Текст книги "«Посмотрим, кто кого переупрямит…»"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 35 (всего у книги 48 страниц)
Из стихотворения “Татары, узбеки и ненцы…” (1933).
[Закрыть]
Уважаемый Томас!
Посылаю две фотографии. Вторая (последних лет), кажется, не публиковалась. Может быть, нужно разрешение Надежды Як<овлев>ны? На всякий случай, ее адрес (до 10–15. IX): Верея, Спартаковская, 20, Шевелевым (для Н. Я. М.). Ваш Саша М.
<Евгений Терновский> – Томасу Венцлове <1960-е гг.>[768]768Там же. Автограф. Дата и место установлены по почтовому штемпелю.
[Закрыть]
Милый Томас.
Вот фотографии Мандельштам. Пользуйтесь ими столько, сколько Вам потребуется, а потом отошлите в Москву. Если собираетесь к нам, то посылать по почте не нужно, я был бы рад Вас видеть у себя.
Ваш Е. Терновский.
Н. Я. Вам кланяется…
Томас Венцлова – Н. Я. Мандельштам 29 ноября 1967 г. <Вильнюс>[769]769РГАЛИ. Ф. 1893. Оп. 3. Д. 179 (сообщено П. Нерлером).
[Закрыть]
Дорогая Надежда Яковлевна, посылаю Вам обещанный номер журнала “Nemunas”. К сожалению, в тексте переводов Осипа Эмиль евича остались опечатки, которые я исправил от руки. Не слишком нравятся мне и иллюстрации. Но сам факт, что стихи прошли, меня очень радует.
Перевод, конечно, очень далек от совершенства. Что поделаешь… Осип Эмильевич, наверно, предугадывал и этот случай, когда писал “И, может быть, в эту минуту…”[770]770
Там же. Автограф.
[Закрыть]
Кланяется Вам Натали[771]771
В январе 1968 г., перед отъездом из России, я фотографировал Н. Я. в ее кухне. Один из тогдашних снимков см. во 2-й вкладке на стр. 22. Другой портрет (по-моему, лучший), с открытыми глазами, мне не удалось найти в хаосе своих старых бумаг. Вдруг он чудом сохранился у кого-нибудь в Москве?
[Закрыть], поклон и от меня.
Всегда Ваш Томас В.
Один экземпляр я был бы рад послать и Наталье Евгеньевне Штемпель, но сейчас у меня, к сожалению, нет ее адреса. Может быть, Вы будете добры сообщить его, если Вам это не трудно.
Наталья Штемпель – Томасу Венцлове <17 февраля 1968 г., Воронеж>[772]772Фонд Томаса Венцловы. Автограф.
[Закрыть]
Милый Томас!
Большое спасибо за журнал и письмо.
Недавно была в Москве, и мы с Надеждой Яковлевной вспоминали Вас.
Есть ли у Вас “Разговор о Данте” в изд<ательстве> “Искусство”? Хотела послать Вам “Подъем” со статьей Немировского и публикацией десяти стихотворений О. Э., но у меня не было Вашего адреса.
Не думаете ли побывать в Воронеже, была бы рада Вас видеть, да и остановиться могли бы у меня.
Хорошо, что у Вас начали издаваться стихи М., особенно приятно, что они в Вашем переводе.
Желаю Вам всех благ.
Уважающая Вас Н. Штемпель.
Наталья Штемпель – Томасу Венцлове <10 мая 1968 г., Воронеж>[773]773Послесловие К. Верхейла к изданию “Воспoминаний” Н. Я. Mандельштам на нидерландском языке: Mandelstam N. Memoires / Пер.: K. Verheul. Amsterdam: G. A. Van Oorschot, 1971. 479 p. Здесь – с незначительными изменениями и сокращениями.
[Закрыть]
Дорогой Томас!
Простите, что так долго не отвечала на Ваше доброе ко мне письмо. Болела, и сейчас еще хожу с температурой.
Конечно, в настоящее время о “воспоминаниях” не может быть речи – конец учебного года, много работы: тетради, экзамены и т. д.
Между прочим, несколько лет назад Шура неожиданно для меня включил магнитофон и заставил рассказывать об О. Э. Недавно эта лента нам попалась (мы о ней забыли), я отвезла ее Н. Я., ей очень понравилось, даже удивительно.
Она сказала, что Ося живой, что это очень цитатно.
Но рассказала я не всё (устала), да и лента местами забита.
Может быть, я сумею достать Вам “Подъем”, если Вы хотите его иметь?
Хочу послать Вам статью Шуры, которая нигде не опубликована, он ее никуда не давал. Мне она нравится. Может, ее можно где-то напечатать?
Пишите, дорогой Томас, буду отвечать быстро.
А “воспоминания”, возможно, летом.
Уважающая Вас Н. Штемпель.
Н. Я. Мандельштам – Томасу Венцлове <10 августа 1968 г., Москва>[774]774См.: О. Мандельштам. Записные книжки. Заметки // ВЛ. 1968. № 4. С. 180–204.
[Закрыть]
Милый Томас! Простите, что я задержала ответ – болела. Журнал я получила. Спасибо. Очень рада, что О. М. появился на самом индоевропейском языке, который я знаю только в масштабах Потебни.
Здесь была Наталья Евгеньевна Штемпель. Она шлет вам привет и ждет номера журнала. Ее адрес: Воронеж, Никитинская, 38 кв. 29.
Привет. Надежда Мандельштам.
Кейс ВерхейлН. Я. Мандельштам и ее голландский гость[775]775
Перевод с английского и комментарий Кейса Верхейла. Даты уточнены по почтовым штемпелям на конвертах.
[Закрыть]
(Перевод с нидерландского И. Михайловой)
В 1967 году, когда я жил в России и собирал материалы для диссертации об Ахматовой, ленинградский профессор Дмитрий Евгеньевич Максимов посоветовал мне познакомиться в Москве со вдовой Мандельштама, великого литературного “брата-близнеца” Ахматовой.
Оказалось, что Надежда Яковлевна живет в хаотичном новом районе, смеси города и деревни, каких в Москве тогда было немало. Дом ее стоял на широкой улице с металлическими, на бетонном основании, опорами высоковольтной линии и широким газоном, поросшим сорной травой и кустами. Один дом отстоял от другого на значительном расстоянии, и с ее стороны улицы не было тротуара: весной и осенью приходилось шагать по грязи, а зимой – по глубокому снегу. Обычно здесь тихо и спокойно.
Я позвонил, дверь приоткрылась, и из проема на меня вопросительно взглянула седовласая женщина с умным и приветливым лицом, в синем халате и с папиросой в руке. Я попытался коротко объяснить ей, кто я такой, зачем пришел и откуда у меня ее адрес. Она сразу же впустила меня.
Наш разговор шел с трудом, потому что она пренебрегла моим русским и обращалась ко мне по-английски. Она говорила так, как говорят люди, прекрасно знающие грамматику и лексикон, но не имеющие практики общения. В 1956 году она защитила диссертацию на тему о функциях аккузатива в древнеанглийской поэзии (“забавная партия в шахматы”, как она рассказывала мне с улыбкой). Те короткие письма, которые я от нее регулярно получал, она тоже писала по-английски, поскольку была убеждена, что так их легче пропустят через границу.
Мы договорились о встрече через несколько дней, и тогда мы говорили уже по-русски, а я просидел у нее добрых полдня. В оставшиеся месяцы стажировки я бывал у нее по нескольку раз в неделю, и во все мои последующие визиты в Москву ее квартира была одним из моих “постоянных адресов”.
Наши разговоры касались в первую очередь поэзии Мандельштама и Ахматовой; я заранее готовил свои вопросы и конспектировал ее ответы. Но вскоре нашлись и другие предметы для обсуждения – то множество тем, о которых она написала в своих “Воспоминаниях”. Она рассказывала о своем жизненном опыте и о тех выводах, к которым пришла на его основе.
И всё же в целом она предпочитала говорить о других, а не о себе. В ее собственном прошлом были такие грани, которых она при мне никогда не касалась и о которых и я не решался ее спрашивать. О таких страшных событиях, как арест Мандельштама, я узнал только из ее “Воспоминаний”, но даже в этой книге ее глубоко запрятанные чувства вырываются на поверхность лишь в нескольких местах.
В разговоре с ней легко забывались весь ужас и трагизм ее жизни, лишь изредка они вдруг ненадолго вспыхивали в каком-нибудь горьком выпаде или саркастическом обобщении. Пережитое проявлялось не столько в ее речах и поведении, сколько во внешности: я был поражен, узнав, что ей еще нет и семидесяти – сам бы я дал ей как минимум восемьдесят. Я как-то сказал ей, что моему отцу примерно столько же, но что я не считаю его стариком, на что она ответила коротко: “Жизнь у вас там была другая”.
Обычно я был ее слушателем, но иногда она просила меня рассказать ей, что происходит “у нас”. Она больше всего боялась, что Запад совершит те же ошибки, что и былая русская интеллигенция, и что нам за это придется поплатиться – точно так же, а то и хуже.
Позднее, познакомившись уже со многими русскими и начав немножко разбираться в здешней обстановке, я перестал чувствовать себя у нее “как на уроке” и стал обсуждать с ней мои собственные новые впечатления. Ее суждения о людях и о событиях были едки и прямолинейны (“да” или “нет”, чаще “нет”) и сформулированы настолько убедительно и с таким юмором, что слыша их, невольно смеешься и запоминаешь на всю жизнь, даже если с ними совершенно не согласен. Присущее ей язвительное остроумие порой было несправедливым, но в нем чаще всего не было ничего неприятного, никакой мстительности, и в глубине его чувствовались теплота и человечность. Эти свойства читались и на ее лице: в некоторые моменты ее рот принимал жесткое и недоброе очертание, кривился от отвращения или сарказма, но выражение глаз оставалось неизменно добрым и каким-то беззащитным. Именно этот взгляд и запоминается навсегда.
В 1967 году она часто говорила о своем понимании современной истории. Тут она опиралась на представления Н. А. Бердяева и С. Л. Франка, которыми восхищалась. Ее философия истории, отголоски которой слышатся во многих главах “Воспоминаний”, сводится, грубо говоря, к следующему.
Гуманизм, мироощущение, изначально возникшее из христианства, в наше время утратил связь с ним и потому оказался в кризисе. Обожествление человека неизбежно ведет к хаосу, диктатуре и подавлению, так что для европейской культуры единственный выход из тупика – это возвращение к христианству. Этот кризис в принципе одинаков во всем христианском мире, только в России он принял более острые формы, чем на Западе. Как и большинство диссидентствующих интеллигентов в России, Надежда Яковлевна – убежденная христианка. (Вот один из ее афоризмов, произнесенный в 1967 году: “Как и в первом веке нашей эры, в сегодняшней России именно евреи исповедуют христианство”.)
Когда я снова навестил ее в Москве в 1970 году, она была мрачной и усталой, выглядела какой-то потухшей. Она боялась, что превращается в “выжившую из ума старушку”, и много говорила о смерти. “Смерть приближается очень быстро”, – написала она мне в одном из писем, но вскоре ее друзья, к счастью, сообщили мне, что она опять “в форме”. Она хотела, чтобы ее похоронили по православному обычаю, но духовный отец, с которым она намеревалась обсудить план собственных похорон, сказал ей, что для христианина грех стремиться к смерти, и отказался обсуждать эту тему, о чем она рассказала мне с грустной усмешкой.
У Надежды Яковлевны был сложный характер, она любила лукаво подсмеиваться над другими, но и над собой тоже. Поговорив некоторое время о своей вере, она вдруг рассказала мне, что один из читателей ее “Воспоминаний”, разошедшихся тогда в самиздате по всей стране, заметил: “Это злая язычница, выдающая себя за христианку”. Я видел, что такое определение доставляет ей огромное удовольствие.
Ее потребность приводить людей в замешательство, дразнить и провоцировать выражалась в разных формах. Так, я далеко не сразу понял двусмысленность ее вечных “мер предосторожности”. Ввиду общей ситуации в стране, ее собственного прошлого и полной неопределенности и зыбкости ее тогдашнего положения представлялось само собой разумеющимся, что ее повседневная жизнь была вся отмечена страхами и осмотрительностью – чувствами и соображениями, касающимися скорее других, чем ее самой.
Она нередко говорила мне: “Я буду скучать после вашего отъезда, но всё же вздохну с облегчением, когда буду знать, что вы дома”. В то же время – и это я осознал далеко не сразу – в том, как нарочито она принимала свои “меры предосторожности”, заключался не только демонстративный урок для иностранца, но и немного игры. Заводя речь о чем-нибудь “опасном”, она переходила на заговорщицкий шепот и указывала на потолок, чтобы напомнить о возможной прослушивающей аппаратуре (“Старинный русский обычай”, как говорил в таких случаях по-английски наш общий друг Иосиф Бродский), а прежде чем давать читать что-нибудь “запрещенное”, торжественно задергивала занавески. Однажды я попросил одного моего университетского товарища, тоже иностранца, кое-что ей передать, потому что сам не мог к ней зайти. Когда я оказался у нее в следующий раз, она рассказала мне с гордой усмешкой, как ей удалось его так напугать, что через несколько минут после прихода он весь позеленел и, дрожа и заикаясь, бросился наутек.
Функцию гостиной в ее квартирке выполняла узкая, продолговатая кухня – аналог традиционных “интеллектуально-художественных салонов”. Здесь бывали и “вся Москва”, и “весь Ленинград”. Больше, чем с литераторами, Надежда Яковлевна любила общаться с художниками (она сама когда-то училась живописи, но после знакомства с Мандельштамом распрощалась с ней), но еще больше – с физиками и математиками. Общение с ними, возможно, больше соответствовало ее склонности к философскому и абстрактному мышлению. Следует также отметить, что в то время лучших представителей либеральной России чаще всего можно было найти среди приверженцев точных наук. В целом в завсегдатаях своей кухоньки она ценила высокий интеллектуальный уровень.
Гордостью ее аудиенц-зала являлся тяжелый старинный диван с резной спинкой. То было место исключительно для гостей, сама же она обычно сидела напротив – за кухонным столом, на простом стуле, под часами с кукушкой. На диван она села, завернувшись в мохеровую шаль, лишь на миг, чтобы я смог сделать фотографию. Она была хорошей хозяйкой, и перед началом беседы на столе появлялись чайные стаканы, приборы, хлеб, сыр, копченая колбаса, торт или печенье.
Рядом с диваном стояла газовая плита: зимой, для добавочного тепла, на всех ее конфорках постоянно горел огонек, а напротив плиты – огромный холодильник. Важный предмет, обязательно присутствовавший на столе, – большая керамическая пепельница, потому что Надежда Яковлевна постоянно курила, хотя врачи ей это давно запретили: когда-то у нее был туберкулез, а сейчас она страдала сердечной недостаточностью и хроническим бронхитом. Все, кто слышал ее душераздирающий кашель после первой затяжки, – на глазах слезы, и папироса едва не выпадает из пальцев, – понимали, какое это с медицинской точки зрения чудо, что она до сих пор жива. Причем курила она не сигареты, а только папиросы “Беломорканал”, которые то и дело гаснут. Большинство интеллигентных русских считают “Беломор” ниже своего достоинства, и кроме Надежды Яковлевны и нескольких чудаков-туристов, их курили исключительно шоферы такси.
Когда я пришел к ней в сентябре 1970 года, на кухне что-то существенно изменилось: холодильник был уставлен букетами цветов, поразительное многоцветье московской золотой осени переступило порог этой квартиры. Надежда Яковлевна рассказала, что после смерти Мандельштама долго не переносила цветов в доме, но что теперь это позади, так как у нее появилось ощущение, что она исполнила свой долг: его произведения окончательно сохранены для потомства, а сама она написала всё то, что было у нее за душой. На нее, казалось, снизошел покой, который, с одной стороны, навевал ей мысли о смерти, а с другой – позволял впервые безмятежно наслаждаться жизнью.
Единственная комната в квартире играла по преимуществу роль спальни. Она была больше кухни, но такая же вытянутая и обычно довольно темная: великолепные натюрморты Вейсберга и Биргера, двух современных русских художников, как и иконы над кроватью, были из-за этого плохо видны.
В 1967 году, когда я бывал у Надежды Яковлевны регулярно, она как раз работала над второй книгой своих мемуаров. Порой она давала мне что-нибудь почитать в кухне, а сама удалялась в спальню.
Там, лежа в своем синем халате поверх одеяла, с “беломориной” в зубах и сосредоточенным и решительным выражением лица, она печатала на машинке, стоявшей рядом на табуретке. Сидя в кухне, я слышал доносившийся из спальни равномерный стук пишущей машинки, с короткими или более продолжительными паузами, во время которых она упорядочивала свои мысли. Она писала так же, как говорила: напрямую, без излишних колебаний, движимая конкретным чувством. Отсюда та искренность, то отсутствие “литературности”, а также та неприкрытая ранимость, что звучат на каждой странице. Она часто рассказывала мне о том, что терпеть не может править, переделывать и дорабатывать написанное.
Несмотря на всю ее интеллектуальность, Надежду Яковлевну никак нельзя было назвать синим чулком. Она так же увлеченно говорила о ценах и о качестве овощей на базаре, как и о религиозной философии; она расспрашивала меня, что продается в голландских магазинах, что сколько стоит, что у нас обычно едят, и несколько раз объясняла, как полагается правильно заваривать чай. Чтобы меня подразнить, она просила меня нарезать к чаю длинным ножом с зубчиками твердую колбасу – “тоньше, тоньше!” – пока я в сердцах не бросал нож, после чего она мне в очередной раз рассказывала, что никто на свете не умеет резать колбасу так тонко, как Варлам Шаламов.
Большой радостью было видеть, как она, сама никогда не имевшая детей, общается с ними. Думаю, что ее учительство в тот период, когда она затаилась в провинции, сберегая наследие Мандельштама, было для нее не только вынужденной работой ради хлеба. Она часто рассказывала о соседских детях, ее беспокоило их будущее – самое конкретное беспокойство об окружающем ее подрастающем поколении. Дети чувствовали себя рядом с ней отлично, и она общалась с ними, несмотря на свой несомненный авторитет, как с равными. Ей явно нравилось учить взрослых, как и детей.
Надежда Яковлевна обладала даром, редким даже в советской России, – по-товарищески естественно взаимодействовать с людьми из другого социального слоя. Она любила заговаривать со случайными встречными и вызывать в них, точнее, завоевывать их доверие. Помню, как однажды в субботу у ее дома появились двое полупьяных работяг и предложили ей посадить под окном кухни куст жасмина. Через открытое окно тотчас завязался оживленный разговор: она торговалась и расспрашивала их о работе. Смысл доходил до меня явно не весь, обе стороны говорили быстро и коренной русской речью, но помню, что работяги в итоге пришли к тому выводу о собеседнице, что она “хорошая баба”.
Прежде чем уехать из Москвы в январе 1968 года, я решил на память сфотографировать ее. Пока я по-любительски тщательно приделывал вспышку и выставлял правильную диафрагму и выдержку, она вышла в спальню, а когда я поднял глаза, то, к своему изумлению, увидел ее сидящей на диване с идеальной осанкой и с неожиданно моложавым и новым для меня выражением польщенности и смущения.
Думая о ней сейчас, я мысленно представляю себе другую картину: ей в голову только что пришла абсурдная или провокационная мысль, и она наклоняется ко мне, придерживая локоть правой руки ладонью левой и держа папиросу у самого лица; она еще молчит, но ее дыхание стало быстрым и хриплым от сдерживаемого смеха, и она смотрит на меня с уже лукавыми искорками в глазах.
Именно такой она всегда казалась мне в своей стихии, и именно такой она мне больше всего дорога!
Письма Н. Я. Мандельштам К. Верхейлу (1968–1972)[776]7761971–2015
Жанна ван дер Энг-Лидмейер, голландская славистка. Вместе с ее мужем, профессором Амстердамского университета Яном ван дер Энгом, я привел ее к Н. Я. в 1967 г.
[Закрыть]. 17 апреля <1968 г.>
Дорогой Кейс!
Большое спасибо за карточки…[777]777
Е. Я. Хазин и Е. М. Фрадкина. Их, по моему впечатлению, Н. Я. упоминала в наших разговорах чаще и с большей глубиной невольного чувства, чем кого бы то ни было из своих близких в Москве. Но, в отличие от почти всех остальных, познакомить меня с ними лично она как-то избегала. Скорее всего, я думал тогда, из инстинктивного желания защищать их от возможных “неприятностей” вследствие контакта с иностранцем.
[Закрыть] Они мне очень понравились. Они передают то, как я сама себя представляю. Недовольными своими фотографиями обычно бывают те, кто чувствует себя моложе и что-нибудь еще. В моем случае это не так. Хотелось бы иметь еще больше отпечатков, если возможно.
Но никогда не пойте мне славословий: “я к величаньям еще не привыкла”[778]778
В оригинале буквально: “Я не привыкла к похвалам”. Однако я счел себя вправе изменить ее звучание в соответствии с формулировкой О. Мандельштама: “Я к величаньям еще не привык” (“Батюшков”). В разговорах Н. Я. часто цитировала ее применительно к себе. Ее же она произнесла и в ответ на овации на историческом вечере памяти Мандельштама 13 мая 1965 г. в МГУ.
[Закрыть]. Я никак не вхожу в категорию laudaturae esse[779]779
“Тех, кого надо хвалить” (лат.).
[Закрыть]…
Хотелось бы, чтоб вы приехали сюда пить чай вместе у меня на кухне… Почему бы нет?.. Но так как это пока невозможно, была бы рада, если у вас будут вопросы ко мне о творчестве Мандельштама, отвечать на них в своих письмах. Вы пропали, и я уже подумала, что вы меня совсем забыли, правда?
В дальнейшем не сможете ли печатать свои письма на машинке? Ваш почерк довольно трудно разбирать…
Передайте мой поклон Жанне…[780]780
Верея.
[Закрыть] Н. М.
Дорогой Кейс!
Я вам послала два экземпляра “Вопросов литературы” № 4.
Надеюсь, что Вы скоро получите их. Будьте добры: передайте один экземпляр Жанне. Надежда Мандельштам.
В “В. Л.” опубликованы записные книжки Мандельштама[781]781
К. Ф. Тарановский.
[Закрыть].
5 мая[782]782
Рукописная дата неточная (правильная – по штемпелю). Путаница, возможно, вызвана самочувствием Н. Я.
[Закрыть]
Дорогой Кейс!
Я бы хотела получить от вас обещанное мне письмо, но получу ли его? Письмо длинное… Короткое о “Вопросах литературы” № 4 было очень хорошо…
У меня телефон (126-67-42). Когда приедете сюда, позвоните мне! Почему бы не приехать? Думаю, что вам надо.
Я рада, что присланные мной “Вопросы литературы” вам понравились.
Я чувствую себя старой и усталой. И теперь больше, чем обыкновенно… Это оттого, что было много работы, которая мне не под силу.
Мне кажется, что я несу чушь, не правда ли?
Передайте мою любовь Жанне… Н. Мандельштам.
<31 июля 1968 г.>Дорогой Кейс!
Рада была найти ваше письмо, когда я вернулась на один день в свою квартиру. Теперь живу в маленьком городке[783]783
Из стихотворения А. Ахматовой, опубликованного посмертно: “Вы меня, как убитого зверя…” Ряд “крамольных” стихотворений Ахматовой Н. Я. диктовала мне в первые годы знакомства. Во время очередной поездки в Москву-Ленинград около 1970 г. я выучил свои записи наизусть и, по всем правилам интеллектуальной контрабанды, накануне полета домой разорвал их на клочки и спустил в унитаз гостиничного номера. Часть подборки я потом передал Н. Струве для публикации в его “Вестнике”. Другая часть попала в мою статью “Гражданские темы в поэзии Анны Ахматовой” (Public Themes in the Poetry of Anna Akhmatova // Russian Literature. 1971 № 1), а затем и в книгу: Jeanne van der Eng-Liedmeier, Kees Verheul Anna Axmatova “Poem without a Hero” and Twenty-Two Poems. Den Haag, 1973.
[Закрыть]. Это наша дача. Каждый год мы приезжаем сюда на лето. Владельцы дома, в котором мы живем, стали нашими друзьями, и здесь вообще приятно. Мы – это я с братом и его женой[784]784
Там же. Гл. I.
[Закрыть]. Это не значит, что мне будет полезно дышать свежим воздухом. Для этого я слишком устала. А что касается моего плохого здоровья, то всё это только от старости. А от такой болезни не выздоровеешь. Этого не бывает. Могу Вам сказать, что не молодею. Полагаю, это нельзя… Даже двое не сумеют – чтобы процитировать мою любимую “Алису в зазеркальном мире”.
Могу ответить на Ваши вопросы о стихотворениях Ахматовой.
В первом речь идет о гвоздике…[785]785
Из стихотворения А. Ахматовой, посвященного О. М.: “Я над ними склонюсь, как над чашей…”
[Закрыть]
В своих “Листках из дневника” она написала о том, что познакомилась с Мандельштамом, когда он был молодым человеком с гвоздикой в петлице. И всё тут. Так как она немного романтична, она говорит об этой гвоздике как будто это было событие для них обоих. В первой строке она ссылается на его стихи – она перелистывает их и потом их цитирует… Это не цитаты в прямом смысле, а она только их вспоминает (“бык Европу везет по волнам” и так далее). У меня здесь нет с собой текста. Насколько помню, это так…
Дальше, “мой тринадцатый час”[786]786
А. Ахматова. Поэма без героя. Ч. I. Гл. III.
[Закрыть]. Она продолжает быть немного романтичной. С романтическим героем всё страшное случалось в полночь, ровно в двенадцать… Тринадцать – несчастное число, не только у нас, но у других народов тоже. У французов, например… На самом деле она не пользуется идеей полуночи по-романтически, а смешивает ее с идеей несчастливого числа. “Мой тринадцатый час пришел” по-русски имеет значение (хотя и не существует фразы такого рода), что с ней всё кончено. (Говорят, что я была поэтом, но перестала им быть.) Слишком часто она о себе читала, что когда-то была поэтом (в ее юности, но теперь уже нет).
Месяц назад у меня был посетитель, автор довольно идиотической статьи о “пчелах в стихотворениях Мандельштама”[787]787
Весной 1965 г. Ахматова была в Англии в связи с получением почетной докторской степени в Оксфорде.
[Закрыть]. Он один из “больших специалистов по русской поэзии”, находящийся под влиянием Якобсона, который пытался доказать, что Ахматова и Мандельштам абсолютно незначительные поэты. Данный “специалист” (мой посетитель) как-то обожает Мандельштама, но ему нельзя этого выражать потому, что он верит Роману Якобсону. Но не мог он не быть крайне удивленным, когда я ему стала говорить об Ахматовой. Он думал, что с ней рассчитались раз навсегда. Они (включая и Романа Якобсона) увезли с собой “мнения вчерашнего дня” (цитирую Ахматову: “они увезли с собой вчерашний день”), когда теория Лефа была в моде. И они продолжают петь одну и ту же песню. (“Поэт десятых годов” – “что была я поэтом в поэтах, но мой пробил тринадцатый час”)…
Что ж… это пробил их, а не ее тринадцатый час.
Хочу напомнить Вам что-то еще… Знаете ли, что “валились с мостов кареты”[788]788
К моему огорчению, я не смог вспомнить, что за книга имеется тут в виду. Возможно, речь идет о романе Д. Оруэлла “Ферма животных” (в пэнгвинском издании).
[Закрыть] происходит от Гоголя (“Невский проспект”, в конце)? И “между шкафом и печкой стоит”[789]789
В оригинале Н. Я. пользуется идиоматическим выражением it is Greek to me (“для меня это по-гречески”), датирующимся с эпохи раннего гуманизма, когда ученые в Европе свободно общались по-латински, но редко кто владел греческим. В разговоре Н. Я. любила с улыбкой прибегать к этому выражению в тех случаях, когда не понимала своего англоязычного собеседника: Your English is very bad, it is Greek to me! Рядовому собеседнику Н. Я. данная идиома, в Америке и Англии давно уже ставшая старомодной принадлежностью эрудированных, не была известной. В итоге получалась как бы “ничья”: оба собеседника обнаружили, каждый по-своему, лингвистический изъян.
[Закрыть] – это реминисценция из Достоевского. Пересмотрите историю самоубийства Кириллова и найдете ее. Момент до того, как он с собой покончит – (“Бесы”).
Очень благодарю вас за книги и сыр. Было очень приятно получить это… Мальчик хотел, чтоб я послала вам какой-нибудь подарок. Было бы хорошо, если бы я могла. Но не могу представить, что вам послать. Но надеюсь, со временем что-нибудь появится. Какие-то книги, например, если только они будут опубликованы, пока я еще жива.
Хотелось бы, чтоб вы были у меня на кухне и мы пили бы чай вместе и болтали. Ваша Н. Мандельштам.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.