Электронная библиотека » Павел Нерлер » » онлайн чтение - страница 23


  • Текст добавлен: 4 января 2016, 00:00


Автор книги: Павел Нерлер


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 23 (всего у книги 48 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Н. Я., разумеется, знала истинную цену этих “трудов”. Но ей надо было работать и ей нужна была кандидатская степень. Отсюда и возникала “стратегия” ее поведения с двумя неизменными составляющими – страхом и мужеством. Страх взывал к ее мужеству и мужество помогало страх преодолевать. Подобная же стратегия, как я думаю, объясняет историю написания ее книг.

Теперь как-то забывается, какой опасности она себя подвергала, написав свои книги и, главное, издав их на Западе. Н. Я., конечно, это понимала, но пошла на риск, хотя, как я видела, и побаивалась последствий своих действий. Откуда же возникла эта решимость в открытую противопоставить разящую правду о пережитом ею и Мандельштамом стране повсеместной лжи? Конечно, я не брала у нее никаких “интервью”. Разговоры об этом возникали сами собой – непроизвольно, по тому или иному поводу.

В конце концов мне стало ясно, что главным импульсом для нее было вовсе не желание рассказать о своем ужасном опыте и уж тем более не намерение привлечь внимание к своей особе и чуть ли не приравнять себя к Мандельштаму и Ахматовой, как стали поговаривать ее недоброжелатели. Просто она знала, как беззащитна поэзия вообще, и поэзия Мандельштама особенно перед равнодушием и общераспространенной глухотой людей к самому звуку поэтического слова. И она, безусловно, надеялась, что только такой таран, как задуманные ею книги, может пробить многолетнюю стену умолчания и забвения, окружавшую не только наследие Мандельштама, но и самое его имя.

Что ж, мы стали свидетелями ее правоты: не сами гениальные стихи, но рассказанная ею безоглядная правда о трагической судьбе поэта привлекла внимание к нему и у нас, и еще больше на Западе. Там его “открыли”, а у нас “вспомнили”. Во всяком случае, именно ее книги дали мощный импульс к развитию “мандельштамоведения”. И, что еще гораздо важнее, они помогли его поэзии выйти из замкнутого круга специалистов к любителям поэзии.

Обо всем этом она говорила с нескрываемой горечью: “Поэту у нас, чтобы быть услышанным, надо безвременно погибнуть или, на худой конец, быть сосланным, изгнанным, запрещенным”. Такова уж природа славы в нашем отечестве.

Когда я недавно вновь перечитывала статью Н. Я. “Моцарт и Сальери”, меня поразила ее автохарактеристика, которая дает ключ к пониманию не только ее личности, но и главной цели и смысла ее книг. Цитирую: “Свою роль в жизни я могу определить так: я была свидетельницей поэзии”. Не больше и не меньше, но как емко. Она действительно была свидетельницей поэзии. И не какой-нибудь метафорической Музой, а именно буквальной, непосредственной свидетельницей изумительной поэзии, рождавшейся у нее на глазах и на слуху. Так уж складывалась их безбытная жизнь. Ведь он “работал с голосу”, а она всегда была около него, тут же, в какой-нибудь единственной комнате, которую дал им случай на время, слушая его шаги и внимая священному бормотанию, а потом записывая под его диктовку еще дымящееся стихотворение. Ей были ведомы побуждения, предшествующие поэтическому порыву, как и причины мучительной творческой немоты. Вместе с поэтом она проживала взлеты и спады его созидательной энергии. А позднее она ночами повторяла наизусть, чтобы не забыть, его неизданные стихи и прозу.

Воля к осуществлению своего долга “свидетельницы поэзии” определяет и замысел, и угол зрения, и стилистику ее книг. Рассказав о судьбе поэта и его творчестве в контексте эпохи, трагической для страны, народа, культуры, она сумела показать масштабность личности Мандельштама и мира его поэзии. Обобщения Н. Я., как правило, свидетельствуют о пронзительной силе ее ума и несомненного литературного таланта.

Как мне представляется, ее книги нельзя рассматривать как “мемуары”. Воспоминания в них не являются самоцелью, как пристало этому жанру литературы. Они не просто повествование о прожитом и пережитом, а прежде всего гневное личностное свидетельство о времени и в качестве такового обладающее силой выстраданной правды.

Несомненно, ее мировоззрение формировалось под влиянием идей Мандельштама. И это давало общее направление ее мысли. Но и самая манера крайне резких, порою бьющих наотмашь суждений была словно бы унаследована ею от непримиримости поэта по отношению к “веку-волкодаву”, а заодно и к так называемой литературе и тем более филологии, от которых он всегда так яростно открещивался. Разве не он писал о филологии: “Чем была матушка филология и чем стала… Была вся кровь, вся нетерпимость, а стала псякрев, стала всетерпимость…”[633]633
  Герштейн. С. 423–428 и 441–445.


[Закрыть]
Впрочем, ей и самой хлесткой язвительности и нетерпимости было не занимать. Правда, то, что нас восхищает у Мандельштама благодаря его неповторимой прозе, у Н. Я. получалось порой прямолинейно, даже топорно. И всё же не зря ее литературный стиль одобрял Бродский. Ее слово адекватно смыслу и сути ее мысли.

Возможно, ее память упустила какие-то детали, что-то она перепутала, даже непроизвольно исказила. Ее анализ трагедии русской культуры в годы террора игнорирует акценты и нюансы, которые считается необходимым различать, говоря о сложных процессах, диктуемым исследователям-историкам во имя объективной истины.

Но она не историк. Для нее эта истина была сосредоточена в Мандельштаме, его судьбе и том мире культуры, который он, как немногие бескомпромиссно, олицетворял. Всё остальное она видела сквозь эту призму, игнорируя порой заслуги некоторых других участников борьбы за сохранение культурных ценностей перед тотальным натиском идеологии. Тем самым она многих задела, повергла в гневное неприятие ее “Второй книги” в особенности.

Упрощая их претензии, сводя их к личным мотивам, она относилась к ним иронически. “Лида Чуковская обижена за Маршака”, – говорила она, посмеиваясь. Ее не трогали заслуги Маршака в качестве редактора, стремившегося собирать под сенью руководимой им редакции “Детской литературы” лучшие писательские силы. Потому что институт “редакторства” в целом был довольно зловещим проявлением идеологизированности литературной жизни. Или: “Каверин обиделся за Тынянова…”, о котором она написала немилосердно и бестактно. Но, вспоминая о том, как Тынянов, тяжело больной, принимал ее у себя дома, она не могла забыть, что он, будучи одним из немногих желанных “собеседников” для ссыльного поэта, задыхавшегося в одиночестве, не ответил на его очень важное, провидческое письмо от 21 января 1937 года, в котором Мандельштам писал: “Дорогой Юрий Николаевич!.. Пожалуйста, не считайте меня тенью. Я еще отбрасываю тень… Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе. Не от вечать мне легко. Обосновать воздержание от письма или записки невозможно. Вы поступите, как захотите. Ваш О. М.”

Ни письма, ни записки не последовало.

Помню, что в разговорах особенно от нее доставалось разным “мемуаристам” – И. Г. Эренбургу, Георгию Иванову, Ирине Одоевцевой, которые прежде всего запомнили в Мандельштаме небольшой рост, щуплую фигуру, вздорный характер, его пристрастие к пирожным. Или “привычку” не отдавать долги, забывая о той беспросветной нищете, в которой маялись Мандельштамы. Кстати, вопрос о росте ее особенно возмущал. Она настаивала на том, что у Мандельштама был “хороший средний рост”.

Н. Я. и не думала скрывать свою установку не на пресловутую “объективность”, а на пристрастность. И ей была чужда боязнь кого-то оттолкнуть, задеть. Она была готова и к обидам, и к разрывам, зная, что они в какой-то мере могут быть ею спровоцированы.

Уже на моей памяти вслед за появлением в самиздате ее “Второй книги” последовала целая серия предвиденных ею охлаждений и разрывов с давними связями. Например, с Э. Г. Герштейн, которая “отплатила” Н. Я. своими “фрейдистскими” сплетнями об интимных нравах Мандельштамов, не понимая, очевидно, принятую в их семейных отношениях игровую стилистику поведения, не всегда, разумеется, спасавшую от драм[634]634
  Эта тетрадь, как и некоторые другие материалы, была потеряна в прокуратуре.


[Закрыть]
. Или с Л. Я. Гинзбург, которую она в принципе уважала. Подробностей их расхождений я не знаю. Помню только, что на мой вопрос о Л. Я. Гинзбург, которую я как-то у Н. Я. видела, она довольно безразлично ответила: “Мы больше не видимся”. Я поняла, что продолжать расспросы неуместно.

У меня создалось впечатление, что Н. Я. теряла свидетелей тех давних лет без особого сожаления и чувства “вины”. Она сделала свое дело, добилась цели. Она очень устала от жизни, и ей было скучно вступать в дискуссии, выяснять отношения, оспаривать свою правоту. Всё равно никто из них не “тянул” на сравнение с тем единственным собеседником, которому не было равных. Его отсутствие было ее постоянной болью.

Ей явно больше нравилось общаться с людьми, не связанными со сложностями литературной жизни 1920–1930-х годов, – теми, кто читал ее книги, разделяя их обличительный пафос и учась понимать Мандельштама и время. Словно расставаясь с прошлыми связями, она впускала в свой дом саму новую жизнь.

Справедливости ради следовало бы и “обиженным” признать, что не кто иной, как она показала Мандельштама во весь рост – не только как акмеиста десятых годов из на многие годы забытого Серебряного века, но и как одну из центральных фигур поэзии XX столетия. Сейчас-то это стало чуть ли не прописной истиной. Но в 1960-е годы, когда появились ее книги, мало кто отдавал себе в этом отчет.

Не буду утверждать, что Н. Я. была скромной, смиренной. Эти понятия вообще не вяжутся с ее характером. Она знала себе настоящую цену: она написала нужные книги и в нужный момент. Но никогда не ставила свою “публицистику” (хотя ее книги нечто большее, чем публицистика) не только выше, но и рядом с поэзией, писавшейся на века. Как многие по-настоящему умные люди, Н. Я. вообще не относилась к себе слишком всерьез. Не однажды я видела, как, выслушивая похвалы, она недовольно морщилась. И уж поверьте, не из ложной скромности. Ей больше по нутру была ругань оппонентов. Ага, значит, попала в цель! И не раз она шутила, а может, не так уж и шутила, говоря: “Когда встречусь с Оськой, он даст мне в морду: ишь, расписалась…” Ей нравилось вспоминать, как на ее попытки “пропищать” что-то умное он неизменно повторял: “Надька, молчи!” Вкусу поэта, очевидно, претили “вумные” жены. И она охотно ему подчинялась.

Когда о. Александр Мень в 1988 году на вечере памяти Н. Я. Мандельштам говорил применительно к ней о “полноте жизни”, он имел в виду, что она сумела жизнь не просто пройти, но наполнить ее смыслом, покорившись своей судьбе хранительницы наследия великого поэта. В ее жизни был стержень, была “сверхзадача”, и она выполнила ее до конца, подчинив ей всё: свою память – она изо дня в день твердила наизусть стихи, не надеясь на сохранность архивов и книг; свое право на нормальную жизнь под чьим-нибудь крылом; на уход в общепринятое беспамятство, подчинившись страху, который она без всякого лицемерия считала нормой среди насилия и террора; свои силы и здоровье, когда, не жалея себя, погружалась в мучительные воспоминания, чтобы написать свои книги.

3

Как же Н. Я. жила, когда цель была достигнута, не имея навыков подчиняться более или менее нормальному течению жизни?

Этот вопрос я задавала себе, взявшись за воспоминания о том, что я видела, узнав Н. Я., по сути дела, на пороге ее новой жизни, начавшейся, когда она завершила работу над “Второй книгой” и осталась без “дела”. Первая книга – “Воспоминания”, вышедшая на русском языке, готовилась к изданию на английском, над американским трехтомником Мандельштама шла работа при ее активном участии, и он вышел в 1969 году. Вскоре до нее стали доходить отклики на “Воспоминания”. Как известно, эта книга произвела огромное впечатление на Западе и имела самые высокие отклики в прессе и у многочисленных читателей. С некоторыми из них у Н. Я. завязалась обширная тайная переписка. То и дело начали появляться закордонные “курьеры” с книгами, письмами, подарками, а потом и гонорарами (очень, кстати, скромными). Когда к ней самые неожиданные посыльные стали тайком привозить один за другим тома американского издания стихов Мандельштама, она их тут же раздаривала. Одним из таких счастливчиков оказалась и я, получив сначала первый том с вырезанным, очевидно, цензурой, предисловием Б. Филиппова и Г. Струве, потом второй и третий.

Конечно, всё это ее развлекало, и она подсмеивалась над своей “счастливой старостью”. У нее были какие-то планы на будущее: написать, если Бог даст сил, “Третью книгу” (о ней скажу ниже), реализовать мечту об издании Мандельштама в России. Но я замечала, что эта новая жизнь принималась ею отстраненно – как какой-то “спектакль”, в котором надо было играть непривычную для нее, хотя, быть может, и более “приятную” роль в “декорациях” – наконец-то! – своей квартиры и при участии, как правило, многочисленных новых “партнеров”. У меня создавалось впечатление, что свою “исполненную” жизнь она теперь в каком-то смысле “доигрывала” в ожидании “встречи с Осей”, как она часто повторяла.

Надо сказать, что все мы, любители посиделок на ее кухне, с удовольствием принимали участие в этом “спектакле”. Вот когда я оценила в полной мере, чем для Мандельштамов были юмор и шутка в их совместной жизни. Н. Я. вспоминала, что они всегда старались снять напряженность момента, прибегнув к спасительной шутке или насмешке – над собой и другими. Да и как еще скрасить тягостное существование на пороховой бочке? Облачаться в тогу страдальцев, как предлагали жизненные обстоятельства? Это было не для них. Ведь истинно трагическое в жизни, а не на сцене, не переносит пафоса. Н. Я. считала, что ее прирожденный юмор заменял ей приданое, – так уместно он “аккомпанировал” умению Мандельштама отвлечься от какой-нибудь неурядицы, ввернув острое словцо или разразившись саркастической тирадой. И горе тем, кто не чувствовал этой артистически-игровой стилистики, обижался, принимал шутку за болезненный укол, хотя шуточка могла быть и колючей, и метко попадающей в цель.

Обычно ее “игра” в кругу сочувствующих ей людей была веселой и безобидной. Она умела щедро обласкивать людей.

И шутливая нежность, свойственная ей в отношениях с довольно широким кругом тянувшихся к ней известных и неизвестных, молодых и не очень молодых ученых, филологов, переводчиков, художников и прочих посетителей ее дома, была неподдельна и очень притягательна.

Утраченное ныне “искусство” юмористически обыграть очередную выходку судьбы, низвести горькое до смешного, исключив даже намек на патетику, Н. Я. пустила теперь, что называется, в оборот. Так она скрашивала общение с людьми, скрывая свою безграничную усталость и от других, да и от самой себя.

Вот один из образчиков ее манеры “снижения”: “Все говорят, что курить вредно. Вот я курю две пачки «Беломора» в день и никак не сдохну!” Такая бравада, когда она уже почти не вставала – худенькая, маленькая – один нос и глаза, – давала понять, что смерти она не боится, а ждет.

Живя в убогой однокомнатной квартире, расположенной на первом этаже “хрущобы”, она представляла себя владелицей “роскошного” жилища, – лучше не надо! Она обставила ее с любовью, купив “по дешевке”, как она мне сказала, подержанную мебель – бюро, туалет, шкаф и диван. Единственной ценной вещью в ее квартире была старинная бронзовая птица из Армении, которую они с Мандельштамом, по ее свидетельству, всегда “таскали за собой”. Она да еще очень старое французское издание “Исповеди” бл. Августина, которое “любил читать Ося”, было, кажется, всё, что осталось от их совместного имущества.

Но предметом ее “настоящей” гордости был крохотный совмещенный санузел и – о, чудо! – личный унитаз. На него она “никогда не могла налюбоваться”, оставляя дверь в ванную всегда открытой. Она даже могла пошутить: “Лелька, сядьте так, чтобы я «его» видела”. А иногда “ревниво” говорила какому-нибудь своему гостю: “Что-то вы зачастили к моему лучшему другу!”

Н. Я. на полном “серьезе” собиралась посвятить свою “Третью книгу” Русскому Сортиру, во всех историософских аспектах этому поистине иррациональному явлению народной жизни. Да уж, этого она навидалась, живя в снимаемых каморках или общежитиях с “удобствами на дворе” или “в конце коридора”. Она любила посмаковать свои будущие обобщения, которых хватало и на “ума холодных наблюдений и сердца горестных замет”.

Но этот замысел, к сожалению, не был осуществлен. “Третья книга” Н. Я., опубликованная посмертно, была составлена без ее участия из различных записей, найденных в ее архиве. Она чрезвычайно интересна, особенно в той части, где опубликованы ее комментарии к поздним стихам Мандельштама.

Еще до знакомства с Н. Я. я имела представление о семейном “шутейном” стиле по очаровательному юмору ее брата – Евгения Яковлевича Хазина. Будучи человеком скорее грустным, чем веселым, он никогда не изменял своему правилу шутить надо всем, начиная с жены, которую называл “Гаврила”, что очень смешно контрастировало с артистично-капризной натурой Елены Михайловны. Доставалось и сестре “Надьке”. Скептически посмеиваясь, он как-то сказал: “Надька что-то там расписалась…” Были и другие замечания о ней в этом роде.

Не знаю, читал ли он ее книги. Я не спрашивала, так как не хотела вступать с ним в споры. Но, скорее всего, не читал, поскольку мне казалось, что он недоволен ее “писаниями” с чьих-то слов. Возможно, со слов его давней приятельницы Э. Г. Герштейн. А может быть, он сам не мог относиться всерьез к младшей сестренке, которой, по ее словам, от него в детстве сильно доставалось. Его юмор и ироничность были привычной защитой против различных ударов со стороны нашей абсурдной действительности, которых немало выпало на его долю. Даже в последние месяцы жизни он не изменял своей привычке иронизировать: над собой и своими болезнями, вообще над всем происходящим вокруг, и особенно над заботами жены и сестры о его в самом деле плохом здоровье. “Леля, они не дают мне спокойно умереть”, – приговаривал он, когда они хлопотали о врачах, анализах и лекарствах.

Н. Я. была моложе его на несколько лет, но ее отношение к брату было похоже на трепетную заботливость старшей о младшем. В тяжелые годы он был для нее и Мандельштама, по-видимому, самой надежной опорой. Теперь, когда она стала жить в Москве, настал ее черед поддерживать брата.

В последние годы жизни Е. Я. писал большую работу о русской драматургии XIX века, не надеясь, конечно, на ее издание. Еще во времена борьбы с так называемым космополитизмом он был исключен из Союза советских писателей и работал, как говорится, “в стол”. Когда на Н. Я. свалилась неожиданная писательская слава, она испугалась, что непубликуемый “Женька” (так она его называла), лишенный читателя, будет этим уязвлен. И она поспешила еще при его жизни издать на свои средства, кажется, в одном из парижских издательств (ИМКА-Пресс?) хотя бы его небольшое эссе о Достоевском.

Когда Е. Я. скончался, встал вопрос о его архиве, который надо было собрать и изучить. Кто-то посоветовал обратиться по этому поводу к Н. В. Котрелеву. Похоже, что архив Е. Я его не заинтересовал, так как в нем не оказалось никаких интересных для него материалов, например, связанных с Мандельштамом. Во всяком случае, он скоро архив вернул, и он оставался у Е. М. Когда она решила уехать в пансионат, меня не было в Москве. Я знала, что большая часть их имущества, главную ценность которого составляла библиотека, была предназначена А. Аренсу, помогавшему Е. Я. и Е. М. в быту и хлопотавшему об устройстве Е. М. в лучший по тем временам пансионат в Химках. Но архив Е. Я. никого не заинтересовал. Н. Я. попросила меня забрать его и по возможности заняться его устройством в какое-нибудь государственное хранилище.

Придя в такую знакомую и теперь разоренную комнату, я обнаружила чемодан с двумя переплетенными машинописными экземплярами “Этюдов о русской драматургии” и с подготовительными к ним машинописными листами. Кроме того, были две детские книги в оформлении художника Н. Шифрина и свидетельство о крещении Е. Я. в одной из киевских церквей. Повсюду было разбросано множество листков бумаги, густо исписанных почерком Е. Я. Пытаясь их прочитать, я поняла, что он готовил какую-то работу по русской истории XVIII века. Ю. Фрейдин недавно сказал мне, что Е. Я. задумал книгу о Суворове, но дальше подготовительных записей она не пошла. Я эти записи не взяла.

Архив Е. Я. было бессмысленно предлагать в ЦГАЛИ. Не помню, кто мне посоветовал обратиться к ленинградскому историку Валерию Сажину, работавшему в Публичной библиотеке им. М. Е. Салтыкова-Щедрина. Он охотно откликнулся на мое предложение заняться судьбой хазинского архива. Но только в годы перестройки благодаря усилиям В. Сажина архив Е. Я. был принят на хранение в Публичку, о чем он мне сообщил официальным письмом.

Надо сказать, что отношения Н. Я. с Е. М. были далеко не безоблачными. Ее старательно скрываемую неприязнь, как мне казалось, питала старая обида за “Осю”. Не раз она повторяла, что “Ленка”, не чуждая слабости к “знаменитостям”, лишь снисходила до “неудачника” Мандельштама, предпочитая общество какого-нибудь Всеволода Вишневского, Адуева и т. п. Но они дружно пеклись о Е. Я., а его смерть в 1974 году была для них общим горем.

Не могу не вспомнить, что Е. М. Фрадкиной был абсолютно недоступен легкомысленный тон ее близких. Было очень забавно наблюдать, как она постоянно оказывалась “жертвой” их искрометных шуточек и насмешек над ее томной меланхолией и патетической озабоченностью “творческими проблемами”. Е. М. в прошлом была довольно известной театральной художницей (в паре с С. Вишневецкой), а в 1950-е годы стала заниматься станковой живописью в технике пастели. К счастью, Н. Я. весьма благосклонно относилась к ее пейзажам и натюрмортам. Два или три пейзажа Фрадкиной висели у нее в комнате. “Лелька, а ведь наша Ленка – хороший художник, не так ли?” – обращалась она ко мне обязательно в присутствии Е. М. Я вполне искренне поддерживала ее мнение. В остальном они были настроены на совершенно противоположную волну: Н. Я., как я уже писала, на шутку и юмор, Е. М. – на переживания “всерьез”.

Людей с подобным настроем Н. Я. долго не выдерживала. Это касалось и критики в стиле “тяжелой артиллерии”. Если бы ее ругали, не забывая о чувстве юмора, я думаю, она примирилась бы с любым оппонентом. Она не требовала фимиама и признавала в таком случае равенство спорящих сторон.

Когда я, например, читая ее “Вторую книгу” еще “тепленькой”, высказывала ей свое недоумение по поводу противоречий, по сравнению с “Воспоминаниями”, в оценке некоторых людей, особенно Н. И. Харджиева, она меня никогда “не ставила на место”, не осаживала, что я-де лезу не в свое дело. Оставаясь на своей позиции, она признавала за мной иметь право на свое мнение. Так было, наверное, и с другими, более сведущими, чем я, в истории ее отношений с разными лицами.

Правда, когда дело касалось “филологии”, на которой она вслед за Мандельштамом “поставила крест”, Н. Я., во всяком случае на моей памяти, выпускала коготки. Она ничего не имела против интеллектуального пира с таким филологом, как С. С. Аверинцев. Но он, с невиданным универсализмом его знаний и мысли, как известно, выходил далеко за какие бы то ни было “корпоративные” рамки. Я несколько раз присутствовала при их встречах и видела, с каким удовольствием она его слушала.

Другое дело – просто крупные профессионалы (не буду называть фамилии). Они чаще всего приходились ей не по вкусу, казались скучными, неартистичными, без интеллектуального блеска, каким славились беседы Мандельштама. Да и где ж таких, как он, взять?

Вообще же для нее владение “игровым” стилем было решающим критерием, по которому определялся отбор ее любимчиков среди десятков людей, приходивших к ней, – поговорить о разном, в том числе и о насущном, серьезном, но и посудачить, выпив чайку, а то и принесенную кем-нибудь бутылочку. О нескольких таких любимчиках и хочется вспомнить. Почти все они уже ушли из жизни.

Первым приходит на память ныне покойный Евгений Семенович Левитин, – “Женичка”, как она его (да и все, кто его знал) с неизменной нежностью называла.

Блестящий искусствовед, знаток мировой графики и русской поэзии, он был “гостем из будущего”, принесшим Н. Я. радостную весть о том, что Мандельштам-поэт жив, что его читают и знают молодые любители поэзии. Дело было в следующем: Женичка, узнав, что в Чебоксарах живет “вдова Мандельштама”, преподающая английский язык в местном педвузе, решил с ней познакомиться, схлопотав себе на этот случай командировку. Придя в общежитие, где она жила, и постучав в дверь, он представился как любитель поэзии Мандельштама.

Это было для Н. Я. настолько нереально, что она учинила ему, как он уверял, “высунув свой огромный нос через чуть приоткрытую дверь, настоящий допрос”, заставив его добрых полчаса читать ей стихи Мандельштама. “Врете! – кричала всегда на этом месте рассказа Женички Н. Я. – Не полчаса, меньше”. “А может быть, и больше”, – невозмутимо парировал рассказчик. “Но только так я могла убедиться, что ко мне ломится не стукач: ни один из них не способен выучить столько стихов наизусть”, – притворно жалобно оправдывалась Н. Я. под общий хохот.

С тех пор он стал ее неизменным любимчиком. Ему с лихвой воздавалось за радость, которую испытала Н. Я., еще в 1950-х годах увидев того первого “собеседника” из будущего, о котором писал когда-то Мандельштам.

Вот уж кому позволялось дерзить и всячески поддевать Н. Я., “ставить ее на место”, уличая в малейшей непоследовательности. Будучи человеком не только с юмором, но не чуждым утонченной желчности и язвительности, он блестяще выдерживал свое “амплуа” в вышеозначенном “спектакле”. Подкалывая ее и подкусывая, он вызывал Н. Я. на ответные “огрызающиеся” реплики. Я обожала их перепалки, особенно смешные в окружении появившихся “благоговейных” поклонников и “сострадателей”.

Н. Я. четко различала “ведов поэзии” от “собеседников поэзии” (в ее понимании), явно предпочитая последних. Ведь просто “веды” могут много “знать”, но плохо “слышать”, поскольку всякое “ведение” по определению развивается в ином измерении и пространстве, нежели сама поэзия, как, впрочем, и любое другое искусство. Но когда и то и другое соединялось в одном человеке, ее доверие к нему было безграничным.

С этой точки зрения она особенно выделяла Ирину Михайловну Семенко, Ирочку, считая, что она, по ее словам, обладает “абсолютным слухом на стихи”, сочетающимся с высоким профессионализмом текстолога. Н. Я. очень хвалила ее книгу “Поэты пушкинской поры” (1970), признавая ее образцовым исследованием поэзии. “Какова моя хохлушка!” – говорила она с восхищением (Ирина Михайловна была дочерью известного украинского поэта-авангардиста Михаила Семенко, погибшего в ГУЛАГе). Я ее довольно часто видела у Н. Я., так как она работала над черновиками поздней поэзии Мандельштама, итогом чего были статьи и книга “Поэтика позднего Мандельштама” (1997), вышедшая в России посмертно. Добрая душа, она помогала Н. Я. заодно и “по хозяйству”, привозя ей вместе с мужем – Е. М. Мелетинским – еду и продукты. Это делалось как-то само по себе, без “нажима” со стороны Н. Я.

Заботливость проявляли и другие “Наденькины” (про себя, а иногда и в лицо, мы называли ее “Наденька” – ей нравилось) посетители. Редко кто приходил к ней с пустыми руками – по своей инициативе и выполняя ее просьбы. Жизнь тогда проходила в очередях, а ей это было не по силам.

4

Коли речь зашла о “мандельштамистах”, хочу сказать, что она ценила американского слависта Кларенса Брауна, с которым была в постоянной переписке. И особенно ей импонировал Никита Алексеевич Струве. Она очень хотела, но так и не успела с ним познакомиться. К счастью, его диссертацию, посвященную Мандельштаму и написанную по-французски, она смогла получить и прочесть, признав ее вполне достойной предмета исследования.

Придирчиво в принципе относясь к “ведам”, Н. Я. тем не менее с вниманием следила за развитием отечественного “мандельштамоведения”, которое при ее жизни переживало, так сказать, “латентный” период. Правда, А. А. Морозову, одному из самых знающих и тонких, по ее мнению, знатоков наследия Мандельштама, еще при ней удалось подготовить и издать одну из самых его значимых работ – “Разговор о Данте”. Появлялись, кажется, и какие-то небольшие статьи. Н. Я. с симпатией относилась и к другим молодым любителям мандельштамовской поэзии, приступавшим к ее изучению.

На ее кухне часто можно было встретить Ю. И. Левина, Ю. Л. Фрейдина, которого она очень любила. Характерно, что оба они не были филологами: Ю. Левин – математик-структуралист, Ю. Фрейдин – врач-психиатр.

Иногда, глядя на меня, Н. Я. говорила: “Подумать только, у меня могла быть такая дочь, как вы” (она была ровесницей моей мамы, которой, кстати, очень симпатизировала). И тут же добавляла: “Я всегда была рада, что у меня не было детей: ведь вы же все из поколения павликов морозовых”. Да, это так. Я всегда помню свое ощущение предательства, с каким заполняла различные анкеты, упоминая о репрессированном отце и тут же для “оправдания” добавляя, что не жила с ним с пятилетнего возраста после развода родителей. Что же ожидало детей Мандельштама? Н. Я. очень хорошо себе представляла чтó.

Свою неутоленную материнскую любовь она отдавала Варе Шкловской и ее сыну Никите – таким чудесным и милым, просто на редкость. Когда они приходили вместе с мужем Вари – поэтом Николаем Панченко или вдвоем, начинался настоящий пир ласки, нежной заботы, такой, какой не бывает при семейной рутине. “Родственников не выбирают” – гласит пословица. А тут были выбранные родственники – не по плоти, а по духу, по любви.

Вся светясь, она усаживала их поближе, чаще всего на кровать, где она проводила большую часть времени, держала за руки и любовалась их, надо признать, обаятельнейшими улыбающимися лицами. Недавно Варвара Викторовна рассказала на вечере памяти Н. Я., состоявшемся в восьмую годовщину ее смерти, 29 декабря, что помнит “Наденьку” с тех пор, как Мандельштам привел ее в дом Шкловских “знакомиться с молодой женой”.

Тогда-то у Н. Я. и возникла прочная дружба с матерью Вари – Василисой Георгиевной Шкловской, недюжинный ум и сердечное радушие которой она не раз при мне восхваляла. С благодарностью говорила о том, что “под крылом Василисы” всегда находила надежное прибежище и с Мандельштамом, и позднее, когда удавалось вырваться в Москву.

Нечто подобное материнским чувствам Н. Я. испытывала и к сыну Б. Л. Пастернака – Евгению Борисовичу (Жене), его жене Алене, сыновьям Пете и Боре. А крохотная черноглазая Лизочка была для Н. Я., как я видела, чем-то бóльшим, нежели прелестным ребенком. При взгляде на девочку ее охватывало давно забытое чувство восторга, горячей сердечной радости. Даже припевала “мой Лизочек так уж мал, так уж мал…”, так и тая от нежности.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации