Текст книги "«Посмотрим, кто кого переупрямит…»"
Автор книги: Павел Нерлер
Жанр: Документальная литература, Публицистика
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 24 (всего у книги 48 страниц)
Особой любовью Н. Я. пользовалась Наталья Ивановна Столярова. С восхищением называла ее “бой-баба”, имея в виду прежде всего то, что Н. И. проявила поистине “пробойную” силу, чтобы добиться квартиры для “вдовы Мандельштама”. Именно благодаря ее усилиям в первую очередь квартиру плохенькую, но дали.
Но вообще-то она, конечно, нравилась Н. Я. просто всей своей статью, своим “куражом”, преданностью, юмором. По-парижски подтянутая (она выросла в Париже и до возвращения в Москву была завсегдатаем русского Монпарнаса и невестой поэта Бориса Поплавского), она забегала к Н. Я., как правило, “по делу”, потому что спешила поспеть в несколько разных мест: на вернисаж, в мастерскую к художнику, на какую-нибудь однодневную выставку и т. п. Ей всё было интересно. Но за этим внешним фасадом участницы московской “тусовки” в качестве “секретарши Эренбурга”, каковой она и была, скрывалась рискованная, правда, по всем правилам продуманной конспирации “подпольная” деятельность, о которой уже после ее смерти рассказал А. И. Солженицын в “Бодался теленок с дубом”.
Наверняка во время своих стремительных наездов к Н. Я. она тоже оказывала ей содействие в передаче рукописей “туда”, а писем и прочих передач – “оттуда”. Н. Я., всегда помнившая, как Наташа кричит по ночам, особенно восхищалась тем, что в своем дневном поведении она старается быть оживленной, бодрой, стремящейся взять от жизни всё, чтобы наверстать отнятую молодость, проведенную в лагерях и ссылке.
Не могу не вспомнить об одном эпизоде из их отношений.
Однажды Н. Я. где-то в середине 1970-х годов буквально всех ошарашила, заявив, что решила “уехать”. Она поддалась уговорам одного своего знакомого (К. Хенкина), собиравшегося через Израиль на Запад и предложившего ее “сопровождать”. На вопросы, зачем она затеяла эту авантюру, она отвечала, что помимо соображений безопасности (тогда действительно шли аресты, а совсем вскоре после описываемых событий был “выдворен” А. И. Солженицын) ею движет законное для русского интеллигента желание увидеть хотя бы перед смертью “старые камни Европы”. (В Европе она бывала только в детстве.)
Наталья Ивановна пришла в ярость. Бывая во Франции, куда вроде бы и собиралась Н. Я., она знала, какая печальная участь ждет там беспомощную старую женщину. “Да где вы найдете такое количество добровольных помощников, как не здесь?” – кричала она. Она утверждала, что не успеет и ступить Н. Я. на “камни Европы”, как ее сдадут в какой-нибудь пансионат для стариков, пусть и привилегированный. Возможность остаться в Израиле Н. Я. даже не обсуждала, а только хихикала и, смешно тараща глаза, шутила: “Представьте себе, просыпаешься, а кругом одни евреи!”
Этот скандал происходил при мне. Наташа всё же отговорила Н. Я., и ей было поручено документы из Овира забрать.
Иногда я всё же думала, а не лучше ли было Н. Я. увидеть хоть краешком глаза эти “священные камни”, чем томиться на своей Большой Черемушкинской, хоть и в созерцании “любимого” унитаза? Может быть, и ее посещали эти сомнения. Но перед напором Н. И. она не могла устоять.
Так случилось, что часто мы втроем – Наталья Ивановна, Володя Вейсберг и я – приходили к Н. Я. вместе. Получались незабываемые дружественные посиделки, которые Н. Я. назвала “девичниками”. Они стали ее традиционной “забавой”. В такой вечер отменялись все другие гости, и мы наслаждались полным слиянием душ и интересов.
К сожалению, в какой-то момент наши “девичники” Вейсберг пресек. Для Н. Я. это было как гром среди ясного неба. Позднее Вейсберг мне рассказал, что произошло. Это его “личная история”, и я не буду ее пересказывать. Но ее суть состояла в том, что Н. Я. однажды не учла повышенного чувства независимости, как никому присущего Вейсбергу, крайнему максималисту во всем, что касалось искусства и достоинства художника. Она ни о чем не знала и только вопрошала: “За что Володя меня бросил?” Для нее это была болезненная потеря.
Надо признать, что у нее случались и другие “осечки” такого рода. Она могла иногда попробовать “надавить” на кого-то, кем-то “распорядиться”, не спросясь. “Игровые” отношения легко могли обернуться некоей бесцеремонностью, хотя я не думаю, что это происходило часто. Но меня всё же коснулось.
Когда скончался Е. Я. Хазин, его вдова оказалась в полном одиночестве. В утро его смерти у меня раздался телефонный звонок, и, сняв трубку, я услышала какой-то жалобный вой и причитания: “Женя умер, Женя умер…” Я тут же помчалась к ним на Пушкинскую площадь. Она стояла над его телом и выла прямо-таки как деревенская баба. Ее отчаяние воистину было безмерно. Как могла я пыталась ее успокоить, переключить на заботы о покойном.
Вскоре после похорон Н. Я. сказала мне, что, “как ей ни жалко, она меня отдает Ленке”. Я и сама понимала, что Фрадкиной очень плохо, и не собиралась ее бросать. И всё же, признаюсь, меня задело, что Н. Я. меня “отдавала”, хотя я прекрасно знала, что у Н. Я. нет никого более подходящего для “Ленки”, чем я. Ведь у нас были давние добрые отношения, и Е. М. ценила меня и со мной не капризничала.
Конечно, никакого охлаждения между нами не произошло и отношения с Н. Я. оставались по-прежнему безоблачными и дружественными, хотя всё реже раздавался ее звонок: “Лелька, приезжайте, я соскучилась”. Да я и сама с годами всё реже рвалась к ней. Когда ни придешь, у нее клубится народ, и всё новый, незнакомый, а то и вовсе знаменитости: Белла Ахмадулина, Битов, кто-то еще. Наши милые “посиделки” превращались в “приемы” гостей, хотя Н. Я. и лежала на кровати. Но это было уже в самые последние годы ее жизни. А мне больше всего по душе были “девичники” или встречи наедине, когда Н. Я., забывая “игру”, становилась сама собой. Часто мы слушали музыку, которую Н. Я. очень любила: Баха, Моцарта, конечно, Шуберта.
Вообще она считала, что настоящая музыка – это музыка немецкая. Но были и исключения. Ей очень нравился Стравинский. Как-то я принесла ей редкую пластинку с “Симфонией псалмов”
Стравинского, одолженную мне Олегом Прокофьевым. Ей очень понравилась эта неожиданная, образцово-современная, не стилизованная духовная музыка.
Редко, преодолевая немощи и расстояние, Н. Я. бывала в консерватории. Однажды, когда приехал в Москву Иегуди Менухин, она пригласила меня на его концерт. Кто-то достал ей билеты. Играл он, как никто, по-моему, не мог и мечтать. “Божественные звуки”, – сказала Н. Я., не тратя лишних слов, но вложив в них буквальный смысл. Она любила лапидарные формулировки, выражая удовольствие, как, впрочем, и неудовольствие.
Где-то в начале 1970-х годов у друзей-врачей Н. Я. возникла идея отправить ее на природу – отдохнуть и проветрить прокуренные легкие. Она предложила мне составить ей компанию, и мы отправились в научный городок Пущино, где ей на неделю была предложена квартира знакомых. Была ранняя весна, еще лежал снег, небо было высокое, голубое. Деревья, еще оцепенелые после зимы, стояли в ожидании весеннего тепла. Мы ходили гулять, и ноги сами приводили нас, как к цели прогулки, на берег Оки.
Темная вода в белой раме заснеженных берегов напомнила ей картины страшной северной природы. Помню, она говорила о человечности средне-русской природы по сравнению с Сибирью, с ее немереным пространством, огромностью рек, невыносимостью холода. При этом она зябко ежилась.
Кажется, тогда же она вспоминала, как они с Ахматовой, одновременно болевшие туберкулезом, тоже ранней весной были отправлены мужьями в Царское Село и “валялись”, укутанные в одеяла, целыми днями на террасе в ожидании Пунина и Мандельштама. Несмотря на болезнь и творившееся вокруг, это были дни незабываемого счастья.
Южанка (все-таки из Киева), в молодости большая любительница Крыма, она теперь всё больше ценила среднерусскую природу. Ей нравилась Таруса, где они жили, снимая дом, с братом и его женой, кажется, не один сезон. Потом была Верея – та же скромная чарующая красота окрестностей, да и сам городок в те годы был хорош.
Однажды с приятельницей мы приехали в Верею их проведать. Решив не затруднять хозяев, зашли в первое попавшееся местное кафе. Оно оказалось заполненным множеством подгулявших мужиков. Нам объяснили, что празднуется День лесоруба.
Не успели мы сесть за столик, как увидели, что к нам направляется не очень трезвой походкой, но с самыми галантными намерениями средних лет “товарищ”, держа под мышкой журнал “Новый мир”. Позднее оказалось, что это не было деталью “реквизита”: он его читал! Когда он спросил, к кому мы приехали, мы назвали только адрес. “А, – воскликнул он, – к самому Мандельштампу!” Мы так и покатились, поняв, что в Верее за “Мандельштампа” держат Евгения Яковлевича. Последующий разговор это подтвердил. С негодованием постукивая пальцами по журналу, наш собеседник сказал: “И как же Маяковский мог так грубо обойтись с таким милым старичком?”
Оказывается, в опубликованных в этом номере “Нового мира” воспоминаниях В. Катаева он прочел про встречу Маяковского с Мандельштамом в Елисеевском магазине. Свои симпатии он целиком адресовал мнимому Мандельштампу. Эта абсурдная путаница в голове “аборигена” была встречена Н. Я. и Е. Я. веселым хохотом. Н. Я. была очень довольна: “«Мандельштамп» пошел в народ”.
Надо сказать, слово “народ” не было для Н. Я. пустым звуком. Трагическая судьба русского народа, прежде всего крестьянства, не раз была одной из тем наших разговоров. Она рассказывала, как еще в начале 1930-х годов они с Мандельштамом с ужасом наблюдали последствия сталинского экперимента над крестьянством: толпы голодающих с Украины, насильственную депортацию так называемых кулаков в Сибирь, разорение векового уклада народной жизни и т. д. Известно, что Мандельштам одним из первых бесстрашно откликнулся на эту трагедию в своем творчестве. Н. Я. никогда не забывала событий тех лет, да и о последующем разорении деревни знала не понаслышке. Провинция, где она прожила многие годы, была ближе Москвы к происходящему. Мне тоже было что ей рассказать, так как наша семья обычно проводила лето где-нибудь в деревенской глуши, а в начале 1970-х мы купили дом в деревне под Калязином. Мои наблюдения над подробностями окончательного умирания деревни вызывали у нее неподдельный интерес.
Подтверждением этого был следующий эпизод. Как-то она мне позвонила и сказала, что читает “гениальную” книгу, которую хочет обязательно мне дать. Как оказалось, речь шла о повести Василия Белова “Привычное дело”. Это был единственный случай за все годы нашего знакомства, когда я услышала от нее определение “гениальная” по поводу современной литературы. Ее оценка книги автора, которого я даже не знала, меня поразила. Когда Н. Я. вручала мне сборник Белова, она сказала, что наконец-то русская литература в лице Белова выполнила свой долг перед крестьянством, талантливо поведав о его трагедии в советской России. (Конечно, это мой пересказ ее слов.) Потому и не скупилась на похвалы бескомпромиссной правде беловского повествования.
Вернусь еще к рассказу о любимых приятельницах Н. Я.
Не буду здесь повторять уже многое известное о замечательной женщине – Наталии Евгеньевне Штемпель, Воронежском друге Мандельштамов, адресате его изумительных стихов. Н. Я. ее нежно и преданно любила, и она отвечала ей тем же. Это были совершенно особые отношения, навечно скрепленные памятью о Мандельштаме. Обе они сами об этом подробно рассказали в своих воспоминаниях.
Хочу, однако, добавить к нескольким строкам в воспоминаниях ее друга А. И. Немировского о чуде, случившемся с Н. Е. в детстве, слышанный мною ее более подробный рассказ об этом событии.
Однажды незадолго до кончины Н. Я. мы сидели с Наташей (так она просила меня ее называть) на кухне вдвоем. Н. Я. дремала в своей комнате. Разговор зашел об удивлявшей Наташу религиозности Н. Я. На мой вопрос о ее отношении к вере она ответила, что совсем нерелигиозна, хотя, добавила она, “со мной было чудо”. Я упросила ее о нем рассказать.
Я запомнила этот поразительный рассказ во всех деталях, так как позднее она по моей просьбе подробно описала это событие запомнившимся мне по-детски старательным почерком в школьной тетрадке, полученной мною уже после кончины Н. Я. К сожалению, я не смогла вовремя отправить эту тетрадь в архив Мандельштама, и она была изъята у меня при обыске по делу одного моего приятеля в 1985 году[635]635
Имеется в виду вечер в РГГУ 29 декабря 1998 г. – Сост.
[Закрыть].
Вот ее рассказ. Она в детстве была больна костным туберкулезом тазобедренного сустава. Процесс принял угрожающий ее жизни характер, так как в области бедра образовалась открытая гнойная рана, вызвавшая высокую температуру. Она уже не вставала с кровати, врачи были бессильны ей помочь. Ей было двенадцать или тринадцать лет. Как-то к вечеру к ней зашла школьная подруга прямо из храма, где хранилась чудотворная икона Митрофания Воронежского. Выслушав рассказ девочки об иконе, Наташа, воспитанная интеллигентной и совсем нерелигиозной мамой-учительницей, вдруг почувствовала непреодолимое желание увидеть эту икону. На ее горячие просьбы отвезти ее в церковь мама пришла в негодование. Тем более была зима, вечер, а она с температурой, да еще лежачая. “Как мы тебя отвезем?” – вопрошала мама.
Неожиданно к ним зашел дядя Наташи, который был главой их семьи, так как ее отец давно ушел из семьи. Как и мама Наташи, дядя был неверующим. Но, подумав, вдруг сказал: “Надо отвезти”. Ее завернули в шубы и положили в сани. Когда ее внесли в церковь, дядя поставил ее перед аналоем, на котором лежала икона св. Ми трофания. И, как она мне сказала, ее внезапно охватило состояние необыкновенного блаженства, такого блаженства, которое невозможно описать словами и какого она больше никогда не испытывала. Через несколько дней ее рана, к вящему удивлению врачей, начала заживать, а вскоре и самый туберкулезный процесс прекратился. “Вот такое было чудо”, – как-то спокойно сказала Наташа.
Я впервые видела чудодейственно исцеленного человека, причем человека, который не был подвержен никаким религиозным самовнушениям и мистическим фантазиям. “И после этого вы не стали верующей?”
“Не стала”, – ответила Наташа.
“Ну что ж, – подумала я тогда про себя, – она сама стала чудом – женщиной редчайшей чистоты, любви и сострадания. И ведь стихи Мандельштама обращены к ней, как к ниспосланному ему чуду”.
Были еще у Н. Я. и другие дорогие подруги, уже ушедшие из жизни, но бывшие для нее далеко не случайными привязанностями.
Одна – Наталья Владимировна Кинд (Рожанская), доктор геологических наук, о чем никогда не говорилось. Я, например, часто с ней встречаясь и бывая у нее в гостях, узнала о ее научной степени случайно. Она была человеком той же закалки, что и Н. Я., и все свои заслуги не принимала всерьез, хотя в профессиональном кругу ее знали и уважали как одну из открывательниц алмазных залежей в Якутии. Шумная, общительная, расположенная к людям, она обладала даром бесшабашного веселья. Имея за плечами несколько поколений петербургских интеллигентов, она предпочитала в общении повадки участника геологических экспедиций, с их песнями, анекдотами, шутками и т. п. Вот кто умел “подыграть” Н. Я., оставляя дома свои заботы, горести и неурядицы.
Другая – подруга из прошлых лет – Елена Михайловна Аренс. Та, которая, будучи женой расстрелянного дипломата, матерью двух маленьких сыновей, не побоялась приютить Н. Я., когда та бежала от “чекистов” в Калинин. Н. Я. всегда с благодарностью об этом помнила. Но дело не только в этом. Елена Михайловна сама по себе была чрезвычайно привлекательна. Она пленяла породистостью вымершего ныне типа русских женщин “из бывших” – обладательниц светской непринужденности, обаятельной женственности и внутренней несокрушимости перед лицом бед и утрат, выпавших на их долю. Ничто не могло заставить ее изменить своему юмору высокой пробы, который окрашивал всё, что она говорила своим обольстительно-прокуренным басом. Н. Я. всегда восхищалась ее прекрасным русским языком. Было видно, что она из тех женщин, от которых мужчины сходили с ума.
Так оно и было, по словам Н. Я. и Е. М. Фрадкиной, знавших ее в молодости. Я пишу о ней, потому что в сердце Н. Я. она занимала прочное место. И по праву: что может быть прекраснее этих женщин, ровесниц века, несмотря ни на что никогда не нывших о невзгодах, старости и болезнях!
Однажды я присутствовала при встрече Н. Я. с вдовой Бенедикта Лившица. Она поразила меня своей элегантностью и моложавостью, особенно по сравнению с Н. Я., одетой, как любая старушка из подъезда, в свой неизменный москвошвеевский ситцевый халат за 5 рэ. Они не виделись вечность, и встреча была душераздирающей. Держась за руки, они сидели рядышком на диване, пристально вглядываясь в лица друг друга, как две сестры по несчастью. Я вскоре ушла, чтобы не мешать, и о чем они говорили, не знаю.
С особой нежностью Н. Я. говорила о “Левке” – Льве Николаевиче Гумилеве, которого знала с детства. О его конфликте с А. А. Ахматовой Н. Я. говорила с сочувствием и болью, но твердо настаивала: “Таким надо всё прощать”, имея в виду его страшную судьбу. Она очень переживала всю историю с ахматовским архивом, полностью разделяя позицию Л. Н. Гумилева, хотевшего передать его в Пушкинский Дом. Семью же Н. Н. Пунина, продавшую архив в ЦГАЛИ, этот, по ее словам, “филиал КГБ”, всячески клеймила, не берусь судить – по делу или нет. Я Льва Николаевича не знала, хотя он всякий раз, приезжая в Москву, у нее бывал.
Только как-то придя к Н. Я., увидела в передней незнакомую пару. Закрыв за ними дверь, она сказала: “Левка приводил ко мне знакомиться свою жену. Говорит, что нашел наконец свою «половинку». Очень была за него рада”.
О ком из прошлого на моей памяти Н. Я. говорила с симпатией?
Конечно, о “Левушке” (Льве Александровиче) Бруни, замечательном художнике и обаятельнейшем человеке по отзывам всех, кто его знал. Помню, очень хорошо Н. Я. отозвалась об Иване Александровиче Аксёнове, когда я поделилась своими впечатлениями от его книги “Пикассо и его окрестности”, мною тогда прочитанной. Я о нем почти ничего не знала, а он меня очень заинтересовал. Но Н. Я. была, как всегда, лаконична, сказав только, что он был замечательной крупной личностью. Зато рассказала, как его жена Сусанна Мар встретила ее в Гослитиздате, когда после многолетнего перерыва она появилась в Москве: “Сусанна бросилась ко мне с объятиями и радостными воплями при настороженном молчании присутствующих”. Такое запоминается.
Однажды у нас возник разговор о Хлебникове, которым я особенно увлекалась в ранней молодости. Она сказала, что Мандельштам его очень ценил. Далее последовал рассказ о том, как вскоре после Гражданской войны Хлебников, вернувшийся из своих странствий по Азии, оказался в голодной и холодной Москве без жилья и пайка: его забыли включить в какие-то писательские списки, кажется, составлявшиеся во вновь организованном Союзе писателей под председательством Н. А. Бердяева. Беспомощный в житейских делах Хлебников оказался в бедственном положении, и Мандельштамы пригласили его столоваться у них. Где он жил, они не знали. Но каждый день Хлебников регулярно приходил к ним “на обед”. На мой вопрос, о чем же говорили Мандельштам с Хлебниковым – два таких поэта? – Н. Я. ответила, что он приходил, молча садился за стол, молча съедал предложенную пищу и, не сказав ни единого слова, уходил. При этом она с удовольствием отметила, что никто из них не испытывал ни малейшей неловкости, – настолько его всегдашняя погруженность в себя выглядела естественно.
Как-то раз, не помню, в какой связи, Н. Я. благосклонно отозвалась о Владимире Нарбуте, человеке прихотливой биографии и трагической судьбы (погиб в ГУЛАГе). Его поэзию она оценивала не слишком высоко, но принимала. М. Зенкевича она назвала “случайной фигурой среди «акмеистов»”.
Из людей, встреченных в более поздние годы, Н. Я. при мне неоднократно упоминала Александра Александровича Любищева, крупного биолога, работавшего над проблемами номогенеза и ярого антилысенковца. Они познакомились и сдружились, когда Н. Я. преподавала в ульяновском педвузе, читая историю английской грамматики. Она считала его интересным, оригинальным мыслителем и прекрасным человеком, всегда готовым поддержать гонимых советской властью. Например, Нину Алексеевну Кривошеину и четырнадцатилетнего Никиту, оставшихся после ареста Игоря Александровича Кривошеина, вернувшегося в 1947 году из Франции на Родину и обвиненного, кажется, в покушении на Сталина.
Однажды я ей рассказала, что коллекционер Г. Д. Костаки “откопал” очень интересного, полузабытого художника – Климента Редько, скупив у его вдовы целый ряд абстрактных полотен, а также большую ошеломившую всех картину “Восстание” (1925). Она представляла собой довольно зловещую “формулу” коммунистической утопии со всеми ее атрибутами: фантастическим “новым” миром, напоминавшим концлагерь, и полной “иерархией” вождей, начиная с большой фигуры Ленина, поменьше Троцкого и кончая еще совсем маленьким Сталиным.
Н. Я. с интересом слушала. Редько оказался ее большим другом еще с киевских времен.
Конечно, я в нее вцепилась с вопросами. Но она в своей телеграфно-пунктирной манере только “отпечатала”: “Климент – художник и стоящий человек”. Ничего более подробного я от нее не добилась, кроме краткого рассказа о том, как они сидели на Тверском бульваре после его возвращения из-за границы (он был несколько лет во Франции) и он рассказывал о Париже. Тогда она еще была художницей и пыталась работать. Наверное, это было, когда Мандельштамы жили в Доме Герцена.
Жалею, что не расспрашивала Н. Я. о ее киевском периоде, когда она училась в студии Александры Экстер, дружила со своими однокашниками – С. Юткевичем, И. Рабиновичем, Г. Козинцевым и др. Я, чувствуя ее усталость от “прошлого”, да и в силу своей нерасторопности редко умела задать “хороший” вопрос. (Между прочим, как мне стало известно, Н. И. Харджиев сумел уговорить ее написать об этом периоде воспоминания. Они хранились в его архиве, вывезенном в Амстердам, а частично в переданном из таможни в РГАЛИ. Но это было, по-видимому, достаточно давно.)
Теперь же она по возможности избегала предаваться развернутым устным воспоминаниям, отделываясь обычно двумя-тремя фразами. Помню, что как-то при мне к ней пришел юный Саша Парнис с разными вопросами о школе Александры Экстер. Но как он ни бился, она только отмахивалась рукой от его вопросов. Было прямо-таки жалко видеть, как его исследовательский энтузиазм натолкнулся на ее полное безразличие к своему прошлому.
5
Ее молодая жизнь давно прошла и казалась чьей-то чужой. “Не может быть, что это была я”, – с таким ощущением она иногда всё же позволяла себе “поворошить” свое прошлое. При этом она руководствовалась выдвинутым ею афоризмом: “Молодость – это болезнь”. Да, теперь в старости я согласна, что только так многое в молодости можно хоть чем-то объяснить.
Как-то она рассказала, что “сошлась” с Мандельштамом, появившимся в Киеве, в тот же день, когда состоялось их знакомство. Удивляясь себе, она вспоминала, что в духе тех “революционных” времен, перевернувших “устои”, она, как и многие ее друзья, придерживалась весьма вольных нравов и особого значения близости с Мандельштамом не придала. Гражданская война их разлучила, и она, не слишком горюя, считала, что навсегда. Но когда он ее нашел, чтобы назвать женой, она, ни минуты не колеблясь, приняла свою судьбу.
Кажется, она об этом писала в одной из своих книг. Теперь рассказ звучал как-то отчужденно, как о ком-то другом.
В таком же тоне прозвучал ее ответ на мой вопрос, кто был этот “Т.”, который пришел за ней и ее чемоданом, когда она решила оставить Мандельштама, “доставшего” ее своей влюбленностью в Ольгу Ваксель. “Татлин”, – сказала она с полным безразличием.
Я так и подпрыгнула. Татлин, лучший из лучших художников авангарда, был моим кумиром. Я пыталась выведать, каким он был, чем покорил. Но она поставила точку на моих придыханиях, заявив, что он был “идиот”. Меня это очень огорчило. Хотя действительно, по сравнению с Мандельштамом, любой мог оказаться “идиотом”.
Однажды Н. Я., в минуту откровенности, поведала мне, что их интимное партнерство строилось на том, что он “любил внезапно нападать”, а она – “оказывать сопротивление”. Я пишу об этой интимной подробности только потому, что, как мне кажется, подобный характер любовной игры исключает необходимость в “третьем”, как нам пытается внушить некая мемуаристка.
Вообще я замечала, что у Н. Я. не было “священного” отношения к интимным секретам, как своим, так и чужим. Она могла прямо “в лоб” спросить: “У вас есть любовник?” Меня такая прямота крайне шокировала, как и ее попытки обсудить чьи-то личные отношения. Но в этом не было никакой “патологии”. Скорее – давняя привычка к неприятию всяческих табу, установленных обветшалой моралью.
Этим неприятием Н. Я. любила щегольнуть: “Лилю Брик я уважаю: она профессионал”. Или со смехом повторять “mot” одной своей подруги, которая на упреки в том, что “живет с друзьями своего мужа”, отвечала: “А что же, мне жить с его врагами?”
Разумеется, всё это говорилось с юмором, не на полном “серьезе”. Но моралистом она действительно не была. Например, романы своих знакомых она приветствовала как нечто жизнеутверждающее. Никогда не упускала случая “похвалить” Н. И. Столярову, которой приписывала мнимое обилие любовных связей, хотя сама, овдовев в тридцать семь лет, прожила долгую жизнь с дорогой тенью в чуждом мире. Таков был ее выбор. Другим она его не навязывала.
Однажды после телефонного разговора, при котором я присутствовала, она мне “пожаловалась” на М. В. Юдину, донимавшую ее требованиями повлиять на Наташу Светлову “отказаться” от Солженицына, которому первая жена не давала развод, хотя у него была уже новая семья. Н. Я. категорически отказывалась поддержать обвинительный пафос М. В. Юдиной, ссылавшейся на христианский догмат о нерасторжимости брака. Ей подобный аргумент казался просто смешным и никак не оправдывал какое бы то ни было вмешательство в сложную семейную ситуацию.
Но когда кто-нибудь из ее посетителей и даже друзей оставлял жену ради более молодой партнерши, она твердо вставала на сторону “пострадавшей”, решительно отказывая от дома “виноватому”, даже ей небезразличному. Так было не однажды на моей памяти (конечно, обойдусь без имен). Здесь срабатывала не только женская солидарность, но и ее убежденность в принципиальном различии между “блудом” и предательством. Не признавая “мораль”, Н. Я. всерьез и строго относилась к вопросам нравственности, в каком-то смысле противопоставляя эти понятия.
В этой связи вспоминается разговор, затеянный Н. Я. в весьма избранном обществе, о том, что такое русский интеллигент. Эталоном этого понятия она считала сельского учителя XIX века. На этот раз на ее кухне было довольно много народу. И каждому присутствующему она предлагала назвать хоть одного своего знакомого, соответствующего требованиям этого эталона. Задачка оказалась вовсе не простой. Помню, обсуждались кандидатуры М. К. Поливанова, его друга С. С. Хоружего, которым уж никак нельзя было отказать в интеллигентности.
Биргер предложил своего друга композитора Эдисона Денисова, что вызвало ее негодование: “Борька, вы не понимаете, мы говорим не о так называемой творческой интеллигенции, а совсем о другом”. Все предложенные “кандидаты” были ею отвергнуты. Н. Я. заявила, что интеллигентов, подобных российским сельским учителям, попросту больше не существует. Нельзя было с ней не согласиться.
Действительно, эталон “сельского учителя”, с его жертвенным самоотречением ради служения демократическим идеалам и народу, определявшим его нраственный кодекс, стал достоянием истории, когда интеллигенции была навязана роль “прослойки”, обслуживающей идеологию. И хотя описанный разговор происходил во времена начавшегося противостояния этой идеологии, извращенное понятие “русский интеллигент” продолжало оставаться всего лишь знаком профессиональной принадлежности. Потому Н. Я. и настаивала на том, что интеллигентность, в которой она отнюдь не отказывала присутствующим и их кандидатурам, и классический “русский интеллигент” – явления несопоставимых ценностных уровней. Блестящие умы и специалисты – да, таланты – да, но все с детства соприкасались так или иначе с советской действительностью и все оказывались фатально замкнутыми в кругу своих творческих или научных интересов. Так распорядилась история страны.
Между прочим, “советскость” Н. Я. замечала и в приемах диссидентов, хотя в целом диссидентскому движению сочувствовала, собирала деньги, а некоторым его представителям, например, Вере Лашковой, очень симпатизировала.
По моим впечатлениям, отношения Н. Я. с новыми людьми складывались довольно часто в “игровом режиме”, что определяло их ненадежность. Неудивительно, что они могли быстро изнашиваться, исчерпываться. Н. Я., как я замечала, могла ради какой-то даже благой цели распорядиться любым, как это было хотя бы со мной, или вообще прекратить знакомство по самому неожиданному поводу. А то и просто устав от кого-то, заскучав с кем-то. Я стала замечать, что на ее кухне происходит постоянная “текучка” персонажей. Одни появляются, другие исчезают.
Так было у Н. Я. с В. Т. Шаламовым, который, по ее инициативе познакомившись с ней, одно время, как я знала, довольно часто у нее бывал. Я как-то его у нее застала и почувствовала, что он недоволен вторжением “посторонней”: их общение было очень доверительным. Человека с такой биографией она не могла не уважать. Но довольно скоро они в пух и прах рассорились из-за А. И. Солженицына, к успеху которого, как сказала Н. Я., Шаламов “ревновал”, считая его славу якобы незаслуженной. Н. Я., очень высоко ценившая автора “Одного дня Ивана Денисовича” и “Архипелага ГУЛАГа”, вступила в споры, и отношения были прерваны. При этом она жалобно приговаривала: “За что Шаламов отлучил меня от ложа и стола?”
Поистине скандальным стал разрыв Н. Я. с Н. И. Харджиевым, получив довольно широкий резонанс в окололитературных кругах. Как я уже писала, я говорила на эту тему с Н. Я. и хочу кое-что из известного мне добавить к сказанному ранее.
Меня больше всего огорчало различие между заявленными доверием и согласием в адрес Харджиева в “Воспоминаниях” с гневными инвективами во “Второй книге”. Я считала, что это не может не производить на всех неприятное впечатление. Ее это “соображение” совершенно не трогало.
Зная, как охотно интеллигентская элита использует любой повод, чтобы осудить и неприязненно посудачить, что и произошло после появления “Второй книги”, читая ее еще в процессе написания, я наивно пыталась убедить Н. Я., что не стоит выносить на люди происшедшие перемены в их отношениях. Но куда там! Она закусила удила и на все мои увещевания твердила: “так надо” или “пусть знают”.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.