Текст книги "Новый Белкин (сборник)"
Автор книги: Наталья Иванова
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)
Я с подозрением наблюдал за тем, как каждое утро Аленка выглядывает из окна, чтобы узнать, в чем сегодня можно идти на улицу. Решение надевать или не надевать колготки зависело не от погоды, а от того, облегал ли капрон ноги женщин, уже вышедших на улицу. «Буду я одна как дура идти с голыми ногами!»
Я волновался при мысли, что я нужен Аленке для того же, для чего нужны колготки – не для тепла (я никогда не поверю, что такая тонкая ткань может греть), а для соответствия.
На третьей или четвертой свадьбе ее подружек, когда на горизонте стала вырисовываться и наша, меня стали одолевать сомнения, и я спросил, не стоит ли нам немного подождать. «А как же тогда быть? – удивилась Аленка. – Ведь мама уже насолила летом огурцов».
Гости съели огурцы, родился ребенок. Ради справедливости отмечу, что не все девять подруг сразу стали молодыми мамами, некоторые отложили это до окончания института, видимо, так тоже можно делать. Но теперь свое несоответствие почувствовал я. Дело не в моих холостых товарищах, а в том, что я никак не мог представить себя папой, да, честно говоря, и мужем тоже.
И за три года совместной жизни никак не мог привыкнуть. Находясь в квартире Суна, наблюдая, как он ловкими движениями нарезает картошку на мелкие ломтики, слушая китайские анекдоты или даже иногда делая для него перевод какого-нибудь письма, я ощущал себя человеком, который изучает китайскую культуру изнутри. Студентом, который подрабатывает после занятий, общаясь с «носителем языка», который привыкает к китайской кухне, учится есть палочками, а к тому же иногда пьет водку и веселится вместе с нормальным мужиком – со своим начальником по работе. Но за то время, пока я доезжал до дома, я становился помощником китайца – человеком, который не смог устроиться на более приличную работу, который живет в тещиной квартире, почти не приносит денег и носит пожелтевшие джинсы.
Я, наверное, любил жену. Поскольку я не знал способа, по которому можно отличить любовь от всего остального, я считал, что люблю ее. Однажды я даже взялся читать тетрадь, которую Аленка в школьные годы заполняла различными определениями любви, счастья и смысла жизни. Высказывания великих умов и поэтов были украшены бесчисленными сердечками, цветочками и отпечатками напомаженных губ. В своих ощущениях мне ближе всего показался Маяковский со своим весьма странным определением – что-то вроде: «Любить – это значит в глубь двора вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи», хотя как раз против этих строк было меньше всего сердец и цветов.
Мы жили у тещи, по вечерам я возвращался «домой», то есть к Аленке, но настоящим домом для меня продолжал оставаться тот, в котором я провел детство. Мне кажется, что для того, чтобы по-настоящему переменить дом, нужно заново вырасти в каком-нибудь другом месте или, по крайней мере, построить новый дом для себя своими руками. Иначе не отвяжешься от старого.
Дом, где я рос, был мало приспособлен для того, чтобы проводить в нем детство. Серые стены, еще больше темнеющие от осенних дождей, задыхающаяся трава в сумрачном дворе, соседи, порой отталкивающе вежливые. Большинство из пятисот квартир населяли потомки тех, чьи портреты висели теперь на стенах и следили зоркими глазами за подрастающим поколением.
Если в старинных английских замках привидения порождает романтическое воображение, то здесь их вполне мог бы породить страх, въевшийся в стены, в темный дубовый паркет, в белые потолки. Зимой по вечерам начинала поскрипывать сумрачная антикварная мебель с овальными бирками ХОЗУ Кремля на задних панелях, покачивались от сквозняка тяжелые сероватые шторы на окнах. Я заманивал сосисками в свою комнату нашу собаку и вместе с ней дожидался прихода родителей, сторожа каждый звук, доносившийся из прабабкиной комнаты.
Было очень страшно представлять себе, как старуха сидит одна в своей комнате и беседует с кем-то беззвучно. Я иногда спрашивал Бабаню, с кем разговаривает ее мать и зачем она это делает, на что обычно получал загадочный ответ: «А, – ведьмует старая».
В доме вообще было много стариков, ребят – наоборот, мало, и я всегда убегал играть в соседний двор, где жили все мои друзья.
Запах нашего старого дома ни с чем не спутать. Даже после капитального ремонта он остался прежним – его особенно хорошо чувствуешь, заходя в подъезд после долгого путешествия.
Я где-то прочитал, что при постройке одного из тибетских монастырей в раствор, скрепляющий камни, был добавлен мускус кабарги. Этому монастырю сейчас уже больше шестисот лет, но запах кабарожьей струи до сих пор исходит от его стен. Не знаю, чем скрепляли камни серого чудовища, поднявшегося на болоте, и не хочу знать, – но это запах моего детства.
Как-то вечером я вывел нашего пса на прогулку и увидел в подворотне около соседнего подъезда довоенный грузовик с надписью ХЛЕБ. В темноте около кабины стоял и курил водитель. Я пошел туда посмотреть, но меня попросили выгулять собаку в другом месте.
Я наблюдал за съемками со своего балкона. Площадку под окнами осветили лампами, но хлебовозка все равно находилась немного в тени. Из подворотни двое штатских в сапогах выводили человека с заложенными за спину руками и вели к машине. А из окна на четвертом этаже кричала женщина.
Это, наверное, был всего один маленький эпизод в фильме, но дублей сняли много или, может быть, просто сначала репетировали, а потом снимали, – человек со сцепленными за спиной руками все выходил и выходил из подворотни, а водитель все так же быстро распахивал дверцы фургона.
Около нашего дома и в нем самом проходили съемки еще каких-то фильмов, – из окон напротив наших выкрикивал свою реплику Вячеслав Тихонов; по набережной вдоль канала гонял автобус с Жегловым и Шараповым.
За квартиры в доме держались. Для кого-то, наверное, его запах стал родным. Стали родными и шоколадный запах находящейся рядом кондитерской фабрики, клубы пара из труб электростанции на темном ночном небе. Раньше, после того, как я выключал под одеялом фонарик и захлопывал приключенческий роман, эти быстро несущиеся облака уносили меня в далекие страны. Теперь, спустя кучу времени, глядя на облака, я иногда вспоминаю серые стены моего дома.
Мы с Суном ходили на Ордынку и торговались с неуступчивым бизнесменом в точно таком же костюме, как и у моего начальника. Они смотрелись очень забавно – головастый Сун с пышной шевелюрой и такой же головастый, но лысый покупатель сахара. На этот раз переговоры шли спокойно, но опять ни к чему не привели – Сун диктовал цены в портах Китая, а наши хотели за такую же цену получить сахар уже в Новороссийске.
Под конец встречи они уже просто спорили, какой сахар лучше – тростниковый или свекольный. И не смогли друг друга убедить.
Вечером Сун объявил, что вскоре мы едем с ним вместе на недельку в Волгоград. И я понял, что очень хочу поехать туда. Можно и не туда, а в любой другой город, лучше бы даже подальше, в какой-нибудь Владивосток. Хотелось просто сесть в поезд.
Но через два дня Волгоград был отменен. Он был отменен по неизвестным причинам, наверное, дали команду из Китая (Сун каждую ночь наговаривал целые часы по телефону со своим офисом). Поездка накрылась в последнюю неделю хмурого московского января, когда город купался в соленой грязи и когда особенно яростно толкались в транспорте. Это было очень плохо.
Но в такие дни еще приятней было сидеть вдвоем или втроем (еще и с диссидентом Сюем) в кухне, залитой желтым светом из пыльной и засаленной люстры. В эту последнюю неделю января мы окончательно перешли на водку. До этого на стол перед ужином часто ставилось вино или реже пиво, а теперь – исключительно водка.
По подоконнику стучат капли, – снег московской зимы, не долетая до города, превращается в дождь, – сигаретный дым потихоньку утягивается в чуть приоткрытую форточку, и мы, наевшись, уже нехотя ковыряемся в салате или рыбе, выискивая подходящие кусочки, чтобы закусывать.
Сюй за эти дни как будто немного постарел, притих. Он уже не бегает целыми днями по городу, а сидит у телевизора или болтает с нами, и вид у него стал немного потраченный, сразу видно, что он уже совсем старый. Но вечерами, свинтив голову «Столичной», он веселеет. Собирает морщинки вокруг выпуклых глаз, лохматит седую башку и начинает напевать по-китайски.
По нашему потолку иногда проходит легкий перестук, наверное, соседка сверху ходит дома на шпильках. Сюй провожает звуки глазами от одного угла потолка до другого, подмигивает мне и что-то говорит. Из его фразы я понимаю только слова нюжэнь и мэй – «женщина» или, может быть, «женщины» и «красивая». Сун уходит в свою комнату и возвращается с газетой. Быстро пролистывает страницы, но Сюй придерживает одну рукой и достает из кармана рубахи очки. Трясет рукой в воздухе, чтобы открылась дужка, и потом нацепляет их на нос.
Конечно же, блондинка, она трогает свой сосок. Жалко, полиграфия у этих изданий такая ужасная. Диссидент подмигивает мне:
– Чжень хаокань! Ши ма?
Конечно, хаокань. Длинноногая, бесстыжая и красивая. Такие, как она, поют мне каждый вечер с экрана безмолвного телевизора, стучат каблучками над нашими головами. Сун наконец долистывает до нужной страницы, показывает ее мне.
– Это телефонные номера женщин за деньги? По этим номерам можно звонить?
– Можно, – отвечаю. Он скользит по объявлениям глазами, потом закрывает газету, оставив палец между листами. Качает головой.
– В Китае печатать такое запрещено. Посадят в тюрьму. – Потом спрашивает что-то у Сюя, наверное, то же самое, только про Фаго – про Францию. Сюй смеется.
– Я очень скучаю по жене. Я показывал тебе ее фото? – спрашивает меня Сун.
Маленькая фотка хранится у него в барсетке. На ней изображена очень красивая, в европейском костюме китаянка с головастиком лет пяти за руку. Парнишка серьезный и смешной. Они стоят на фоне какого-то старинного храма. Может быть, это и не храм, но что-то каменное, с загнутой кверху крышей. Хвалю его жену и сынишку.
– Мистер Сун, а вы ходите в храм? Вообще, вы верите в Бога или Дао, ну во что-нибудь?
– Я верю в деньги. – Сун говорит это и одновременно задумчиво кивает сам себе, а потом переводит наш разговор диссиденту.
– А в коммунизм верите? – Я становлюсь похож на Сюя с его глупыми вопросами, но мне почему-то обидно, что Сун дает такой обыкновенный ответ. Мне больше хотелось бы, раз уж он является китайцем, так чтобы верил во что-нибудь восточное, немного экзотичное, ну или хотя бы в коммунизм.
– Не верю. Я верю в деньги, в свою работу, которая позволяет мне жить в городе. Видишь ли, я очень боюсь вернуться в деревню.
– Вы жили в деревне?
– Я родился там. И я знаю, что это самое страшное, что только можно придумать. Лучше умереть. Я использовал шанс, который у меня появился, – теперь я живу в городе. Если надо, то я пойду в любой храм молиться, чтобы остаться в городе. Я буду делать любую работу, чтобы остаться в городе. И я поехал даже сюда, потому что меня послала моя компания. Я буду работать здесь, хотя очень скучаю по дому.
– А мне не очень нравится жить в городе. Я всегда мечтал уехать в какую-нибудь деревню, может быть, в Сибири.
– Ты просто еще молодой. Кроме красивых пейзажей там нет ничего хорошего. Живешь, чтобы заработать на еду, прокормить детей, а потом умереть. Больше ничего в жизни нет. Если бы я жил в деревне, то стал бы уже стариком, люди там очень быстро стареют.
Сидим втроем в теплой кухне. Обычно в такие моменты, как сейчас, принято бегать к метро за добавкой, я даже согласен был бы сбегать как самый молодой, но, видимо, у китайцев не принято так. Неужели у них душа не просит?
Просто сидим и уже даже не держимся за ускользающую нить разговора – мне неохота уходить, Суну, наверное, не хочется убирать со стола и мыть посуду, даже диссидент не торопится к своему телевизору.
Сидим втроем и ждем. Слушаем каблучки над головой. Поеду домой – возьму еще пива, чтобы в вагоне выпить.
В прошлое воскресенье Эрик приезжал Костоцкий, проездом в Москве был полдня. Из отпуска на Алтай возвращался, из Молдавии, где у него родители живут. Погуляли с ним по городу, повспоминали, как ходили вместе в тайгу, как читали друг другу стихи у костра, наш с Нормой приезд к нему. Зашли к теще, даже бутылку вина выпили, а потом мы с Аленкой проводили его до метро. Он пожал мне руку, давай, мол, не пропадай, а потом повернулся и пошел. Взял и ушел. Я все ждал чего-то, сам не пойму, чего. Чего можно ждать, – у него поезд, ему ехать надо.
Что еще он мог бы мне сказать кроме не пропадай? Я все смотрел, как он с рюкзаком за спиной проходит через турникеты, потом встает на эскалатор, потом пропадает. Вернее, не он пропадает, а я. Он едет домой к жене и детям, у него дом стоит на каменном взгорке над озером среди сосен. Я сейчас тоже пойду домой к жене и дочке и теще, но как же он просто вот так взял и ушел спокойно, даже не оглянулся? Вообще-то, если бы я ехал на Алтай, то тоже не оглянулся бы ни на что, ни на кого, вприпрыжку бы бежал.
Он не бежал, конечно, он спокойно так шел, не торопился, – у него завтра будет день и послезавтра, потом до дома доберется и перед весной еще в тайгу сходит со Славкой Подсохиным на лыжах. А я с утра пойду учиться, а вечером работать помощником китайца. Когда выучусь, то стану очень квалифицированным помощником. С таким дипломом на любую работу возьмут. И деньги хорошие давать будут, если, конечно, не в науку идти и не преподавателем в институт. Работать лучше всего в какой-нибудь экспортно-импортной компании, где есть куда двигаться, где могут и в Китай послать подыскивать партнеров и создавать совместное предприятие.
Вот такое будущее, в общем-то, нормальное. Меня Алена тащит от метро: «Пойдем домой», а я не хочу двигаться. Они все так спокойно уходят, даже злость берет. Отец вот тоже до последнего дня на работу рвался, уже метастазы пошли, а все никак не мог дела доделать. А потом в последний раз, когда я у него в больнице был, в коридорчике на кушетке сидели, – он спокойный такой был, улыбался. На следующий день его оперировать должны были. «Давай, – говорит, – парень, беги домой. Нечего время терять». Пошел в палату и тоже не стал оглядываться.
Сун открывает дверцу подвесного шкафа и вытаскивает початую бутылку, видно, осталась с прошлого застолья.
– А как относится к коммунистам твоя семья, родители? – опять пристает Сюй.
Я согласен говорить на любые темы, лишь бы не выходить на холодную улицу. Сун улыбается и наливает всем по чуть-чуть.
– Отец состоял в партии, потом вышел из нее. В 91-м во время путча побежал к Белому дому, боялся, что коммунисты вернутся. Поверил в демократов.
– А мама?
– Мама не интересовалась политикой. Но когда отец пошел к Белому дому защищать демократию, она пошла с ним, взяв с собой кофе и бутерброды, потому что боялась, что он проголодается. Потом отец очень ругал тех, кого защищал, и незадолго перед смертью перестал интересоваться положением в стране.
Сюй морщит кожу вокруг глаз, когда Сун ему переводит на китайский с нашего английского, а я продолжаю говорить.
– Мне кажется, что мужчина может быть или не быть коммунистом, он может сражаться за идею и менять взгляды со временем. Самое страшное, это когда за идею начинают бороться женщины. Я сам очень боюсь женщин, которые могут бороться за идеи. Моя теща, например, всю жизнь борется с мужчинами. Это ее идея такая – бороться против мужчин.
– Мистер Сюй говорит, что тебе надо было жениться на китаянке и иметь китайскую тещу. Но я хочу сказать, – говорит Сун, – что он, наверное, уже забыл, какие китайские женщины, пока жил в другой стране. Вдали от дома вспоминаешь не то, что было на самом деле, а то, что выдумал для себя. Вдали от дома очень легко фантазировать и ошибаться, потому что очень скучаешь.
Как бы я хотел уехать подальше и заскучать по своему дому, по улицам, по станциям метро, по жене с дочкой. Или я еще просто не нашел для себя тот дом, по которому можно скучать? Москва, и моя московская жизнь, и женщины представлялись бы мне замечательными, и я бы мог спокойно так, не оборачиваясь, уходить куда угодно.
– Его еще не пускают обратно в Китай?
– Нет. Мистер Сюй говорит, что так обрадовался перестройке в СССР, думал, сейчас будет то же самое в Китае, и он сможет вернуться. Любой китаец хочет умереть на родине. Родина не Китай, а родина – гусиан, маленькая родина.
Я подумал, что этого как раз больше всего и боюсь – умереть в доме с серыми стенами, еще больше темнеющими от осенних дождей. Мне абсолютно не нравится мой гусиан. А еще я боюсь быть похороненным где-нибудь на Востряково, где на аллейках между могилами стоят ржавые мусорные бачки, где кладбище окружает забор из бетонных плит.
Я видел посеребренные дождями кресты на беломорском побережье, с них слетали чайки. Видел безымянную могилу с грубым каменным надгробьем в высокогорной долине Алтая, я присел покурить возле нее, смотрел на далекий хребет и думал о том человеке, который лежит под камнем. Покурил, поднялся и пошел дальше, словно поболтал с кем-то. У меня как будто очень много таких маленьких родин по всей стране, но они где-то далеко.
Тяжело, наверное, умирать во Франции, даже если тебя похоронят рядом с Галичем. Вполне понимаю Сюя. Когда он ходил по городу с молодой и красивой Монгэ Цэцэк, то еще больше, наверное, боялся, что не успеет на свой гусиан. Но ничего, пока будет писать свою книжку, может, и дождется, что разрешат вернуться. Самое главное, чтобы после поездки в Россию он не бросил это занятие. А то совсем затоскует и точно дуба даст.
– Моя прабабушка, мне кажется, тоже была диссидентом. Скрытым диссидентом.
– Ей не нравились коммунисты?
– Ей было все равно. Она любила выпить, покушать, поболтать. Она не любила работать, удачным образом получила травму на пилораме и двадцать пять последних лет своей жизни провела, сидя на кровати в комнате. Она тоже была из деревни. Когда умер Сталин, то все или плакали, или радовались, а прабабушка купила бутылку водки, выпила, а потом легла спать.
– Нет, тогда она не диссидентка.
– Да, я не так выразился. Но, понимаете, ей было все равно. Это, по-моему, хуже, чем диссидент. Она не поддавалась этому гипнозу, этой пропаганде. А под старость лет вообще устранилась от всей этой дурацкой жизни.
Да, ей было на все наплевать. После того, как они с деревенскими бабами безнаказанно забили кольями гулящую Катьку, она не сделала больше ничего, что можно было бы истолковать как борьбу за или против коммунизма. Она вышла замуж за ленточки – красивого балтийского матроса – и стала крутить им, как хотела, ласково называя сатаной. Она голодала в тридцатые, но при своей хитрости и общительности умудрялась добывать еду детям. Сходит к мужикам на станцию и приволочет конскую ногу или пшена. Потом подалась за своим сатаной в Ленинград, Москву. В сорок первом ее пытались эвакуировать в Сибирь на оборонные предприятия, но, проезжая мимо своей родной станции, она выкинула из поезда свой узел, а потом прыгнула сама. Смерть вождя она использовала как хороший предлог угоститься водочкой, чтобы не ругалась дочка. «С горя коль, нельзя выпить маненько?»
Все ее истории, которые она выдумывала на старости лет, оканчивались неизменными ста рублями и медалью. Видимо, это был потолок ее представлений об успехе, и она, скорее всего, рассудила, что драть себе задницу ради такой мелочи не стоит. И врагом народа она не была. Я думаю, что не существовало такого пряника, на который она бы покусилась, и такого кнута, которого бы она испугалась. Она была очень сильная, некрасивая, хитрая и быстрая на язык. И, по-моему, ей было плевать на свой гусиан.
Мне не нравятся такие люди, но я им завидую. С такими, как она, никакого коммунизма не построишь. Вообще ничего не построишь. Хотя, конечно, ее нельзя назвать диссидентом, – слишком здоровое сердце в девяносто с лишним лет. Перед тем, как она умерла, лечащий врач сказал, что ее сердце работает, как часы.
Скорее для нее подходит слово пофигист, только я не знаю, как это будет по-английски.
Она тоже лежит на Востряковском кладбище.
Мы курим с преподавательницей китайского, с нашей основной, русской преподавательницей, на закиданной окурками институтской лестнице.
– Может быть, Сергей, вам все-таки стоит отказаться от того, чтобы подрабатывать, и уделить побольше времени учебе? Я, конечно, понимаю ваше положение, но вы рискуете слишком отстать.
– Попробую, я и сам понимаю.
– Вы выбрали слишком сложный язык. Кстати, почему вы пошли именно на китайский? По чьим-то стопам?
Сун и другие китайцы не задают подобный вопрос, им, наверное, кажется это само собой разумеющимся – не вьетнамский же, в самом деле, учить! Все остальные окружающие меня люди спрашивают об этом обязательно. И я каждый раз злюсь, потому что не знаю, что ответить.
– Я вообще-то хотел на монгольский.
– Ну ладно, тогда поставлю вопрос по-другому – чем вы хотели бы заниматься после окончания института? Вы думали об этом?
Думал тысячу раз, только без толку все. Хуже от этого становится, если представляешь будущую жизнь. Хватило у меня сил на то, чтобы сбежать из технического вуза и поступить на восточные языки, а дальше что?
Однокурсники успевали учиться, да еще и получали наслаждение от «студенческой жизни» – крутили романы, устраивали вечеринки party с дорогим вином и разговорами о загранке, ходили на концерты. Институтские годы для них представлялись естественным и, в общем-то, приятным переходом от легкой, но бесправной школьной жизни, когда они находились под полным контролем родителей и учителей, к взрослой жизни, где их ждала служба, семья, дети. Они даже не задумывались о цели, они ее просто знали. Меня объединяло с ними только то, что я учился в престижном институте, в котором учились и они. И я быстро понял, что заикаться об эзотерических знаниях, о таинственном Востоке, о Шамбале и прочей чепухе просто стыдно. Мой инфантилизм выглядел слишком неприлично. Нужно было срочно выдумывать себе цель или хотя бы пример для подражания.
«Дед твой, знаешь, как учился – он даже в туалете учился. Чтобы времени не терять. Возьмет английскую книжку и сидит с ней там, слова учит. – Бабаня указывала на портрет на стене. – Ведь и работать приходилось, и голодать, и учиться – все сразу. Он-то с четырнадцати лет работал. Вот какая была тяга к учению». Бабаня, наверное, предлагала его мне как тот самый пример для подражания. «А ты? Мудя зачесались – тут же ребенка состряпал, а больше-то ничему и не выучился».
«Преступники. Это банда преступников во главе с Усатым, которая уничтожила страну. – Отец, нацепив на нос очки, смотрел съездовские сериалы по телевизору. – Почитай Шаламова». Позже, правда, он советовал мне прочитать уже совсем другую книгу – «Вся королевская рать». Так что революционный предок как пример никак не подходил, а заодно отпугивал от любого рода общественной деятельности.
Сам отец показывал мне пример человека, отдававшего своему институту, своим студентам и аспирантам всего себя. Он никогда не мог полностью отгулять свой отпуск. Но все же на пару-тройку недель уезжал летом на Север – путешествовал, охотился, рыбачил. Его уверенность позволяла ему сохранять до самого конца жизни удивительную энергию и работоспособность. Он верил в незыблемые и вечные ценности, в идеалы и истины и сражался за них.
Я никогда не ощущал себя уверенным человеком. Я, наверное, был для этого слишком слаб и не чувствовал в себе силы сражаться за что-то или против чего-то. Для этого, прежде всего, необходимо быть твердо-натвердо уверенным в своей правоте. А с уверенностью у меня дела обстояли, по-моему, очень плохо, несмотря на все старания отца привить мне ее.
В некоторых вопросах разобраться было несколько легче, например, в том, что касалось защиты женщин. Женщин нужно защищать. Лет в десять у меня возник вопрос: «А плохих тоже защищать?». «Плохих тем более», – отец не знал колебаний. С мужчинами уже было сложней – зачастую нужно сразу бить в рыло, но иногда лучше сначала попытаться убедить человека словами, особенно если у него не рыло, а лицо. Но часто – сразу в рыло и так, чтобы долго не мог подняться. Отец умел четко различать эти случаи, я – нет.
В тех случаях, когда мне предстоял важный выбор и я сомневался, как лучше поступить, отец советовал мне брать чистый лист бумаги и делить его вертикальной чертой на две части. С одной стороны ставить плюсы, с другой – минусы. После этого с помощью простого подсчета легко узнать, стоит ли принимать это решение. Но и тут имелись свои трудности – плюсики и минусики у меня получались разной величины, поэтому при подсчете я частенько запутывался. Да и как можно предугадать, во что в дальнейшем выльется тот или иной плюс, если смертоносные микробы на упавшей конфете оказываются безвредными, а учебники истории переписываются.
Одним словом, как мне ни нравилась фигура отца в качестве примера для подражания, я никак не мог вписаться в этот образ.
Аленка, насколько хватало сил, пыталась мне помочь. Она не то чтобы предлагала мне готовую цель или модель поведения, а просто рисовала, прижавшись ко мне, картинки будущей счастливой жизни.
– Представляешь, мы выходим из собственной квартиры, ты заводишь машину, и я сажусь к тебе на переднее сиденье. Ты отвозишь меня на работу, потом едешь к себе на работу… – Дальше шла фантазия о летнем отдыхе на Черном море или даже за границей.
Я представлял себе, что она едет со мной в красивом платье, но, внимательно вглядываясь в эту картинку, отмечал морщины на наших лицах, дочку, уже требующую себе отдельную квартиру, и понимал, что не смогу пахать двадцать лет ради этой мечты.
Но что я мог противопоставить всему этому? Как я представлял будущее? Не знаю. Что-то зыбкое, неопределенно-восточное, какие-то всадники, скачущие по монгольским степям, может быть, горы и светлое озеро внизу. И я завидовал своей прабабке, которая смогла выпасть на четверть века из этой жизни.
* * *
Неистовый Георгий Семеныч, родной брат моей тещи, в очередной раз начал все заново. Он появился на исходе февраля, стрельнул у меня «Приму», занял у тещи тысяч пятьдесят и исчез на две недели. Затем я уже увидел его, придя вечером от Суна, сидящим в кресле на кухне с «Winston’ом» в зубах.
«Все произошло из праха, все возвратится в прах». Сколько уже раз в его жизни совершался этот круговорот. Сейчас как раз шел удивительный и, как всегда, быстрый процесс рождения всего из праха.
– Жив еще твой китаец, торгует? Сунь в чай, вынь сухим. Ну, пусть торгует. Да, Серега? Здоро’во, здоро’во. Как дела?
Я открыл холодильник. Дорогая колбаса, сыр, конфеты, в общем – «все путем».
– Доставай, доставай, ешь. Внизу видел новую «шестерку» вишня? Вчера сменил. Ну, выйдем, посмотришь. Долг Гале приехал отдать.
Ему уже некогда, уже надо бежать. Пара звонков, и я выхожу с ним к подъезду посмотреть на новую машину.
– В общем, давай, бросай это гнилое дело с китайцами своими. Сами пусть вертятся. Есть работа, есть деньги. Надо раскручиваться.
Вот и закончились посиделки в пахнущей пряностями кухне. Это ясно сразу, просто потому, что совершился таинственный поворот часов, задул влажный мартовский ветер, и Георгий Семеныч завязал. Теперь вокруг него завертелись люди, автомобили, стройматериалы, старинные часы, какие-то кондиционеры, – все это лепится в сумасшедший и непонятный для меня ком, и рождаются деньги. Георгий Семеныч излучает уверенность, он выглядит надежно. Вся его жилистая фигура, твердый, но немного полинялый взгляд из-под рыжих, косматых бровей.
Он садится в машину и достает из бардачка газетный сверток.
– Короче, нужно сбывать товар по церквям. Я этим сейчас сам занимаюсь, и еще один хрен занимается. Но мне некогда. Значит, держи – это живые помощи, понял, образцы. Идешь в церковь, к батюшке или старосте, и говоришь: артель инвалидов-афганцев делает. Показываешь образец. Вот такие, говоришь, складни. Сколько надо – столько привезем. Втюхиваешь им по двести – двадцать твои. Все, звони.
Поднимаясь в лифте, разворачиваю складень, читаю: Живый в помощи вышняго.... Слева, по-моему, Николай Угодник, справа Спаситель. Пытаюсь вспомнить ближайшие церкви. Самое неприятное – Суну звонить, увольняться.
Через три дня я сдал сто пятьдесят штук, принес домой три тысячи – треть той зарплаты, которую мне платил китаец. На подворье одного из известных заграничных монастырей бледный весенний монах направил меня к отцу настоятелю, который сидел в холодной комнате с облезшими стенами и что-то печатал на компьютере. Пост, что ли, какой-то у них – худые, тихие или, может быть, ушедшие глубоко в себя. Настоятель мне понравился, я уже видел такой типаж в каком-то фильме, взгляд печальный в пол, голос глухой, волосы в косицу сзади. Но при всей своей церковной внешности вполне современный и, видно, умный, раз на машине может работать. Вообще, я немного робел перед священником, очень не хотелось говорить ему про инвалидов-афганцев, но надо было.
Подержал в руках образец, спросил «сколько?», вернул. Отправил за тремя пачками – как раз сто пятьдесят штук складничков получается. Я их сдал ему в тот же день и получил деньги.
В Москве где-то триста действующих храмов, если даже будут брать в каждом десятом, то все равно хлебная работа. Да еще за городом сколько церквушек. Буду бегать – будут деньги, будут деньги – все изменится.
Беру карту, прокладываю маршрут – через «Балчуг» на Старую площадь, потом по набережной в Хамовники, потом еще там за парком есть какая-то церквушка, потом через речку в Ивана-воина на Димитрова, потом домой. Назавтра еду куда-нибудь в другую сторону.
После того, как сошел снег, я начал ездить на велосипеде. Велосипед разбитый, кое-где подвязанный веревочками, потертый рюкзачишко за плечами, – кто подумает, что иногда целый рюкзак денег домой привожу. Рассчитываться они любят мелкими купюрами – особенно после престольных праздников.
Я отпустил бороду. У нас появились новые складни, иконки под стеклом в деревянных окладах. Производство расширялось. На Пасху, на Троицу были авралы. Только успевай товар подвозить. В комнатах и коридорах у церковных старост иногда рядами стояли мешки с мятой, еще не разложенной в пачки мелочью. Столько денег я не видел никогда в жизни, причем поражали не суммы, а количество бумаги.
Нищие пихались друг с другом около ворот. По наличию нищих я научился определять, насколько богат храм. В этом деле все зависит от места, на котором располагается церковь, – взять, например, Воробьевы горы, там одна рядом со смотровой площадкой стоит. Блатное место. Свадьбы, похороны, иногда иномарок припаркуется – не пройти. С этой церкви стричь можно было бы сколько угодно, но к батюшке на козе не подъедешь.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.