных, где орудовали немцы, гудела воем, металась между бесчувственными, как механизмы, эсэсовцами. Несколько десятков очередных обреченных фашисты пинками, торопясь, угнали в поле. Еще полсотни мальчишек-солдат легли мертвыми в желтой поросли цветка-медоноса. А фрицы уже готовили третью партию на уничтожение…
Михаилу Аристархову осенью должно было исполниться двадцать лет. Он, как и все комсомольцы в этом наспех сформированном батальоне, готов был насмерть воевать с врагом, защищать каждую пядь советской земли, зубами вырывать у войны победу над фашистским хищником. Но то, что теперь происходило на его глазах, переворачивало с ног на голову все былые желания и представления. Осознание, что сейчас они все умрут – не сделав ни единого выстрела по врагу, не успев принести ровным счетом никакой пользы на фронте, – поразило его до самого дна души. Мысль о смерти стучала в висках, сползала по лицу каплями пота, отдавалась дрожью в теле. Как это вообще – умереть в девятнадцать лет?! Это невозможно. Его не могут убить! Он должен жить, пускай в плену, в унижении и изнурении тяжелым трудом…
Но вон тех-то, первых, убили. И опять ведут полсотни поливать свинцом из автоматов. Наверное, и все остальные думают точно так же, как он, отдавшись инстинктивному чувству, что смерть – не для них, смерть – невозможная нелепость, несуразность, несправедливость.
Когда-то давно Михаил слышал рассказы о том, что смерти нет, а есть жизнь земная и жизнь вечная. Полустертые воспоминания, то, о чем он старался вовсе забыть в последние годы, неожиданно стало рваться из глубины на поверхность сознания. Перед внутренним взором встала картинка из далекого тридцать пятого года, когда солдаты-срочники точно так же тянули руки… только не с мольбой о пощаде, а с просьбой о благословении. Это было на вокзале в Муроме: эшелон с призывниками, разгуливающие по перрону солдатики и сошедший с другого поезда священник с полным мешком за спиной и тяжелой корзиной в руке. «Благословите, батюшка!» – кинулся к нему советский воин, складывая руки лодочкой и склоняя голову. Поколебавшись и поставив корзину, священник исполнил просьбу. За солдатиком подбежал второй, третий, пятый. «И меня, батюшка! И меня тоже!..» Состав с призывниками тронулся, а из окон вагонов и дверей теплушек протягивались к священнику руки: «Благословите, батюшка…»
Тот священник был отец Сергий Сидоров, арестованный весной тридцать седьмого года. Широким крестом он осенял медленно идущий поезд, пока не скрылся вдали последний вагон. Тринадцатилетний Миша Аристархов смотрел тогда на все это с холодным сердцем и укором: зачем эта демонстрация на виду у всех?! Как будто отец Сергий не знает, что его могут арестовать за такое, и останется его семья голодать, а детей его затравят в школе и на улице.
Но сейчас от воспоминания сердце заколотилось как загнанное быстрым бегом. Отец Сергий остро напомнил Михаилу собственного отца, который вот так же в подряснике ходил по городу, не скрываясь и не боясь ничего. Точно так же возвращался из поездок в Москву или Горький с мешком за спиной и корзинами в руках, привозя от знакомых и незнакомых доброхотов продукты, одежду и обувь для семьи.
Отец! Больше трех лет Михаил не вспоминал о нем. Где он и что с ним? Жив ли? Отбывает срок в лагере или живет в ссылке где-нибудь на краю Ледовитого океана?
Вот когда ты вспомнился, отец! Когда нет никакой надежды на людскую помощь, на командиров и политруков, на собственную удачу и скудный жизненный опыт, на комсомольский энтузиазм. Вспомнился и понадобился – чтобы только увидеть, крепко обнять за плечи, услышать знакомое, полузабытое: «Все хорошо, сынок. Слава Богу, живы-здоровы…»
Но ничего этого не будет. Только черная, глубокая яма. Потому что жизнь когда-то перерезало надвое формулой отречения. На дне той ямы – темная, как беспросветная ночь, холодная, как зимняя стужа, склизкая, как комок сплетшихся червей, бесконечная, как вселенная, смерть. Вытащить из нее может только тот, кого предал.
Если бывают сухие слезы, то в те минуты, когда в желтую цветочную могилу уводили очередную полусотню приговоренных, эти сухие слезы жгли кожу на лице рядового Аристархова. Взгляд его был обращен внутрь, туда, где каждую клеточку тела заполнял отчаянный крик: «Прости меня, отец!» А вслед за этим криком хлынули, как вода в прорванную плотину, иные воспоминания.
Вечерняя молитва в доме, которую, как положено священнику, ведет отец, и мать вторит ему на возгласах. Он, семилеток, жмется к отцу, с восторгом вслушиваясь в спокойный, уверенный голос, а младшие брат с сестрой, разморенные усталостью, сидят на отцовых ступнях: один на правой, другая на левой… В храме на праздник отец с веселым видом идет с кадилом между прихожанами и так тепло, уютно, радостно восклицает: «Христос воскресе!», будто в самом деле сообщает всем необыкновенное, изумительное известие о только что случившемся событии.
И успокаивающая рука отца на голове восьмилетнего старшего сына, в душе у которого закипает обида и детский гнев на несправедливость – когда все хозяйство их переписали и сказали, что отныне всем этим владеет колхоз, а семья попа пускай убирается на все четыре стороны. «Что нам принадлежит, то от нас не убежит. А что не наше, то пускай идет дальше». Потом, когда ехали на чьей-то телеге куда глаза глядят, отец вслух читал благодарственные молитвы, потому что самое драгоценное, чего может лишиться человек, это доверие к Богу. Так объяснил отец. «Мы все дети перед Ним. А что бывает с детьми, когда они перестают верить родителям? Они убегают из дома и становятся нищими, голодными бродягами, оборванцами, которым никто на чужой стороне не поможет».
Обжигаясь невидимыми слезами, Михаил Аристархов ощутил неожиданно глубокую, нутряную правду этих слов. Они все тут, семь сотен пленных, под дулами танковых орудий и автоматов, были сейчас бездомными бродягами, жаждущими помощи. Но кто же протянет им руку, если все они – комсомольско-сталинское племя, отрекшееся от Отца Небесного? Во второй раз от макушки до пят пронзил его внутренний покаянный вопль: «Прости меня, Господи! Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей и по множеству щедрот Твоих прости беззакония мои, очисти меня от греха моего…»
Словно ветер ворвался в дом, развеяв затхлый воздух. Словно камень, сорвавшийся с горы, утянул за собой огромные валуны, под которые вода не течет. Словно выстрел среди горных вершин сорвал в лавину спавшие вечным сном снега. Так проснулась и ожила взмолившаяся о спасении душа. Всплывали в памяти одна за другой знаемые некогда наизусть молитвы – ни одна не забылась, надо же. Торопились друг за дружкой взывания ко Христу, к Богородице и святителю Николаю. Омывалась незримыми молитвенными слезами закоптившаяся вера, снова становясь по-детски чистой, как когда-то. Возвращалось твердое знание, что смерти нет – а с ним рождалось смиренное принятие смерти земной, которой никому не избыть и не миновать… Жаль лишь, что покаяние его так коротко и не успеет принести плодов, ведь очередь на расстрел вот-вот дойдет и до него…
Погруженный в молитву, он перестал слышать крики, немецкую ругань, выстрелы автоматов, смех вражеских солдат. Не видел, как таяла колонна пленных и край ее приближался к нему… а потом каким-то образом ушел дальше, оставив его одного на пространстве между эшелоном и немецкими танками. Эсэсовцы, как отлаженный станок, продолжали перемалывать и уничтожать остатки батальона. А солдаты и младшие офицеры, наблюдавшие за процессом, с вопросом в глазах посматривали на единственного русского, которого почему-то обошли, словно не заметив, и которого, казалось, совсем не трогала гибель семи сотен соплеменников.
– Schau, Willie, wie ruhig dieser Russe dasteht, während seine Stammesangehörigen heulen und sich vor Angst in die Hosen pissen[4]4
Смотри, Вилли, как спокойно стоит этот русский, пока его соплеменники воют и мочатся в штаны от страха (нем.).
[Закрыть].
– Ja, dieser Typ sieht aus wie ein echter Soldat, nicht wie diese Untermenschen. Vielleicht ist ein Tropfen arisches Blut darin? Wir müssen Herrn Hauptsturmführer von ihm erzählen. Hast du gesehen, wo er ist?[5]5
Да, парень похож на настоящего солдата, не то что эти унтерменши. Может, в нем есть капля арийской крови? Надо сказать о нем господину гауптштурмфюреру. Ты не видел, где он? (нем.)
[Закрыть]
Рядовой Аристархов очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо. Он увидел перед собой немецкого офицера с тремя квадратиками на левой петлице.
– Verstehen Sie Deutsch?[6]6
Ты понимаешь по-немецки? (нем.)
[Закрыть]
– Ja, ein bisschen[7]7
Да, немного (нем.).
[Закрыть].
– Gut. Guter Russe. Gehen Sie bis zum Ende[8]8
Хорошо. Хороший русский. Иди в самый конец (нем.).
[Закрыть]. – Офицер показал рукой в сторону, где терялся хвост наступающей колонны. – Ein Soldat wird Sie eskortieren. Du arbeitest jetzt in der Küche[9]9
Тебя проводит солдат. Будешь пока работать при кухне (нем.).
[Закрыть].
Михаил в замешательстве оглядывался. Его батальона больше не существовало. Остались только лошади в теплушках, орудия и подводы на платформах. Похоже было, что немцы решили отогнать эшелон в свой тыл. Огонь в расстрелянном вагоне потушили, выживший машинист под присмотром солдат проверял колесные оси. Танки в голове колонны заводили двигатели, пехота с веселым гомоном рассаживалась на броне. Зарычали мотоциклетки. Эсэсовец дулом автомата подтолкнул пленного в спину.
Так, не начавшись, закончилась война для рядового Михаила Аристархова, сына священника, комсомольца.
2
Август 1990 г.
Этот день накануне Успенского поста для отца Михаила стал праздничным. В его скромный сельский дом в курской глубинке пожаловал гостем Николай Алексеевич Морозов. Гость был почетный. Известный журналист и писатель, лауреат Госпремии РСФСР за роман «Необъявленная война» об эпохе создания колхозов в русской деревне и премии Ленинского комсомола – за книгу повестей о другой войне, Великой Отечественной, кавалер ордена Трудового Красного Знамени. Его рассказы и статьи охотно печатали толстые литературные журналы – «Новый мир», «Москва», «Наш современник» и прочие.
Но, конечно, не регалии делали Николая Алексеевича дорогим гостем в доме священника Михаила Аристархова, а старое, драгоценное для обоих знакомство, товарищество, несмотря на разницу лет, существенную в юности, почти что родство. Морозов наведывался сюда редко, раз в пять, а то и семь лет, но в каждый его приезд они словно заново переживали молодость, под домашнее яблочное вино вспоминали лихие тридцатые и сороковые годы, свои тогдашние потери и приобретения, людей, которых давно нет на свете.
Обоих одолевали хвори и боли, заработанные еще на войне и в лагерях. Морозов сильно хромал на деревянной ноге, культя год от года становилась хуже. Отец Михаил дышал с оттяжкой и поохивал, держась за бок: туберкулез ему после лагерных мучений залечивал коновал. Супруга его, матушка Ольга, умерла шесть лет назад, и священник жил в селе бобылем. Служил в храме, наставлял редких прихожанок-старушек, копался в огороде, да на лето дочь с мужем добавляли ему хлопот в радость – привозили внука-школьника.
В этот раз Николай Алексеевич после приветствий, объятий и лобызаний, напустив на лицо печальную тень, выложил на стол старую, пожелтевшую с краев фотографию. На карточке конца двадцатых годов был запечатлен в три четверти молодой священник: красивое лицо, пышные усы, ровно подстриженная борода. Взгляд орлиный. Отец Михаил взял ее в задрожавшие руки.
– Боже, – потрясенно выдавил он. – Откуда?! Я был уверен, что она потерялась еще до войны.
Это был единственный снимок его отца, хранившийся в семье. Осенью тридцать седьмого одну из двух одинаковых карточек мать с оказией переслала старшему сыну в город. Он оставил ее себе, сам не зная зачем, спрятал под обоями, отошедшими от стены.
– Мать Леонидия нашла тогда в доме. Мы с братом были на фронте, ты в плену… Она забрала фотографию и берегла все эти годы. А недавно передала мне, чтобы я отвез тебе, отец Михаил. – Сестру Морозов давно не называл Ниной – только монашеским именем, уважительно. – Посмотри надпись на обороте. Кто ее сделал?
Карандашная пометка на обратной стороне состояла из цифр: 29.11.1937.
– Это я написал, Коля. Хорошо помню. В тот день отец приходил ко мне во сне. – Из глаз старого священника выкатились две слезы и поползли по морщинистым щекам. – Он на меня смотрел так строго и печально… Мне пронзительно захотелось броситься к нему и просить прощения. Но сон растаял, и я забыл о своем порыве. Только записал на память дату.
Отец Михаил прижал лицевую сторону карточки к губам.
– Давай-ка выпьем, батюшка. – Николай Алексеевич взял стаканы и налил крымского вина, которое привез с собой. – За упокой души невинноубиенного иерея Алексея.
– Убиенного? – переспросил священник, сделав глоток.
– Читай, отец Михаил. – Морозов достал из кармана рубашки сложенную бумагу. – Читай и дивись чудесам, что случаются в жизни.
Батюшка надел на нос очки и развернул листок, оказавшийся справкой. Архивная выпись из следственного дела сообщала о дате и месте расстрела Аристархова Алексея Владимировича, незаконно осужденного в 1937 году.
– Как же это, Коля? – Он ошеломленно смотрел на Морозова. – Отца расстреляли? В том же году?.. А нам в шестидесятом, когда его реабилитировали, сообщили, что он умер в лагере в сорок втором от воспаления легких. Выходит, врали?..
– Выходит, врали. И не вам одним. Наши чекисты и не на такое мастаки. А теперь сравни даты. Получается, что ты видел отца во сне сразу, как его расстреляли.
– Да… – Лицо старого священника приняло выражение светлой торжественности пополам с горечью. – Отец прощался… А я, юный дурачок, свежеиспеченная комса, тогда ничего не понял. Да и где мне было понять. Нужно было, чтоб жареный немецкий петух клюнул… только тогда что-то начал осознавать. И всю жизнь свой Иудин грех замаливал, сперва в Бухенвальде, потом на Колыме, а после того у престола в алтаре… – Отец Михаил сложил бумагу, снял очки. – Как ты раздобыл это?
– Даже не спрашивай, батюшка, – грустно усмехнулся Николай Алексеевич. – Никакая бумажка у нас в Союзе легко не дается. Подключил свои связи в высоких креслах. Я ведь другое искал, не отца Алексея. А нашел обоих. В один день их расстреляли, в один час, в одном месте. Трех священников, игуменью, церковного регента и мою невесту. А через три недели по тому же сфабрикованному делу расстреляли еще два десятка человек, почти все – священники… Помянем их, отец Михаил.
Он налил по полстакана. Выпили до дна. Задумчиво жуя печенье из бумажной пачки, Морозов продолжил:
– Я доныне бьюсь, понять не могу, за что ее убили. Юную, девятнадцатилетнюю, чистую… Только душа чувствует, что ее вместо меня взяли… Туда взяли. – Он поднял глаза к потолку комнатки. – Это меня должны были арестовать и расстрелять за то письмо… Я тебе, отец Михаил, рассказывал ту историю моего протеста.
– Так бывает, Коленька, – кивнул священник. – Когда любящая душа вымаливает у Бога чью-то жизнь в обмен на свою.
Николай Алексеевич расстегнул верхние пуговицы рубашки и снял с шеи серебряный медальон на кожаном шнурке. Несколько секунд молча смотрел на него.
– Это ее прощальный подарок. Частицы мощей святых муромских Петра и Февронии… За всю жизнь мы с женой ни разу не ссорились. Сорок с лишним лет с ней живем, но даже голоса друг на друга никогда не повышали. А характеры у нас несходные, и тяжело порой было, трудностей хватало и несогласия в семье. Не могу объяснить. Как-то все само сглаживалось, миром всё решали… Старшие внуки уже давно взрослые.
С будущей женой Николай Алексеевич Морозов познакомился через три года после войны в Воркуте, куда его занесло журналистским ветром. Познакомился и вдруг обнаружил, что знает ее давно, с муромских лет. Мария Григорьевна Заборовская, отбыв десятилетний срок, жила на поселении для ссыльных, растила сына – тоже десятилетку. Родила его в лагере и забрала из детдома, как только освободилась.
– Это Женя нас свела, я уверен. Игорек ко мне прилепился как к родному отцу. Про настоящего, расстрелянного отца Маша рассказала ему, когда парню стукнуло восемнадцать. Тот же возраст, в котором они сами попали в жернова… В тот год как раз принялись разоблачать культ личности. Игорь тогда захотел взять двойную фамилию – Морозов-Бороздин, но Маша отговорила. Колесо ведь могло закрутиться и в обратную сторону. Представь, отец Михаил, памятники Сталину тащили на свалки и в переплавку, а ребят, расстрелянных и сидевших в лагерях якобы за террористические покушения на вождей, отказались реабилитировать. Только в прошлом году мы добились реабилитации.
Морозов снова надел ладанку на шею. Глядя в окошко домика, выходящее на сад со старыми яблонями, он рассказывал то, чем никогда ни с кем не делился:
– Иногда я разговариваю с ней. С Женей. Она-то навсегда осталась молодой. А я, до половины восьмого десятка доживший, не последний человек в журналистском и писательском союзах, порой советуюсь с ней, как с Василисой Премудрой. Давно у меня это повелось, с войны еще. Когда из окружения прорывались… И в том бою, когда ногу потерял… И знаешь, отец Михаил, всегда находилось нужное решение. Опять все как-то само вставало на места.
– Они слышат наши молитвы. И сами молятся там за нас.
– Они?
– Да, они. Наши мученики за веру, исповедники Христовы, – очень серьезно произнес священник.
– Что же, отец Михаил, ты ставишь их в один ряд со святыми? – удивился Морозов. – Вот у нас в позапрошлом году Церковь объявила святым Амвросия Оптинского. Так к нему при жизни тысячи приходили со всей страны за советами и чудесами… А Женя, и отец Алексей, и все наше расстрелянное, уморенное священство – их же по политической статье убивали, по пятьдесят восьмой. За несоветскость. За чуждость коммунизму.
– За веру их убивали, Коленька. За веру. За чуждость безбожию. – Батюшка не мог оторвать взгляд от фотокарточки отца, оглаживал пальцами ее края. – Когда-нибудь вскроются архивы, мы прочтем эти сляпанные следственные дела. Может быть, там сохранились и допросы… Тогда и просияют нам их венцы. А пока просто верь, что когда-то это будет, и молись им. До нынешнего века Святая Русь на небесах от силы батальоном была. А сейчас там полк или, может, целая дивизия наших защитников…
– Поразительно, – пробормотал Морозов, но спорить не стал. Пытался осознать сказанное, принять на веру.
– Я тебя, Николай, спросить хочу. Мы сейчас с тобой все о былом да о вечном говорим. А в настоящем-то что у нас в государстве творится? Перестройка эта несчастная, и застройщики все криворукие. К развалу страны дело идет, как ты думаешь? По швам уже трещит Союз.
– Трещит, трещит, – согласился Морозов. – Пасынок мой, Игорь Николаевич, в горкоме Москвы должность занимает. Курирует городские комсомольские организации, с молодежью работает. Я с некоторыми из этих комсомольцев познакомился на их мероприятиях. Очень настойчивые ребята, будут танком идти к своей цели. Все жаждут перемен, и, главное, кого ни спроси, все четко знают, что нужно делать, куда страну выводить.
– И своего не упустят? – с усмешкой спросил священник.
– Своего не упустят, – подтвердил Николай Алексеевич. – Ты и сам знаешь, что такое комсомольские вожаки. Но я тебе вот что скажу, отец Михаил. Развал Советского Союза будет страшной платой за семидесятилетнее существование его.
– А я, Коленька, – покачал головой священник, – радоваться гибели Союза не стану. Был он порождением беззакония, но распад его обернется еще большим беззаконием, помяни мое слово.
– А радоваться и не надо. Надо понимать, за что и почему. В последние годы мне все больше кажется, что и война, в которой мы столько миллионов погибшими потеряли, была великой расплатой.
– Не только, Коля… – Батюшка немного помолчал, собираясь с мыслями. – Нас, русских, всегда выковывала война. В поражениях и победах мы становимся другими. Как будто очищаемся от скверны…
В дом забежал мальчишка, внук отца Михаила. Загорелый, взмокший от пота, растрепанный. На гостя немного застенчиво покосился, поздоровался.
– Деда, я на речку с ребятами! Жара!
Он налил из холодного самовара воды в чашку и жадно припал к ней.
– Только недолго, Алеша. Окунись и возвращайся. Скоро в храм на всенощную.
– Ладно.
Мальчишка заметил фотографию в руках отца Михаила.
– Кто это, деда?
– Твой прадед.
– Он тоже был священник? – вытаращил глаза мальчишка. – Почему ты про него не рассказывал? А мама знает?
– Мама знает, но не все, – вздохнул отец Михаил. – Я и сам всего не знал до сегодняшнего дня. А тебе обязательно расскажу. Когда дочитаем с тобой книжку о первохристианах, мучениках за веру, тогда и расскажу.
– Уговор, деда! – крикнул внук, убегая.
– Ну а ты, Николай Алексеевич, пойдешь с нами в храм? Нынче всенощная перед праздником, а завтра начало поста.
Отец Михаил поднялся, пристроил фотографию на полку с книгами.
– Пойду, батюшка. Куда же я денусь.
Морозов с улыбкой развел руками. К вере он прилепился давно. Только никогда и никому не рассказывал об этом, кроме самых близких людей. И уж вовсе никто не знал, что вере его научила Женя.
2021–2022 гг.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.