Текст книги "«Посмотрим, кто кого переупрямит…»"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 48 страниц)
У Надежды Яковлевны, кроме того, чтобы защищать меня от опасностей и помочь с работой, была еще одна задача. Она хотела, чтобы я поняла весь ужас, всю глубину обмана, всю искривленность, странность, глупость, зверство и жестокость и всё то огромное человеческое страдание, которые воспроизводились советской властью с самого ее начала. Она подчеркивала, что убийства прекратились только потому, что, по ее словам, “им надоела кровь”. Я должна была понять, что в таком мире ни прогрессу, ни логике, ни невинности уже не оставалось места. Я должна была осознать, что прошлое наполняет настоящее и что его нельзя чем-то прикрыть или забыть. Ей казалось, что для моей будущей карьеры профессора русской литературы мне важно было понять те условия и то окружение, в которых создавались стихи Цветаевой, Пастернака, Ахматовой и Мандельштама. Одного только лингвистического анализа стихов совершенно недостаточно. Нельзя было скрывать правду, и она хотела, чтобы всё это я рассказывала молодым студентам, то есть передавала бы ее послание будущим поколениям тогда, когда она сама уже не могла бы это сделать!
6
Я хочу закончить эти воспоминания рассказом о двух вечерах. Можно это назвать “Рассказ о Клеенке и Открывалке”. Однажды я пришла к Надежде Яковлевне и нашла ее необычно возбужденной. Утром недалеко от своего дома она увидела человека, который продавал клеенку. Как он ее достал – законно, незаконно или просто украл, – неизвестно. Но это была находка. Во всех московских кухнях деревянный стол был укрыт клеенкой. Со временем она покрывалась пятнами от чая и кофе, пачкалась от папиросного пепла или просто становилась липкой. Но достать новую клеенку было практически невозможно.
Надежда Яковлевна быстро вернулась домой и, собрав по карманам и ящикам все свои деньги, купила у этого человека всё. Вернувшись домой, она начала звонить всем своим знакомым. “Скажи маме, чтобы она вымерила стол – у меня есть клеенка. Приходи вечером”. (У всех дома была мама, которая давала возможность семье выживать в этой ужасной советской системе.)
В тот вечер я была свидетельницей измерения и вырезания. Математики из круга Надежды Яковлевны очень пригодились, потому что клеенку надо было вырезать с математической точностью, чтобы всем достался хороший кусок. Что ж, все “мамы” остались довольны, а Надежда Яковлевна осталась довольна собой: она точно успела сделать нечто существенное в этот день.
…И вот в феврале 1971 года настал мой последний вечер в Москве. Когда наша группа аспирантов готовилась к поездке, Государственный департамент дал нам список вещей, которые мы должны были взять с собой, потому что их было трудно найти в СССР. Естественно, я не хотела везти их обратно в США, если что-то из этого могло оказаться кому-то полезным. Я положила всё в мешок и привезла к Надежде Яковлевне, предполагая, что она их кому-нибудь отдаст. Но она мне велела выложить вещи из мешка на стол. Было много народу, так как все знали, что я уезжаю. Реакцию на эту кучу разбросанных по столу вещей я не могла бы предвидеть даже после довольно долгого пребывания в этой стране.
Надежда Яковлевна начала. О шапочке для душа она сказала: “Я знаю, что это такое. Такие были у нас до революции. Ты надеваешь ее в душе, и волосы не промокают. Я ее возьму!”
Потом один физик лет сорока взял небольшой ключ для открывания консервных банок. “Вы меня заинтриговали”, – сказал он. Я было хотела сказать, чтó это, но он поднял руку: “Не говорите. Я сам пойму”. Он поворачивал открывалку в разных направлениях и изобретал для нее всё новые и новые роли. Но он был явно сбит с толку, и Надежде Яковлевне было забавно видеть его в растерянности. Потом уже все сидящие вокруг стола тужились догадаться, но без результата. В конце концов я сказала: “Это для того, чтобы открывать консервные банки!”
Я много раз видела опасный русский метод открывать банку. Они просто взрезали ее ножом до тех пор, пока из банки всё не выходило. В процессе открывания вытекала маслянистая жидкость, соскальзывали руки, а иногда даже появлялась кровь, стекавшая вместе с жидкостью.
Наконец кто-то взял у Надежды Яковлевны с полки банку, и меня попросили ее открыть. Словно фокусник в театре, я торжественно продемонстрировала технику открывания банки по-американски, и в результате перед аудиторией предстал круглый сосуд с отделенной круглой крышкой и без всякой жидкости ни на руках, ни на столе.
“Пэггочка, это замечательно! Ты гений!” – Надежда Яковлевна улыбалась. А вечер продолжался в атмосфере шуток и веселья.
…И здесь, в этом месте и времени, я и оставляю их всех сейчас – той зимой 1971 года, у того стола на кухоньке Надежды Яковлевны – улыбающимися и смотрящими на банку сардин, только что расчудесным образом открывшуюся без кровопролития.
Георгий Кубатьян“Вторая после Солженицына антисоветчица…”: два письма от Надежды Яковлевны (1971)
В самом начале 1971 года, зная Мандельштама разве что по верхам, я взялся написать для какого-то научного сборника про его связи с Арменией. Несколькими днями ранее восьмидесятилетие великого поэта демонстративно не заметила литературная печать, и, мня себя смельчаком, я пустился на авантюру. Старший мой друг Леонид Григорьян[825]825
Цитата по памяти. Надо: “Со стыдом и скорбью”.
[Закрыть] посоветовал обратиться за помощью к Н. Я. и подсказал ее адрес. Он был у нее в гостях в январе 1968-го, и в его машинописном томе мандельштамовских произведений Н. Я. нашла стихотворение, которое считала потерянным. Очарованный ею, Лёня уверял – она, вот увидишь, ответит.
Я рискнул. О чем спрашивал, не помню, да это и неважно. Важно, что ждать ответа долго не пришлось.
1 февраля 1971 г.Уважаемый тов. Кубатьян! (Вы мне не сообщили своего отчества.) Зря вы огорчаетесь, что о Мандельштаме ничего не пишут и даже не отметили его восьмидесятилетие. Эренбургу отметили 80 лет, а что проку?
Времени у вас на статью хватит, лишь бы вы знали, о чем писать. Ясна ли вам концепция? Для Мандельштама Армения – христианский мир, историческое звено античности и христианства (и отвернулась со стыдом и болью[826]826
Маргвелашвили Г. Об Осипе Мандельштаме // Лит. Грузия. 1967. № 1.
[Закрыть] от городов бородатых Востока), “книга, по которой учились первые люди”, “средиземноморье”, т. е. то, где начиналась история (иудейско-христианский мир), (история – возникает с христианством). Интерес к Армении не случайность, а результат всей историософской концепции О. М.
Всего этого напечатать нельзя. Надо осторожно обойти вопрос и как-то показать его сущность (у меня есть крохотная врезка, где я объясняю отношение О. М. к Армении, – у вас напечатали[827]827
Сохнут – израильское гражданское агентство, ответственное за всю еврейскую иммиграцию в Израиль. Натив – спецслужба, в условиях холодной войны осуществлявшая оперативное обеспечение еврейской иммиграции из СССР (приглашения от реальных и фиктивных родственников и т. д.).
[Закрыть]).
Для понимания О. М. необходимо знать две статьи (“Утро акмеизма” и “Скрябин и Пушкин” – 2 том).
Я думаю, вам нужно ограничить себя стихами об Армении и “Пут<ешествием> в Армению” (только полным, как в “Звезде”). У вас напечатали выдержки[828]828
Текст “Путешествия”, насколько мне известно, предоставила редакции журнала сама Н. Я. Это вовсе не “выдержки”, а другой и, по сравнению с публикацией “Звезды” (1933, № 5), более краткий вариант произведения.
[Закрыть]. Не произнося запретных слов, можно свести <всё> к “средиземноморской (европейской) культуре”.
Мандельштам читал Мойсея Хоренского[829]829
Моисей Хоренский – русифицированное имя Мовсеса Хоренаци (V век), автора “Истории Армении”.
[Закрыть] (так?) и других древних армянских авторов (по-древнеармянски). Он был филологом и легко изучал языки. Однажды обратился к мальчишке на улице по-древнеармянски. Тот вылупил глаза – то и не то…
Не могли бы вы на несколько дней приехать в Москву? Это не трата времени, а борьба за обретение концепции… Имея ее, пишешь легко и быстро.
Как на этот счет? 2–3 дней бы было достаточно…
Во всяком случае делитесь со мной своими мыслями. Может, я что-нибудь подскажу. Н. Мандельштам.
Какой объем статьи? Надеюсь, не больше ¼ листа…
Официальная табель о рангах отводила в те поры Мандельштаму место третьеразрядного литератора. Похоже, “последняя ступень” на подвижной этой лестнице всё же тяготила Н. Я. Чем еще объяснить ее активный интерес к планам безвестного юнца-провинциала?
Так или иначе делиться с ней своими соображениями мне было совестно. К тому же меня вдруг одолел азарт, и не мешкая я сел за стол и через месяц окончил-таки статейку, растянувшуюся, шутки в сторону, на полтора печатных листа (вот тебе и “не больше четверти”!). Конечно, мои “Солнечные часы поэзии” целиком – от начала до конца – выросли из трех страничек письма на прозрачной, чуть плотнее папиросной, бумаге. При этом, однако, достоинства статейки были весьма дискуссионны, тогда как изъяны кололи глаза. Так что посылать ее Н. Я., раза два перечитав, я тоже совестился. Но, сколько-то времени поколебавшись, ясное дело, послал. Ответ опять же последовал незамедлительно.
27 июля 1971 г.Уважаемый тов. Кубатьян!
Вы не сообщили мне своего отчества, и это сделало обращение таким казенным.
Спасибо вам за статью. Она очень хорошая. В ней много замечено, угадано, понято. И главное, в ней есть любовь, и это делает ее живой и интересной.
Мне кажется, если вы когда-нибудь захотите углубить ее и показать, откуда единство историософской мысли, обратитесь к Чаадаеву. Его влияние на Мандельштама было формообразующим. Как я говорю, у Мандельштама ничего своего не было – всё от Чаадаева. Отсюда и Рим, и Армения. Сейчас это вам не нужно, но когда-нибудь может пригодиться. Спасибо за статью. Она как дружеское рукопожатие. Надежда Мандельштам.
Заметно, что Н. Я. скептически расценила мои способности постичь автора столь глубокого: “сейчас вам это не нужно”. Похвалы тем не менее радовали, да только вот их искренность, увы, не убеждала. Я посетовал на это в письме к Станиславу Рассадину, вхожему к Н. Я.; незнакомые тогда лично, мы состояли с ним в деловой переписке: “Литературная Армения”, где я служил, опубликовала его статью, мы заказали ему другую. “Насчет оценки Н. Я., – успокоил он, – не мучьтесь сомнениями. Она не из тех, кто будет кривить душой. О доброжелательнейшей статье Маргвелашвили в «Лит<ературной> Грузии»[830]830
Проницательный Рассадин писал мне позднее: “Догадываюсь, за что тебя ругают: за Н. Я. и некоторые цитаты?”
[Закрыть] (наверное, знаете) она мне говорила крайне иронически. Правда, я не уверен, что эта крайняя ироничность была соблюдена в разговоре (если только таковой состоялся), но думаю, что и похвал не было”.
Приободрившись, осенью того же семьдесят первого года я не преминул позвонить Н. Я. и напросился в гости. Квартирка на первом этаже дома по Большой Черемушкинской смотрелась запущенной и неухоженной. Мы с хозяйкой прошли на кухню, где, кстати сказать, она принимала меня и позже.
Впечатление Надежда Яковлевна производила самое сложное. Громко и тяжело дышала, старчески горбилась и раз за разом повторяла: “Я древняя старуха”. Ей было слегка за семьдесят, однако же фраза не казалась кокетливой. При этом – ясный взгляд, уверенная речь и безупречно четкая мысль, отчего-то не вязавшаяся с невероятно морщинистым лицом. “Вы любите настоящий чай?” – усмехнулась она, выделяя голосом аттестацию настоящий. Я был тогда равнодушен к чаю, но мне достало хитрости соврать. “А понимаете в нем толк?” Я нагло произнес что-то вроде “Надеюсь”, и Н. Я. принялась колдовать над чайниками и чашками.
В разговоре мелькнуло имя Чаренца. “Он ведь правда хороший поэт? – допытывалась Н. Я. – Оська сразу в него поверил”. Брошенное между прочим “Оська” спервоначалу поразило меня.
Н. Я. поставила передо мной чашку. Я отхлебнул и помолчал с видом знатока. Чай и чай, мне, профану, как его ни заваривай, всё было едино. “Да, это чай!” – сдержанно произнес я. Н. Я. отлучилась в комнату и протянула мне книгу – свои “Воспоминания”, незадолго перед тем вышедшие в Нью-Йорке. Я слышал про них, но не читал и даже не держал в руках. “Никому не говорите, что видели у меня книгу”. Предостережение звучало наивно, можно подумать, органы, называемые компетентными, могли такого не знать. Однако, судя по всему, Н. Я. предпочитала блюсти с малознакомым человеком декорум. “Я кое-где пишу там об Армении. Осипу Эмильевичу, – после свойского Оськи церемонное имя-отчество почудилось отстраненным, – нравилось учить армянский. Ну вот. А у меня всё руки не доходили. В сущности, армянский – единственный из основных индоевропейских языков, которого я не знаю”. Н. Я. вспомнила церкви Кармравор и Рипсиме (она сказала: “Часовенка в Аштараке” и “В Эчмиадзине, кажется, при въезде”): “Замечательные!” Расспрашивала про наше христианство, про Григория Просветителя, про то, вправду ли армяне монофизиты. Я вскользь обмолвился, что отцовский род – из католиков, или “франков”, она заинтересовалась, давно ли проникло в Армению католичество, широко ли и где распространено. В конце концов засмеялась: “Замучила я вас? – И добавила: – Нам было хорошо в Армении. Вот и вспоминаю”.
Напоследок я не удержался и спросил, не стыдно ли печатать “Солнечные часы”. “Да бросьте вы, – попросту отмахнулась Н. Я. – Статья молодая. Да ведь и вам далёко до патриарха”.
Между тем в сборнике, для которого статейка предназначалась, ее не без извинений отвергли. Было б удивительно, случись иной расклад. Удача выпала только через три года. “Чем черт не шутит”, – подумал я и поставил свой опус в октябрьский номер (1974) “Литературной Армении”, где заведовал отделом критики. Черт и впрямь изволил пошутить, опус вышел в свет без сучка без задоринки.
Недели через две начался подспудный шум. Поговаривали, будто в Ереван явились представители союзного Главлита и устроили кому надо головомойку. Так ли, нет ли, меня быстренько сняли с работы, и с тех пор я никогда ничем не заведовал.
Для порядка еще вызвали в местный ЦК, где, человек, естественно, беспартийный, я сроду не бывал, и любезно, и даже сочувственно сообщили перечень прегрешений. Во-первых, нечего было вообще писать о Мандельштаме, фигуре двусмысленной и неактуальной. Во-вторых, приводить три не пропущенных в Москве стихотворения – грубая политическая ошибка (в статье полностью процитированы три текста: “В год тридцать первый…”, “И по-звериному воет людьё…”, “Дикая кошка – армянская речь…”; в сущности, то была первая в Советском Союзе их публикация). Далее, мои рассуждения о “буддийской Москве” и европейском мире, включающем Армению, попахивают антирусскими настроениями, армянским национализмом и чуть ли не сионизмом; это слово прозвучало, но, возможно, не тут и не так. И совсем уж ни в какие ворота не лезет упоминание, причем неоднократное, Н. Я. “Она же, – пояснил мне завотделом культуры Гурген Аракелян, – вторая после Солженицына антисоветчица в стране”[831]831
Сердечно благодарю М. Классен и Г. Суперфина (Бремен) за предоставление документа и за помощь в подготовке этой публикации, а также П. Криксунова и Б. Победину за дополнительные сведения.
[Закрыть].
В итоге появилось что-то вроде постановления армянского ЦК об идеологической работе, где поминалась и моя фамилия; говорю “что-то вроде”, поскольку не уверен в названии документа. Был он закрытым, я знаю о нем со слов доброхотов.
Вскорости мне снова довелось провести у Н. Я. вечер. Я, чего греха таить, ждал особого радушия – как-никак пострадал во имя Мандельштама. Но весть о том, что я больше не служу в редакции, равно как и отчет о посещении высокой инстанции, Н. Я. восприняла без эмоций. “Вы не оригинальны, – только и сказала она. – Цезарь Вольпе тоже лишился места из-за Осипа Эмильевича. Тогда это было неприятнее”[832]832
Цит. по аудиозаписи (Аудиоархив Мандельштамовского общества).
[Закрыть].
“Мне очень много лет. Точнее, семьдесят пять”, – ответила Н. Я. на вопрос, как она себя чувствует. Девушка Соня, забежавшая помочь ей по хозяйству, звала ее бабулей. Но крепость духа и свежесть мысли не изменили Н. Я. ничуть. Я просидел у нее часа четыре. Она говорила – не жаловалась, а констатировала, – что живет в блокаде: телефон то и дело отключают и практически не доходит почта. Вот и журнала с “Солнечными часами” от меня не получила; журнал ей принесли друзья. Угостила меня английским джином (“ради Бога, не пейте залпом, обожжет”), а в дверях качнула головой: “Жаль, что никогда уже не буду в Армении. Не могу ездить туда, где мы с Оськой бывали вместе, даже в Крым”.
Я навещал Н. Я. еще два-три раза, но разговоров по глупости не записывал, да и длились эти визиты куда короче.
Ирина ЩербаковаСвободный человек
Не могу вспомнить, когда я в первый раз увидела Надежду Яковлевну, вероятно, в году 1969–70-м, когда еще училась в университете. Я бывала у нее вместе с родителями и младшей сестрой, одна, когда нужно было чем-то помочь или Н. Я. просто меня звала. Приезжала она и к нам домой.
Иногда пишут, что у нее было что-то вроде салона. Если бы мне кто-нибудь в то время сказал, что у Н. Я. – салон, это показалось бы смешным. Салон я представляла себе совершенно иначе. Вот про Лилю Брик, у которой я тоже бывала с родителями – и дома, и на даче, – можно было сказать, что у нее салон, но уж никак не про кухню Н. Я., где она почти всегда лежала в халате на диванчике. Конечно, к ней постоянно приходили разные люди, но так бывало в те годы во многих домах, в том числе и у моих родителей. На эту кухню приходили ради Н. Я., а не ради светского общения друг с другом.
Однажды я провела у нее целый день, это было перед пасхой, может быть, в 1970-м, – якобы помочь в уборке. На самом деле всем очень расторопно руководил отец Сергий Желудков и две женщины, которые были с ним. Меня поразили быстрота и тщательность, а главное, веселость, с которой они делали генеральную уборку в комнате у Н. Я. и на маленькой заставленной кухне. Я только путалась у них под ногами, фактически ничего не делала, а приставала с расспросами к Н. Я.
Я в то время, как и полагается девочке из литературной семьи, конечно, читала Мандельштама, некоторые стихи его знала наизусть, но никогда не принадлежала к настоящим любителям поэзии, меня всегда больше интересовали люди, их истории, их прошлое. И вообще, образ эпохи и “Шум времени” – вот эта книга стала для меня впоследствии очень важной. Н. Я. меня интересовала не как вдова великого поэта, а прежде всего как важнейший свидетель – живой, пристрастный и не боящийся говорить вещи неудобные и кому-то неприятные. (Думаю, что знакомство с Н. Я. и с некоторыми другими важными “свидетелями” и заставило меня выбрать потом то, что стало моим главным занятием в жизни – спрашивать людей об их прошлом.)
Ее книги я тогда буквально проглотила – и первую, и вторую; их откровенность и резкость меня совершенно не коробили. К тому же меня с детства окружали люди, имевшие отношение к литературе, среди них были известные и даже знаменитые, и это развило во мне некоторый отстраненно-трезвый взгляд: я часто видела, как и насколько отличается автор от его лирического героя…
Конечно, я не знала литературную среду 1930-х, но ведь и тридцать лет спустя некоторые персонажи были еще живы. К тому же и в домах творчества, куда я ездила с родителями, и в писательских домах я и сама видела сытость, привилегированность и конформизм многих представителей этой среды. И поэтому гневные филиппики в адрес Н. Я. казались мне фальшивыми, а уж тем более заявления, что Н. Я. – никто, только жена, что “тень должна знать свое место”. Я знала категорию писательских жен, которых Лидия Гинзбург называла “бытовыми” женщинами. И мне даже в голову не приходило, что Н. Я. можно поставить с ними на одну доску. Я считала, что она имеет право быть пристрастной и избирательной.
Н. Я. интересовала меня сама по себе (как и многие другие женщины ее поколения, к которым я потом уже, после ее смерти, ходила с магнитофоном). Мне кажется, она это во мне чувствовала, – и любопытство, и отсутствие придыхания по отношению к ней, как ко вдове великого поэта, и интерес к ее когдатошней жизни. Я спрашивала: а почему Мандельштам дал пощечину Алексею Толстому, к кому она собиралась уходить от О. Э. и т. п.
Однажды спросила: правда ли, что Ахматова была в молодости так красива? (Ведь это была эпоха ее настоящего культа. Я знала ее молодые фотографии, портрет Модильяни, но черно-белые снимки не всегда передают живой образ, сама я видела Ахматову один раз и никаких прежних ее черт разглядеть не могла.) Н. Я. ехидно посмотрела на меня и сказала: “Ну да, фигура у нее была очень хорошая, но вот кожа плохая”. Я разинула рот, а она была явно довольна произведенным эффектом, потому что понимала – уж эту деталь я точно запомню.
Мне она часто говорила, что я похожа на нее в молодости, что мне совершенно не льстило, тем более что я считала, что абсолютно непохожа.
Действительно, Н. Я. порой дразнилась или “снижала” пафос, но я очень ценила то, что она не смотрела сквозь, хоть я и была в то время совершенной “дурой в лодочках”, – это выражение она любила. Я училась германистике на филфаке МГУ, что Н. Я. как раз очень одобряла, но немецкий язык, который я к тому времени уже хорошо знала, меня сам по себе не интересовал. По-настоящему меня интересовала только история, причем советская. Это ей совершенно не нравилось, она считала, что заниматься этим опасно и бессмысленно, а надо пойти на лингвистику – самое спокойное и надежное, как она это хорошо знала на своем собственном опыте.
Я помню, как однажды, придя к ней, стала убирать ее столик, заваленный всякой всячиной, и вдруг увидела приглашение, полученное Н. Я. от Солженицына на вручение ему в Москве Нобелевской премии (апрель 1972 года), которое не состоялось. “И это выбрасывать?” – спросила я. “Конечно, выбрасывай, зачем это нужно?” – сказала она. “А можно я себе возьму?” – попросила я. Она посмотрела на меня хитрым взглядом и сказала: “Архив уже собираешь? Очень глупо, лучше бы германистикой занялась”.
Своего будущего мужа я к ней привела, хоть он и отбивался, понимая, что его “показывают”. И она одобрила (помню, что это было для меня важно), хоть и сказала, тоже не без иронии, что понимает меня: очень похож на молодого Пастернака.
Много пишут про то, какое удовольствие ей доставляло делать подарки и какой щедрой она была – готовой передарить сразу всё, что ей приносили. Помню, как она всовывала мне роскошную дубленку (я отбилась), покупала в “Березке” свитера и шапки чуть ли не для всей нашей семьи. Один раз позвонила и сказала, чтобы я за ней заехала, потому что она увидела в “Березке” чудесный костюмчик, который мне очень пойдет (Н. Я. видела, какое значение я придаю тряпкам – мини-юбки, белые колготки, огромные клипсы). Я немедленно явилась, поймала машину, и мы поехали на Профсоюзную в знаменитую “Березку”. Костюмчик был на месте, – и только мои современницы меня поймут: английский брючный костюм из ярко-красного джерси с золотыми пуговицами, и стоил он кучу чеков. Я пришла в совершеннейший восторг, и когда вышла из примерочной, Н. Я. сказала: чудесно! А когда мы уже выходили с покупкой из магазина, посмотрела на меня с удовольствием и сказала: “Ты в нем как настоящая цирковая обезьянка!” Но мне это абсолютно не испортило настроения, только стало ужасно смешно: во-первых, у меня была любимая бабушка, от которой я еще и не то могла услышать, а во-вторых, я в принципе с Н. Я. согласилась.
Вспоминаются другие забавные эпизоды, очень характерные для того времени. За болтовню и неосторожность Н. Я. справедливо называла нас “непугаными идиотами”. И звонить ей нужно было условными двумя звонками – знак, что пришли свои. Но всякое преувеличение опасности или кокетство по поводу возможного преследования вызывали насмешку. Однажды я приехала к Н. Я. и мы вместе ждали Бориса Биргера, который должен был зайти по какому-то делу, а мне потом нужно было отвезти ее куда-то.
Мы сидели и ждали, а Боря опаздывал. Н. Я. уже начала злиться: вот сейчас явится и будет говорить, что опоздал потому, что за ним всю дорогу гналось КГБ. Дело в том, что у Биргера и правда была смешная черта, вернее, в то время она казалась смешной: он вечно рассказывал истории про то, как его преследуют агенты КГБ. То в гостинице “Пекин” его спросил человек в лифте: “А вы, Биргер, к кому направляетесь?”, то какие-то люди на улице за ним следили. Когда атмосфера уже совсем накалилась и Н. Я. устала сидеть одетая, раздались, наконец, условные звонки, и я бросилась открывать. В квартиру вбежал запыхавшийся Биргер и с порога почти крикнул: “Вы не представляете, что со мной было! За мной всю дорогу гналась черная…” – и, не дождавшись его последнего слова “Волга”, мы с Н. Я. захохотали так, что Борино опоздание было прощено.
Н. Я. казалась мне очень свободным человеком – и главным доказательством этого были ее книги. Но был один эпизод, который мне показал, что никуда не деться от государства, в котором мы жили, хоть уже и не людоедского (по выражению Н. Я.), но омерзительного. Мы с Н. Я. пошли в консерваторию, я составляла ей компанию, и это был, кажется, Симфонический оркестр Берлинского радио. Но концерт начался исполнением советского гимна, а мы сидели во втором или в третьем ряду. Все хоть и без энтузиазма, но встали. А Н. Я. сидит, и я подумала: буду как она. Притворимся инвалидами, тем более что Н. Я. и вставать-то было тяжело. Но ощущение было неприятное, казалось, все на нас смотрят. И тогда она все-таки не выдержала, стала подниматься, а я ее подхватила, и чувство было у меня потом противное, и концерт запомнился только этим.
…После смерти Н. Я., когда я перечитывала ее книги, я всегда вспоминала ее характерный хриплый голос и смех. А сегодня я всё чаще вспоминаю ее фразу о том, что нам никто не обещал, что мы будем счастливы…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.