Электронная библиотека » Павел Нерлер » » онлайн чтение - страница 39


  • Текст добавлен: 4 января 2016, 00:00


Автор книги: Павел Нерлер


Жанр: Документальная литература, Публицистика


сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 39 (всего у книги 48 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Никита Кривошеин
Прощание С Н. Я. Мандельштам, 1971 ГОД

Вся неделя до выезда из бывшего СССР на “постоянное жительство” во Францию 10 июня 1971 года была занята прощанием с друзьями.

Посещение маленькой, никак не обставленной квартиры Надежды Яковлевны в Черемушках, первый этаж “хрущевки”, особенно волновало. Привез меня Кирилл Хенкин, коллега-переводчик, друг по двуязычию и по отвержению Советов. В то время он еще не подавал на выезд.

С Надеждой Яковлевной моя мать подружилась в 1948 году в Ульяновске. В Петрограде, уже после Февраля, мама несколько раз встречалась с Осипом Эмильевичем – и одно это плюс почти тридцать лет, прожитых во Франции, да и недавний арест мужа оказались основой длительной дружбы, в той степени, в которой эта категория была свойственна Н. Я.

Встречи эти проходили либо у профессора А. А. Любищева, либо же предпринимались длительные прогулки по городу. Зимой, когда эти прогулки были особенно в тягость, обе женщины вместе ходили в баню (“институт” ими обеими нелюбимый), делали они это в том числе и ради безопасности разговоров, хотя о микрофонах тогда не думалось.

Надо проверить: но, кажется, в одной из двух книг Н. Я. пишет о том, какое впечатление производила на нее моя тогдашняя недокормленность. Во “Второй книге” я безымянно упомянут: “Один человек, сидевший в хрущевских лагерях, рассказал мне…”

В 1958 году колоритный пан Рубанович, еврей, сидевший во время войны у немцев и сошедший с ума, поперся из Минска в Вильнюс, в Верховный совет, просить политического убежища от властей Белоруссии – за что и загремел. Работал он в зоне на извозе дров и однажды, запрягая кобылу и ни к кому не обращаясь, молвил: “В России нет пространства, в России есть только километры…” Этот афоризм очень пришелся по душе Н. Я., и она его привела в книге.

Незадолго до нашей встречи была издана “Вторая книга” Н. Я., по Москве она ходила вовсю, в машинописи больше, чем в тамиздате. Н. Я. приняла нас (меня и Хенкина) в халате и заварила очень крепкий чай. Первая ее тема: как она пребывает всё время в страхе, что за книгу заберут, как ей страшно. Накануне вечером она, впервые в жизни, – это было подчеркнуто – одна вечером выпила почти полный стакан коньяка (первый раз в жизни, как она сама сказала) и как ей было нехорошо, но потом крепко спалось.

Обстоятельства моего выезда и то, как я себе представляю будущее, ее интересовали скорее как proforma, зато само событие она приветствовала и говорила, что за меня счастлива.

“Передайте Никите, как я его люблю, мечтаю увидеть, но чтобы он сюда ни за что не приезжал”. По недомыслию я спросил: “Какой Никита?”. Ответ: “Струве”.

Это поручение я выполнил при первой встрече с Никитой Алексеевичем.

После второй чашки очень крепкого чая у Н. Я сделалось сосредоточенное выражение истощенного остроносого лица, и она обратилась ко мне: “Никита, по почте я просить не решаюсь, но когда там будете, устройте мне посылку через кого-нибудь приглашения в Израиль” (могла ли она знать, что за последний год я таких приглашений, через уже выехавших лагерных друзей, устроил четыре или пять?).

Я испытал шок. “Надежда Яковлевна, а где жить?” – “В Израиле”.

– “Да что вы будете там делать и как жить?” – “Хочу отсюда убыть! Там, как приеду, сразу прикреплю распятие к Стене Плача”.

Я еще в Сионе не бывал, но представлял ситуацию достаточно верно, чтобы ответить: “Вы жизнью своей не дорожите! Вас оттуда забитой унесут!” А она: “Вы отказываетесь?”

Конечно же, я согласился, и она дала мне полстранички со своими установочными данными. Странно, но мне тогда так казалось, что выезд Н. Я. – в отличие от счастливо эмигрирующей массы – столь же нереален и несуразен, как передвижение вне страны памятников Пушкину или Гоголю. После поразившей меня просьбы разговор не затянулся. Мы встали. Но Н. Я. попросила пройти с ней в комнату: “Мне надо вам отдельно сказать”. Там пристально посмотрела на меня, обняла и дважды крепко поцеловала. Как я ее знал – осмелюсь предположить, – для нее это было первое проявление телесной ласки за очень долгое время.

Хенкин в разговор не вмешивался. Когда мы в его машине возвращались, он сказал: “Постарайтесь исполнить просьбу”. (Позднее, при наших нечастых встречах в эмиграции мы с Хенкиным, насколько помню, к совместной московской поездке к Н. Я. не возвращались.)


…Почти сразу по прибытии в Париж, недель шесть после прощания с Н. Я., а то и раньше, я позвонил двум друзьям в Израиль (один из них, если не ошибаюсь, служил в Сохнуте – ведомстве по иммиграции). Изумлению этой просьбе не было предела! Несколько раз они переспрашивали: серьезно ли я, так ли это?

Приезд Н. Я. был бы для тамошних людей более чем весомым и знаковым. А от рассказа о намеченном уже первом по приземлении поступке я воздержался.

Вскоре мне дали знать, что приглашение отправлено. А спустя год или более я и вовсе перестал об этой истории думать.

Но Наталия Ивановна Столярова, с которой Н. Я. была очень близка, при первой нашей встрече в Лондоне сама обстоятельно рассказала о том, что во время ее длительного отсутствия в Москве (за границей) Н. Я., получив приглашение, сама сумела собрать документы, всё оформить, выстоять очередь в ОВИР и подать на выезд.

Узнав об этом по возвращении, Наталия Ивановна устроила Н. Я. сцену, близкую к скандалу, заставила (рассказ Столяровой помню четко!) сесть в ее “Москвич”, отвезла в ОВИР и даже прошла вместе с ней в кабинет, чтобы убедиться в том, что Н. Я. свое заявление забрала!

Павел Нерлер
Несостоявшаяся эмиграция: вокруг письма Н. Я. Мандельштам Н. А. Струве (конец 1973)[833]833
  См.: Памяти Кирилла Хенкина: http://www.svoboda.org/content/transcript/458219.html.


[Закрыть]

Начнем с текста публикуемого письма: “Милый Никита. К вам обратится мой друг – Кирилл Викторович Хенкин. Я надеюсь, что вслед за ним последую я. Пока он здесь расправляет крылышки, выдайте ему из моих денег 500 (пятьсот) долларов. Будьте ему другом. Помогите ему советом. Я буду жить с ним и с его женой, если меня выпустят. Н. Я. Мандельштам.

Выслали ли мне тысячу $ как я просила? Кто? Когда? Откуда? Я их не получила и собираюсь отправить обратно.

Возьмите 100 $ на «Вестник». Н. М.”

Это рекомендательное письмо, но довольно необычное.

Рекомендующая – Надежда Яковлевна, адресат – Никита Алексеевич Струве, ее главный душеприказчик за границей. Рекомендуемый – Кирилл Викторович Хенкин, писатель, журналист и переводчик (впоследствии еще и радиожурналист).

Он родился в Петрограде 24 февраля 1916 года в артистической семье. И его отец, Виктор Яковлевич Хенкин (1882–1944), и его дядя, Владимир Яковлевич Хенкин (1883–1953) были артистами легкого жанра, работавшими как в Петрограде, так и в Москве: отец – в кабаре “Летучая мышь” и театре миниатюр Якова Южного, дядя – в театрах “Буфф”, “Кривое зеркало”, оперетты, сатиры.


В 1923 году отец получил ангажемент в Берлине и выехал за границу вместе с женой, Елизаветой (Лидией) Алексеевной Нелидовой (1881–1963), и семилетним сыном. После Берлина ангажементы еще в Париже и США, долгие и успешные гастроли с песенным репертуаром на идише под собственный аккомпанемент на терменвоксе.

Но в 1940 году, по настоянию жены и, кажется, сына, затосковавших по государству победившего социализма, он вернулся в СССР.

За плечами двадцатипятилетнего Кирилла к этому время были Гражданская война в Испании (в составе тринадцатой – польской – интербригады имени Домбровского), филфак Сорбонны, преподавание в американском колледже в Северной Каролине и “ангажемент” Иностранного отдела НКВД. Под крышей и зонтиком НКВД прошли и его военные годы: служба в отдельном мотострелковом батальоне НКВД, знакомство с разведчиками Абелем – Фишером, преподавание в Институте военных переводчиков.

После войны – работа во французской редакции Иновещания Московского радио, а для души – перевод французских пьес. Затем работа в АПН и командировка в Прагу, в редакцию международного журнала “Проблемы мира и социализма”, закончившаяся нетривиально – участием в демонстрации протеста против советского вторжения в августе 1968 года. Понятно, что и Кирилл, и его жена, Ирина Семеновна Хенкина (урожд. и радиопсевдоним Каневская; 1937–2006), были немедленно отозваны из Праги.

В начале 1970-х годов – “подачи” на эмиграцию, отказы, отказничество, диссидентское движение, сближение с Сахаровым и Боннэр, переводы правозащитных текстов, применение к диссидентскому движению такого ноу-хау, как пресс-конференции для иностранных журналистов с качественным переводом (Хенкин же и переводил).

В 1973 году ему всё же разрешили эмигрировать в Израиль, куда он благополучно и прибыл в конце года. В Париж не заезжал, так что рекомендация не пригодилась, зато осела в его архиве. Вскоре после приезда в Израиль он отправляется за океан – в полугодовую лекционную поездку по США. По возвращении в Тель-Авив становится внештатным корреспондентом на “Радио Свобода” в Израиле, а в 1974 году и вовсе переезжает в Мюнхен, работает политическим комментатором на “Радио Свобода”. Там же получила работу и жена[834]834
  РГАЛИ. Ф. 2590. Оп. 1. Д. 111. Л. 188.


[Закрыть]
. Кирилл Хенкин – автор трех известных книг: “Охот ник вверх ногами” (1980), “Андропов: штрихи к царскому портрету” (1983), “Русские пришли” (1984).

К. В. Хенкин умер в Мюнхене в 2008 году. Оригинал публикуемого письма находится в его фонде в Историческом архиве Исследовательского центра Восточной Европы при Бременском университете.

Письмо документирует и отчасти датирует всплеск эмиграционных настроений у Надежды Яковлевны Мандельштам.

Слухи о размышлениях Н. Я. на эту тему появились еще в 1971 году. Так, А. К. Гладков записал 10 ноября в дневнике: “Еще слух, что Н. Я. Мандельштам собирается ехать в Израиль. Тоже не верится. Она старый человек: там она будет рядовой эмигранткой, а здесь она для каких-то кругов – оракул. Кроме того, она увлечена православием и, по-моему, совершенно равнодушна к иудейству”[835]835
  Свидетельство П. Криксунова. См. также воспоминания М. Каганской, наст. издание, с. 599–611.


[Закрыть]
.

Слух, однако, был не на пустом месте. 10 июня 1971 года из Москвы во Францию – наполовину добровольно, а наполовину насильственно – репатриировался Никита Кривошеин. Он вспоминал, как Н. Я. прощаясь, попросила его устроить ей присылку приглашения в Израиль. Кривошеин опешил, но спросил: а где и как она там будет жить и что делать?

Надежда Яковлевна ничуть не смутилась и сказала, что главное для нее – это уехать из СССР. И добавила, что в Израиле она первым делом прикрепила бы распятие к Стене Плача.

И хотя Никита Кривошеин находил всю эту затею и во всех ее элементах абсурдной, но заранее заготовленные Н. Я. полстранички с установочными данными взял и куда нужно, то есть в Сохнут или в Натив[836]836
  Телемская обитель (аббатство) в романе Ф. Рабле “Гаргантюа и Пантагрюэль” – идеальное сообщество людей, утопический идеал жизнеустройства.


[Закрыть]
, передал. Там работали двое его близких друзей, тоже изрядно изумившихся, но тем не менее искомый “вызов” вскоре приготовивших и отправивших[837]837
  См. подробнее наст. издание, с. 579.


[Закрыть]
.

Можно было бы предположить, что этими двумя израильтянами были литераторы А. Шлёнский и А. Ахарони, о которых вспоминает Борис Гасс[838]838
  Гасс Б. Пасынки временных отчизн. Тель-Авив, 1990. С. 51.


[Закрыть]
. Но даже если они и были бы к этому причастны, то только в качестве еще одной промежуточной инстанции – на пути в Натив.


Несомненно, что в начале 1970-х годов тема эмиграции явно обсуждалась в кругу общения Н. Я. – как с идейными сионистами (такими, как Майя Каганская и Петр Криксунов[839]839
  Автор родился в 1938 г. В 1953-м как член семьи репрессированного поэта Переца Маркиша получил 10 лет ссылки. С 1972-го живет в Израиле.


[Закрыть]
), так и с укоренными в православие людьми, в частности с А. Менем. Отговаривали ее, кажется, и те, и другие.

A propos православие. В 1998 году Сергей Аверинцев как ведущий посвященного Н. Я. Мандельштам вечере в РГГУ огласил вступительное слово отца Александра Борисова, отпевавшего ее в своем храме 2 января 1981 года при стечении сотен людей. Однажды, когда Н. Я. колебалась, не следует ли ей переменить место жительства, он ей сказал: “Надежда Яковлевна, но ведь нигде-нигде на ваши похороны не придет столько народу!”[840]840
  Первая фраза “Воспоминаний” Н. Я. Мандельштам.


[Закрыть]

Что ж, этот аргумент, возможно, произвел впечатление. Во всяком случае, засобиравшемуся в эмиграцию Томасу Венцлове она говорила, что и сама задумывалась об этом, но всё же решила остаться: “Тут, в России, у меня слишком много друзей”[841]841
  См. наст. издание, с. 521.


[Закрыть]
.

Впрочем, конкретно в 1971 году эмиграция для Н. Я. еще невозможна даже как гипотеза: судьба мандельштамовского архива еще не предрешена и тем более не решена.

То же можно сказать и о 1972 годе, хотя Елизавета де Мони, посетившая Н. Я. в октябре 1972 года, вспоминала: “По ее словам, она собиралась эмигрировать с нашими общими друзьями. «Я смертельно устала от вечного страха, – сказала она и заметила, что ей придется заплатить большой выкуп за право выехать, – я ведь очень дорогая…» Чтобы получить вызов, было решено найти фиктивных родственников, родившихся в Киеве; Киев был выбран потому, что все киевские архивы были уничтожены во время войны. ‹…› «Я боюсь писать, – сказала она. – Если я выберусь, я напишу еще одну книгу о Ленине и Сталине, об образовании в России и общественных уборных»”[842]842
  Рачинская Е. Встречи с Н. Я. Мандельштам (По воспоминаниям Елизаветы де Мони) // Новое русское слово (Нью-Йорк). 1982. 1 декабря. С. 3.


[Закрыть]
.

Ситуация поменялась только в 1973 году, когда архив поэта уже перебрался на Запад, в Париж: Степан и Вера Татищевы благополучно переправили и передали в руки Никиты Струве мандельштамовский архив.

Туда же, в Париж, потянуло и саму Н. Я., что, собственно, и запечатлено в публикуемом письме.

Давид Маркиш

СПРАВКА ДЛЯ НАДЕЖДЫ ЯКОВЛЕВНЫ[843]843
  Из книги М. Каганской “Апология жанра”. М., 2014.


[Закрыть]

Трудно представить себе Н. Я. вне ее прокуренной и пропахшей книгами “однушки”, в комнате, обставленной “случайной” мебелью, на узкой старинной кушетке красного, кажется, дерева. Я попал сюда по приглашению хозяйки, она слышала обо мне, возможно, от моего брата Симона Маркиша, которого связывала с Н. Я. проверенная дружба. Она могла знать обо мне также из радиопередач “Голоса Америки” или “Свободы” – там проходило много информации о протестном движении евреев, добивавшихся разрешения властей на выезд в Израиль. Я принадлежал к таким протестантам, несколько раз получал отказ на свои ходатайства и назывался “отказник”.

На дворе стояла весна или лето 1972 года. У Н. Я. никого не было, я провел в ее доме не более получаса или сорока минут. Н. Я. без долгих слов сказала мне, что хочет эмигрировать в Израиль – и не могу ли я узнать, как там власти отнесутся к ее приезду. Я, разумеется, согласился выполнить ее просьбу – у меня были друзья в Иерусалиме, которым я мог задать этот вопрос, – только уточнил, могу ли я по телефону назвать ее имя. Она дала мне на это разрешение – действительно КГБ едва ли сильно расстроился, узнав из моего телефонного разговора о желании Н. Я. Мандельштам покинуть пределы любезного отечества. К своей просьбе Н. Я. добавила, что она – верующая христианка, и ей хотелось бы знать, повлияет ли это обстоятельство на ее дальнейшую судьбу в еврейском государстве.

Я связался по телефону (моя телефонная линия прослушивалась) с ответственными людьми в Иерусалиме, задал вопрос и вскоре получил (по телефону же) исчерпывающий ответ. Конечно же, Н. Я., в соответствии с Законом о возвращении евреев на историческую родину, имела полное право на иммиграцию. Ее принадлежность к христианству накладывала на нее (по тем временам) определенные ограничения, связанные с финансовой помощью государства новым репатриантам, исповедующим иудаизм или хотя бы не принадлежащим к какой-либо иной конфессии. Сообщив мне эту неприятную новость, мой иерусалимский собеседник – в прошлом известный московский диссидент – остановился на дру гом аспекте этого дела: переезд в Израиль будет означать для Н. Я. разрушение ее общественного статуса, невосполнимую утрату круга преданных и верных друзей, крушение привычного образа жизни.

Ничто из полученной информации, достаточно горькой, я не считал возможным утаить от Н. Я. И уже приготовился к нелегкому разговору.

Но такой разговор не состоялся: Н. Я. сама сообщила мне, что раздумала уезжать и остается в Москве.

Израиль, 24 августа 2014 г.

“Узел жизни, в котором мы узнаны…”: Майя Каганская о Надежде Мандельштам
(Публикация С. Шаргородского. Примечания С. Шаргородского и П. Криксунова. Предисловие П. Криксунова)

…Прежде всего расскажу о встрече с Надеждой Яковлевной и только потом – о событиях, ей предшествовавших. Повествование будет достаточно эклектичным: произошло это 40 лет назад, мне не было и двадцати – в то время меня занимали больше разрозненные детали, чем некое целое со своими структурными элементами. Но следующий за моим текст Каганской обязательно придаст им некоторую обобщенность.

…Зима 1974. Начало января. Снег. Какой-то из пустоватых нецентральных районов Москвы. Панельные дома. Иду как на праздник. Точнее, идем мы: Майя Каганская со своим тогдашним мужем и я, студент технического вуза, приехавший с ними из Киева.

Идем мы в гости к Надежде Яковлевне, знакомиться.

Пригласила нас не она, а Наталья Евгеньевна Штемпель – “ясная Наташа”, моя хорошая знакомая.

Как жаль, что я в то время искал и замечал лишь книги и тексты, почти не видя людей.

…Н. Я. полулежала высоко на подушках, после микроинсульта. Несколько замечательных молодых женщин (одна из которых оказалась правнучкой известного писателя) ухаживали за ней.

Смуглое лицо, тонкая частая сеть умных, живых морщин, внимательные острые глаза. Нас представляет Наташа Штемпель, садимся, и вскоре, после недолгого разговора, Майя начинает читать…

Страшно записывать дорогое сердцу прошлое. Кажется, упустишь главное, а если так, то и начинать не стоило. Между тем главное состояло в самом факте встречи. К тому времени я уже пять лет бредил Мандельштамом, он неудержимо менял устройство моего зрения, слуха, памяти, настраивал вкусы, устраивал одни знакомства и разрушал другие и в конце концов привел к изучению иврита и отъезду в Израиль, навсегда.

…Майя читает Н. Я. и всем нам свое эссе “Мандельштам и Хомяков”. Слава богу, сейчас оно опубликовано, но долгие годы я считал текст пропавшим, и Майя не разуверяла меня в этом заблуждении. И вообще не хотела больше писать об О. М.: “Слишком много народу занимается им теперь. Тесно. Мне нет места среди них”. И вообще считала, что нечего “застревать” даже на великих (и, возможно, на них – особенно!): прочел, восхитился, впитал, что нужно, – перешагни, иди дальше, создавай свое. Но по отношению к О. М. эта категорическая максима, по-моему, так и осталась для Майи скорее теоретической декларацией. Практически в любой ее вещи попадается хотя бы отзвук мандельштамовских текстов, отдельные его знаковые слова или прямые цитаты. При этом абсолютная самостоятельность Майиного стиля и образа мыслей немедленно бросается в глаза любому читателю ее статей. Собственно, и статьями такое не назовешь: это настоящая, умная, полнокровная, зачастую веселая и совершенно оригинальная художественная проза о литературе.

И вот – Хомяков в Мандельштаме. Юношеская попытка пишущего по-русски поэта-еврея примерить на себя славянофильство и то, что из этого в конце концов получилось. Мы, слушатели Майиного компактного эссе, ясно видим на хомяковском примере равновеликость стихов О. М. большой русской поэзии. Его открытую беседу с ней, прямую связь и одновременно чуждость ей. Мандельштамовское еврейство – далеко не вся его индивидуальность, но при этом абсолютно стержневое явление его поэтики. Н. Я. не только не сопротивляется – она согласна с Майей, она в восторге от Майиного текста.

Присутствовал ли я на одной встрече или на двух? Возможно, на двух (потом вернулся в Киев – занятия в институте нельзя было пропускать). Но Майя еще оставалась какое-то время в Москве. Как бы то ни было, эссе “Мандельштам и Тютчев”, скорее всего, читалось тоже при мне и тоже было воспринято “на ура”. К великому сожалению, оно не сохранилось. Майя писала книгу об О. М. Помимо “Мандельштам и Хомяков” и “Мандельштам и Тютчев”, в ней намечались – и уже разрабатывались – две другие главы: “Мандельштам и Баратынский”, “Мандельштам и Лермонтов”. Они обсуждались с Н. Я. в моем присутствии.

В связи с лермонтовской темой читались “Концерт на вокзале” и отдельные строфы “Грифельной оды”, и тогда же Н. Я. пообещала прислать мне по почте неопубликованные ранние версии и варианты. Чего так никогда и не произошло, а познакомиться с этими альтернативными текстами мне довелось уже в Израиле. Но и Майина книга тоже никогда не была дописана.

В пропавшем “Мандельштаме и Тютчеве” прорабатывалась, насколько помню, черно-желтая символика, центральная для О. М., – для всех его этапов, от “Камня” до савеловских стихов. Она вела свое неопровержимо еврейское начало от молитвенной накидки (талеса, талита) рижского дедушки поэта, описанной в “Шуме времени”: “…дедушка вытащил из ящика комода черно-желтый шелковый платок, накинул мне его на плечи и заставил повторять за собой слова, составленные из незнакомых шумов, но, недовольный моим лепетом, рассердился, закачал неодобрительно головой. Мне стало душно и страшно”.

…Беседа шла неупорядоченно. Мы задавали довольно случайные вопросы, могущие сегодня показаться наивными: почему застрелился Маяковский? (Н. Я.: “Из-за бабы”); как умер Бабель? (Н. Я.: “Расстреляли в тюрьме”). Как мы могли упустить возможность услышать неведомую нам правду из уст свидетеля и участника событий тех легендарных времен? Для нас повторен был – в который раз! – рассказ о звонке Сталина Пастернаку после ареста О. М. “Пастернак вел себя в этом разговоре на твердую четверку!” – подчеркнула Н. Я.

А потом вдруг прочла глубоким и вместе глуховатым голосом одно из наиболее близких мне стихотворений из пастернаковского “Разрыва”: “Помешай мне, попробуй. Приди, покусись…” Прокомментировала “приступ печали, гремящей сегодня, как ртуть в пустоте Торричелли” так: “Самое интересное, что никакой ртути в торричеллиевой пустоте не было”. В результате у меня не осталось сомнений в том, что Пастернака Мандельштамы любили.

Н. Я. показала нам первое издание “Архипелага ГУЛАГ” – маленький карманный формат на тончайшей папиросной бумаге. “Это очень значительная книга, – сказала она. – Возможно, самая значительная из всего, что вышло в последние десятилетия”. Майя, главная гостья, получила книгу “на почитать” дня на два-на три. У нас в Киеве ее было тогда не достать. Нетрудно понять, насколько взрывное впечатление она на нас произвела.

С большим теплом говорила Н. Я. о Шаламове, принципиально не сравнивая его с автором “ГУЛАГа”.

Потом приходили какие-то русскоговорящие иностранцы, из Франции, кажется, из Норвегии, возможно, из Англии. Тут я узнал от самой Н. Я., что среди переводов О. М. на иностранные языки она больше всего ценит работы американца Кларенса Брауна. И оценить переводы она могла по достоинству – английский был для нее чуть ли не вторым родным языком.

Завершился визит разговором об отъездах в Израиль: предстоящем Майином; несостоявшемся Н. Я., ею самой же и отмененном; и моем собственном.

Война Судного дня недавно закончилась, но в воздухе всё еще было тревожно. Мне предстоял очень небезопасный предотъездный период: могли попытаться призвать в армию, а потом “наградить” секретностью минимум лет на десять. “Увозите мальчика, пока не поздно!” – шепнула Н. Я. на ухо Майе. Как будто при тогдашних обстоятельствах нашей жизни Майя могла кого-то куда-нибудь увезти! В результате Майя приехала в Израиль через несколько месяцев после меня.


Мой “собственный” Мандельштам начался с “Травы забвенья” Катаева, опубликованной в “Новом мире” (1967). Внезапно обнаружилось, что после одноразового прочтения этой так называемой “мовистской” прозы у меня в памяти остались все строки и строфы из О. М., приводимые Катаевым, иногда даже без указания авторства. Такое случилось у меня впервые! А ведь там были вкраплены цитаты и из Маяковского, Бунина, из других (неназванных) поэтов. Причем до этого о Мандельштаме мне даже слышать не приходилось.

И, начиная с этой странности моей памяти, покатилась буквально лавина: как-то сами по себе приходили с разных сторон подборки мандельштамовских стихов, причем происходило это почему-то в правильной хронологической последовательности: “Камень”, “Tristia”, “Стихи 1921–1925 годов”. Каким-то образом оказалось у меня оригинальное издание 1928 года книги “Стихотворений”. Мир обретал сразу массу новых измерений и новых небывалых цветов радуги.

До официального издания тощенького синего тома О. М. в Большой серии “Библиотеке поэта” (1973) оставалось около трех лет. Несмотря на упоминания его имени и прямые цитаты у Эренбурга и Катаева, О. М. еще не был официально “реабилитирован” в печатных изданиях, оставаясь каким-то полулегальным, если не вовсе подпольным.

И вот оказалось, что есть в Киеве некая писательница, пишущая книгу о Мандельштаме. Весть была столь неожиданной, что поначалу не верилось. Было ведь заранее ясно, что напечатать такую книгу в СССР не удастся. Звали писательницу Майя Каганская. Состоялось знакомство, и удивительная весть подтвердилась. Так началась наша дружба, длившаяся сорок лет, вплоть до Майиной смерти 16 апреля 2011 года в иерусалимской больнице Хадасса.

А тогда, в Киеве, Майины тексты захватывали, околдовывали, открывали новые имена, новые исторические и культурные горизонты. И ведь далеко не всё ложилось на бумагу, многое существовало лишь в виде идей, устное изложение которых оказывалось не менее интересно, чем письменное. Думаю, что Каганская была одним из первых глубоких исследователей творческого наследия О. М. вообще, и уж точно первой она заговорила о еврействе Мандельштама, как о неотъемлемой составляющей его поэтики.

Примерно через год после знакомства с Майей, увлеченность Мандельштамом привела меня в Воронеж, к Наталье Евгеньевне Штемпель. Прогулки с ней по улицам, где Мандельштамы жили в 1935–1937 годах, ее рассказы о дружбе с ними, чтение стихов по памяти на фоне Воронежских пейзажей, в них запечатленных, – представлялись мне каким-то фантастическим сном. Летал я в Воронеж на маленькой двухмоторной “Пчелке”, из киевского неглавного аэропорта Жуляны. Помню одну чудную разгадку, пришедшую в воздухе, перед самой посадкой. Невероятно простую – непостижимо, как раньше прямо по тексту не догадался. Глядя в иллюминатор “Пчелки”, пролетавшей низко над смешанным лесом, я вдруг сообразил, почему у О. М. Воронежские леса “десятизначные”: округлые лиственные деревья – нули, а торчащие среди них островерхие ели – единицы! Вероятно, для того чтобы такое постичь, необходимо было живое зрительное впечатление.

Но и “ясная Наташа” раскрыла для меня несколько загадочных ранее текстов. Стихотворение “Я видел озеро, стоявшее отвесно…” (“Реймс – Лаон”, 1937) всегда притягивало, как магическое заклинание. И совершенно не убили магию, а только добавили притягательности проясняющие слова Н. Е. о том, что родилось оно в результате бесконечных просмотров альбома с фотографиями двухбашенных средневековых соборов – “беффруа”. Такие есть не только в Реймсе, но и в Париже, Руане, Шартре. А большое круглое окно на фронтоне между башнями носит вполне официальное архитектурное название “роза”. Кто-то прислал Мандельштамам этот альбом по почте в подарок. Те же образы – “роза в колесе”, “двухбашенная испарина”, шаль каменеющей “паутины” – попали и в другие стихи о Франции (“Я молю, как жалости и милости…”, 1937).

Я побывал у Н. Е. несколько раз; позже она приезжала в Киев, где останавливалась у нас дома. От Н. Е. на прочтение попадали ко мне редчайшие материалы: первые издания мандельштамовской прозы, американский трехтомник, “Четвертая проза”, “Воронежские тетради”, ранняя, более краткая по сравнению с печатной, версия “Воспоминаний” Н. Я.

Понятно, что не познакомить Наталью Евгеньевну с Майей я никак не мог. Она была восхищена Майиными эссе об О. М. и тут же предложила устроить нам встречу с Н. Я. в свой ближайший приезд в Москву.

Переговоры о предстоящей встрече в Москве совпали по времени с событиями войны Судного дня в Израиле. Параллельно шли разговоры с Майей об отъезде, и как-то сама собой выделялась еврейская составляющая в мандельштамовских текстах. Она оказалась сложной, с виду неоднозначной, в ней приходилось тщательно разбираться. Например, в “Четвертой прозе” поэт абсолютно декларативно гордится своим почетным званием иудея. А в “Шуме времени” ему вроде бы не только нечем гордиться, но и всё дело обстоит намного страшнее: прямо за спиной – “хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг, а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал”. В чем дело? В чем причина такого кардинального противоречия?

А в том, что в первом случае речь о крови, отягощенной наследством овцеводов, патриархов и царей, о генетике свободного и независимого еврейского народа, живущего на своей древней иудейской земле. А во втором – о “стройном мираже Петербурга”, о “блистательном покрове, накинутом над бездной”. И на фоне этого миража – иудейство уж точно “не родина, не дом, не очаг”, а настоящий Египетский плен. Отсюда и название “Египетской марки”, и то, почему “Иосиф, проданный в Египет, не мог сильнее тосковать”.

В первом случае – это и древняя Иудея, и нынешний Израиль. Во втором – галут, диаспора, жизнь в рассеянии между народами, каковая и не жизнь вовсе, а историческое прозябание. В первом случае – есть чем гордиться и куда стремиться; во втором – есть чего стыдиться и откуда бежать, всегда бежать. Ведь в том же “Шуме времени” изображена знаковая сцена с еврейским меламедом, которого наняли для обучения маленького О. М. основам иудаизма. Причем “одно в этом учителе было поразительно, хотя и звучало неестественно, – чувство еврейской народной гордости. Он говорил о евреях, как француженка о Гюго и Наполеоне. Но я знал, что он прячет свою гордость, когда выходит на улицу, и поэтому ему не верил”.

Получается, что диаспора – хаос. Земля иудейская и здоровое историческое существование на ней еврейского народа – космос.

Можно привести еще примеры из “Шума времени”, из коих ясно, что галутное, антиисторическое, лишенное тени гордости прозябание евреев, пусть даже и в роскошном имперском Петербурге, вызывает у поэта жгучий стыд и стремление в совсем иные края:

Я покину край гипербореев, Чтобы зреньем напитать судьбы развязку, Я скажу “селá” начальнику евреев За его малиновую ласку.

Еврейская составляющая поэтики Мандельштама повлияла на мое решение уехать в Израиль несравненно более мощно, чем, к примеру, статьи известного идеолога сионизма В. Е. Жаботинского. Лишь впоследствии я понял, что и Мандельштам вполне может быть определен как сионист.

Но только не политический (подобно Жаботинскому), а сионист поэтический.

И еще и такой, чьи стихи и проза способны формировать индивидуальную судьбу – например, лично мою.

Петр Криксунов

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации