Читать книгу "Не ко двору. Избранные произведения"
Автор книги: Рашель Хин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: 16+
сообщить о неприемлемом содержимом
– Да я и не боюсь, – сказала я.
– Почему же вы такая грустная? – полюбопытствовала Христина.
Я невольно улыбнулась и ответила:
– На это много причин, милая Христина.
– А! Значит у вас сердце болит!.. Ну тогда надо сказать себе: ich muss[118]118
Я должна.
[Закрыть]. Это только кажется, будто это трудно… Ведь у вас в России осталась семья, gnadige Frau?
– Да, муж и дочь.
– Fraulein[119]119
Девушка.
[Закрыть] уже большая?
– Моей дочери двадцать один год.
– Herr Je![120]120
Надо же!
[Закрыть] – изумилась Христина. – Ведь вы сами похожи на барышню. И Herr Gemahl, наверное, красивый.
– Да вот в рамке их портреты. Посмотрите.
Христина взяла складную рамку и с восторгом произнесла:
– Ein bildschone Mann! Und das Fraulein! Wie reizend! Wie nett[121]121
О, фрау! Вы не имеете права грустить, вы так счастливы!
[Закрыть]…
Я посмотрела на доброе, наивное лицо немки и мне захотелось не то плакать, не то смеяться.
25 мая (6 июня)
Я уже почти оправилась после операции. Мне ее сделали на следующее утро после нашей беседы с Христиной, совершенно для меня неожиданно. Это одно из правил Geheimrath’a – не предупреждать больных о дне операции. Явилась Христина и с обычной улыбкой заявила: “Geheimrath просит вас сойти вниз… Так как это повторяется через день, я спокойно отправилась в приемную. Там уже восседал Geheimrath, более чем когда-либо похожий на бюст Гете. Он послушал мне сердце, сказал: ganz gut[122]122
3 Вполне нормально.
[Закрыть], и, похлопав по плечу, прибавил:
– Я не нахожу нужным откладывать. Мы сегодня же вас освободим от излишней тяжести – и вы совсем расцветете. Он еще раз похлопал меня по плечу и взглянул на Христину. Она сейчас же взяла меня под руку и повела в маленькую комнату… Я подумала, что это и есть место страшного суда, но оказалось, что здесь только хлороформируют. Нас встретили ассистенты – два безмолвных, прилизанных молодых человека, один в очках, другой в pincenez[123]123
Пенсне.
[Закрыть] вынул часы и, взяв мою руку, прижал то место, где доктора щупают пульс. Ассистент в очках поместился с другой стороны и, закрыв мне нос и рот какой-то странной ложкой, так и впился в меня через очки глазами. Вся эта группа имела довольно карикатурный вид… Мне захотелось смеяться, но противная ложка меня душила. Я раскашлялась, потом мне стало жарко, точно горячая волна крови залила мне лицо, шею, грудь… У меня закружилась голова. Я помню промелькнувшее лицо Христины. Кажется, она шепнула слово “Muth”[124]124
Мужество.
[Закрыть], и затем все смешалось… я умерла. Я очнулась у себя, наверху, на постели, слабая, с легкой тошнотой, но с чувством чего-то бесповоротно совершившегося. На стуле, около кровати, сидел Geheimrath и держал меня за руку. Я его не узнала. Куда девалась его важность. Он улыбался счастливой, какой-то бабьей улыбкой, и, взяв меня за подбородок как ребенка, нежно повторял: “О wie artig, wie brav”[125]125
Ах, какая воспитанная, какая послушная.
[Закрыть]; подле него стояла Христина и тоже радостно улыбалась.
“О, Господи, – подумала я (нет не я, а все мое существо), – за что они меня так любят, эти милые, чужие люди…” И я тут же поняла, что они не чужие, что они мои, и я их люблю, и они меня любят за то добро, которое они мне сделали. Я хотела им это сказать, но слова не шли с уст и только слезы хлынули из глаз и полились по щекам. Geheimrath покачивал головой и бормотал: sehr gut[126]126
Очень хорошо.
[Закрыть].
Когда я вдоволь наплакалась, Христина мне влила в рот лекарства, заботливо оправила мое одеяло, и я тут же, облегченно вздохнув, заснула крепким, глубоким сном. Через неделю я отсюда уезжаю в Франценсбад.
Франценсбад 4(16 июня), Villa Bell’aria.
Мне кажется, я уж тут очень давно, а между тем я приехала всего дня три-четыре. Пью воды и принимаю Moorbader[127]127
Грязевые ванны.
[Закрыть]. Как это ни странно, мне было грустно покидать клинику. С Христиной мы крепко расцеловались. Я подарила ей на память свой браслет. Она ужасно переконфузилась, долго не соглашалась, все говорила, что она не заслужила такого дорогого подарка. Я ее убедила только тем, что мне будет приятно знать, что она носит вещь, которую я много лет носила.
Geheimrath хоть и сделался опять похож на бюст Гете – все же был ко мне чрезвычайно благосклонен, подарил свой портрет “freunlichen Erinnerung”[128]128
На дружескую память.
[Закрыть] и на прощанье, погрозив пальцем, лукаво произнес: Nur keine Grubeleien[129]129
Только не углубляйтесь в мысли.
[Закрыть].
Франценсбад мне очень нравится. Тихий городок, чистенький, как игрушка, в котором все приспособлено для удобства больных. Квартиры, источники, ванны – все это меня, привыкшую к нашей распущенности, поражает благоустройством. Пропасть изящных магазинов. Много зелени. Все улицы усажены прекрасными, старыми каштанами. Кроме большого парка имеется несколько скверов и разные Anlagen[130]130
Курзалы.
[Закрыть], где днем играет музыка, a “Kurgaste”[131]131
Курортная публика.
[Закрыть] пьют кофе, читают, занимаются рукоделием. Мужчин здесь мало, но это не мешает дамам щеголять изумительными туалетами. Публики – масса; русских несть числа. Когда по утрам после воды я хожу по бесконечной Salzquellallee[132]132
Соляные источники.
[Закрыть], я то и дело слышу громкий, бесцеремонный говор моих соотечественников и мне представляется, будто я гуляю по Тверскому бульвару. Заметила несколько московских лиц, но близких знакомых пока, слава Богу, не встретила…
Из дому получаю письма довольно часто. Лили пишет, что у них все благополучно, что дача понемногу приходит в приличный вид, что Юрий Павлович к ней очень добр и очень доволен ее умением хозяйничать, что баронесса подарила ей чудную верховую лошадь, a Louise сшила ей не амазонку, а “мечту”… О Юлии ни слова (может быть, поссорились… Вот бы хорошо!). От послания Юрия Павловича на меня так и повеяло родным духом. Он пишет: “Никогда бы не поверил, милая Лиза, что я буду так по тебе тосковать (а я и теперь не верю). Но ты все-таки не торопись и лечись, как следует. Постараюсь устроить дела и когда ты кончишь свой водопой – мы съедемся в Берлине или в Вене и махнем недельки на три в Швейцарию. Здесь все в порядке. Твой друг Кривский оправился и чудит по-прежнему, твоя приятельница Анюта родила пятого, а, может быть шестого младенца. Есть, впрочем, одна пакостная новость, которая мне доставила un mauvais quart d’heure[133]133
Плохая четверть часа.
[Закрыть]. Представь, этот идиот Котулин ограбил каких-то малолетних. Его уличили. Тогда он бежал, оставив письмо с чистосердечным покаянием во всех своих делах и помышлениях. Наши Робеспьеры, конечно, обрадовались и забили в набат. Сколько жалких слов наговорили! Ты бы умилилась, Лизочка. Хотя я в особенной дружбе с Котулиным не состоял, но все же мы были знакомы и мне этот скандальный инцидент весьма неприятен. Впредь наука – не связываться с дураками. Не будь Котулин так глуп, всю бы эту историю можно было своевременно уладить. Ну да ничего, обойдется дело. Ты не огорчайся” и т. д.
Из всего этого я вижу, что Юрий Павлович гораздо больше расстроен “инцидентом”, чем хочет показать. Уж если он мне стал изливать душу, стало быть его задели за живое…
6 (18) июня
У меня второй день мигрень. Погода серая, мягкая, влажная… Погромыхивает гром. В воздухе висит гроза, но разыграться не может и только тяжелые капли дождя падают медленно, лениво, точно нехотя.
10 (22) июня
Какое это странное ощущение – целый день молчать! После того неумолкающего шума, на который я обречена дома, здешняя тишина мне представляется блаженством. Мне бы хотелось, чтобы она была еще глубже, еще ненарушимее. Мое пребывание здесь, это что-то вроде передышки, которую, после двадцатипятилетней сутолоки, мне невзначай бросила судьба. Не знаю даже, к лучшему ли это. Я искренне считала себя приконченной… запечатанной со всех сторон. Как заморенная кляча, которая тупо трусит до ночлега, я ничего, кроме усталости, не чувствовала. Прошел день – и слава Богу… И что же? Едва я очутилась не на свободе (куда уж мне!), а просто подальше от семейного котла, как во мне зашевелились старые, давно, казалось, схороненные духи… Каждый человек, думается мне, в разные периоды своей жизни погребает часть своего “я”… И, Боже мой, как грустно бродить по кладбищу собственного сердца… Вот и мои прежние “я” словно ожили, обступили меня и так назойливо твердят: посмотри, какая ты была… Ты отреклась от себя и теперь ты – ничто… Ты даже не дама, как все, и не добродетельная мать семейства… Те спокойно делают свое дело, а ты захотела служить двум богам и предала обоих…
Ах, уж лучше спать ложиться. Ведь, если я и тут буду заниматься самоглоданием, какой же выйдет толк из моего лечения. Все это не “Kurgemass”, как говорит Geheimrath.
15 (27) июня
Здоровье лучше. Лили пишет часто, хотя лаконически. Здоровы и благополучны. Это самое главное, и я спокойна за них. Ездила в Мариенбад. Очень красивое место, лежит в котловине между кольцом гор, которые сплошь покрыты сосновым лесом. Лечатся там все толстяки. Толпа народу, музыка, элегантные туалеты – в глазах рябит. Мне больше нравится Франценсбад: тише, проще. Тут есть очень милый лесок, напоминает наши подмосковные рощицы. Березы вперемежку с елками, клены, дубки, только круглые, тенистые каштаны говорят о “загранице”. За опушкой широкая поляна, вся заросшая нежной высокой травой и самыми простенькими цветами – одуванчики, ромашка, гвоздика, клевер, колокольчики… Кругом видно далеко… На горизонте, в синеватой дымке темнеют небольшие холмики… бегут поезда, извиваясь, как червяки… Я тут часто гуляю и думаю, думаю…
17(29) июня
Пришлось и мне обрести курортное знакомство, хотя без всякого с моей стороны желания. В нашей Bellaria живет французская чета Monsieujr et Madame Peirre Dagoury. Муж очень высокий, худой, черноволосый, с толстыми, как у негра, губами, острой бородкой, изящный – frise la qurarantaine[134]134
Под сорок.
[Закрыть]. Жена совсем молодая, лет двадцати, крошечная, тоненькая блондинка с бледным капризным личиком. Одевается поразительно. Только парижанка может рисковать таким сочетанием цветов. Оденься так русская или немка, она будет похожа на огород, а у француженки выходит оригинально. Встречаясь со мной на лестнице и у “воды”, муж высоко приподнимал цилиндр, а жена мило кивала головкой. В ресторане и на музыке они, может быть, случайно, а может быть, и нарочно, усаживались неподалеку от меня. Но я оставалась неуязвима. Вдруг вчера, когда я уже спокойно сидела у себя после вечернего “водопоя” и писала Лили, ко мне в дверь постучались. Думая, что это горничная, я механически произнесла: “Herein”[135]135
Войдите.
[Закрыть]. Но вместо горничной в дверях остановился француз и взволнованным голосом проговорил:
– Je vous demande mille fois pardon, madame[136]136
Я тысячу раз прошу у вас прощения, мадам.
[Закрыть]. Моей жене дурно. Я посылал за доктором, но его нет дома. Не будете ли вы так бесконечно добры, пока я съезжу за другим доктором, помочь моей жене. Она не говорит по-немецки и ей трудно объясняться с прислугой.
Я, конечно, выразила свое согласие и сейчас же встала, чтобы идти с ним. Он рассыпался в благодарностях. Их комнаты рядом с моей. Он предложил мне подождать в хорошеньком будуаре, а сам бросился в следующую комнату, отделенную от первой драпировкой, из-за которой неслись шумные вздохи.
– Ма chere enfant[137]137
Мой милый ребенок.
[Закрыть], – начал он торопливо, наша русская соседка так добра, пришла взглянуть на тебя. Можно ей войти?
– Mais sans doute[138]138
Без сомнения.
[Закрыть], – со стоном ответила жена. Я вошла к ней. Она лежала на широкой кровати, вся утопая в кружевах и лентах. На полу валялся мешок с “moor’om”[139]139
Пиявками.
[Закрыть].
– Ah, madame, – залепетала она, – как вы любезны… У меня нестерпимые боли… и она закатила глаза…
Мне почему-то показалось, что она не очень больна, и я спросила, что она собственно чувствует?
– У меня спазмы. Доктор мне прописал припарки из “moor’a” на живот. Mais je пе рейх pas sennnntir cette salete[140]140
Но я не переношу эту грязь.
[Закрыть]. В Париже меня растирали хлороформом и давали внутрь эфир. А тут… это варварство! C’est mon mari qui a eu l’idee d’aller еп Allemagne[141]141
з Это мой муж, которому пришла в голову идея поехать в Германию.
[Закрыть].
– Это не Германия, а Австрия, – возразил муж.
– Это все равно, – капризно перебила жена и опять застонала:
– Ах, и зачем только я согласилась… я здесь умру… ах, это невыносимо…
– Почему вы не хотите приложить мешок? – сказала я. – Меня эти горячие компрессы всегда успокаивают. Попробуйте… В эти часы все доктора закончили прием и разъехались по визитам.
Вряд ли ваш муж кого поймает.
Я нагнулась, чтобы поднять с полу мешок, но француз меня предупредил: бережно, как ребенка, он положил мне его на руки и вышел.
– Эта гадость портит кожу и белье, – протестовала маленькая женщина.
– У вас наверно есть белье попроще, – заметила я, – а для кожи это даже полезно.
– Vrai? On m’a dit a moi que cette boue rend la peau flasque[142]142
Правда? Мне сказали, что это средство сушит кожу.
[Закрыть].
– Напротив. Светские и другие дамы, дорожащие своей красотой, нарочно приезжают в Франценсбад – pour se rafaire le teint[143]143
Оно придает коже оттенок.
[Закрыть].
Ha m-me Dagoury эти слова подействовали, как откровение.
Она почти радостно переспросила:
– Vrai?[144]144
Правда?
[Закрыть] Ах, я очень нервна, chere madame. Малейший пустяк меня волнует. Мне совестно вас беспокоить. Но русские так добры и мы их так любим. C’est comme des compatriotes[145]145
Мы же соотечественники.
[Закрыть]. Я воспользовалась благоприятным моментом и приладила ей злополучный мешок.
Она позвала мужа:
– Pierre, войди. Je ne suis plus mechante[146]146
Я больше не вредничаю.
[Закрыть]. У нас была маленькая сцена, – сообщила она мне с гримаской, – у него такой дурной характер. Не дуйся, Пьер. Дай мне лекарство.
Пьер налил микстуру в ложку и подал жене. Та опять защебетала.
– Merci. Мне легче. Не нужно доктора. Как мило со стороны madame, что она меня навестила. Пьер, не сердись. Я буду умница…
Пьер угрюмо молчал. Когда жена его совсем успокоилась, он проводил меня до моей двери и, прощаясь, смущенно промолвил:
– Nous devons vous paraitre bien ridicules[147]147
Должно быть, мы выглядим нелепыми.
[Закрыть]. Мы так хотели с вами познакомиться. Пожалуйста, не примите это за банальную фразу. Если б вы знали, как мне досадно, что все вышло так глупо.
Я пробормотала какую-то любезность и мы расстались. Славные глаза у этого Пьера – добрые и умные, а жена – пустышка.
Третьего дня, утром, горничная мне подала огромную корзину цветов от M-r et M-me Dagoury. На музыке мы уже сидели вместе, теперь вместе обедаем и гуляем. Словом, прощай одиночество. Сначала мне было досадно, а теперь ничего. Супруги все-таки ненавязчивы. “Monsieur” положительно симпатичен, а “Madame” довольно бесцветна. Все на свете у нее, по-видимому, делится на две части “Drole”[148]148
Странный.
[Закрыть] и “pas drole”[149]149
Нормальный.
[Закрыть]. Про мужа она говорит: II n’est pas drole du tout[150]150
Он вполне нормальный.
[Закрыть], то капризничает и дуется на него, то (когда ей чего-нибудь хочется) ласкается к нему кошечкой, не стесняясь моим присутствием. Его это очень коробит. Он ее останавливает: – Voyons, Lucie, pas d’enfantillage[151]151
Люси, хватит дурить.
[Закрыть], но кошечка не уступает, пока не добьется желанной добычи в форме кружева, брошки, браслета… При этом madame – горячая патриотка. Стоит заговорить о “пруссаках”, как ее личико севрской куколки мгновенно меняется и маленькие зубки под розовыми деснами оскаливаются, как у злого зверька. Сегодня она мне очень горячо объясняла, что Германию нужно вычеркнуть из географического атласа, Берлин подарить России, а Франции вернуть “nos cheres provinces, vola mon reve”[152]152
з Наши дорогие провинции, украли мои мечты.
[Закрыть], – воскликнула она, захлебываясь. Un reve de bonne femme[153]153
Мечты порядочной женщины.
[Закрыть], – заметил муж и с нескрываемым презрением посмотрел на свою хорошенькую жену. Ее родители – эльзасцы и переселились в Париж после войны, – сказал он мне в пояснение и как бы извиняясь за кровожадность прелестной Lucie.
22 июня (5 июля)
Лили должно быть совсем завертелась… Пишет редко, на клочках, с постоянным обещанием – в следующий раз написать побольше. Спасибо Юрию Павловичу! Он два раза в неделю извещает меня по телеграфу, что “все благополучно”… А то я бы, право, не знала, что думать. Здоровье мое гораздо лучше – и я спокойнее…
Dagoury дал мне прочесть роман Rosny “L’autre femme”[154]154
“Другая женщина”.
[Закрыть]. Роман написан на тему о необходимости и даже законности мужу, кроме жены, любить и других женщин… чем больше, тем лучше. “Le renouveau de l’idylle”[155]155
Возрождение идиллии.
[Закрыть], I’esthetique de l’adultere[156]156
Эстетика адюльтера.
[Закрыть], это, мол, такое зерно существования, от которого мужчина не может отказаться. Другое дело – женщина. Она должна “subir”[157]157
Подчиняться.
[Закрыть] до конца все. Написано превосходно. Какая масса талантов у французов и как они не устают трепать на разные лады этот несчастный, древний, как мир, adultere. Как ужасно, что в мире и в литературе такое огромное место занимает любовь… Неужели и наши пра-пра-пра-правнуки будут также беспомощно, как и мы, стоять перед жестоким “сфинксом” и в утешение ссылаться на атавизм или другое мудреное слово.
24 июня (6 июля)
Мне очень нравится Dagoury. Он совсем простой, не влюблен в себя, как большинство французов (этим, впрочем, грешат и не французы), об “альянсе” и даже “реванше” говорит без всякого ража. Он уже год живет в Германии, переезжая из одного университетского города в другой, собирая материалы для своей книге о немецком социализме… О немецких ученых отзывается с большим уважением.
Madame Dagoury и на сей предмет держится особого мнения:
– Может быть, они и великие ученые, – говорит она, – но скучны они невыносимо. Pierre был так жесток, что и меня заставил у них бывать. Се n’etait pas drole, ah non!..[158]158
з Это было крайне скучно, крайне.
[Закрыть] Мужчины торжественны, как пасторы, а дамы!.. Мы были на вечере у одного профессора. Хозяйка – огромная, толстая женщина, была в белой шерстяной юбке и розовом корсаже. Ведь не догадалась сделать наоборот! А другая еще лучше. Ни малейшего вкуса, грации. Это совсем не женщины.
– Отличные женщины, – возразил Пьер, – серьезные, добрые, верные помощницы своим мужьям. В конце концов, это все-таки лучше, чем элегантная кукла.
– Ты намекаешь на меня? – грозно спросила жена.
– И не думал. Для меня моя крошка Lucie вне сравнений.
Lucie успокоилась, а я свободно вздохнула. Только этого не хватало. Приехать за границу, чтобы мирить какого-то француза с женой.
27 июня (9 июля)
Пьер и Lucie меня одолели: ходят целый день по моим пятам. У Lucie несчастное лицо, она ужасно скучает и все придумывает – куда бы ей поехать, а муж требует, чтобы она педантически исполняла режим. Из-за этого – постоянные препирательства. Но когда она оставляет своего Пьера в покое, с ним приятно разговаривать. Сегодня я их водила в свой лесок. Мы долго гуляли и беседовали о разных разностях.
Dagoury очень интересуется Россией – не с точки зрения франко-русской дружбы, а как “беллетристической страной, в которой должно быть много оригинальных типов”.
Я заметила, что люди везде – люди.
– Разумеется, – согласился он. – Но у вас особенно любопытно наблюдать с одной стороны резиньяцию массы, прозябающей во тьме, а с другой беспокойный блеск верхнего слоя, вкусившего от древа цивилизации, но, в сущности, подавленного той же властью тьмы. Корифеи вашей литературы, Толстой, Тургенев, Гончаров – прекрасно это подметили.
– Вам знакомы их произведения по переводам? – спросила я.
– Некоторые я читал в оригинале.
Я посмотрела на него во все глаза.
Он расхохотался. – Вы поражены? Русские ведь воображают, что их язык непостижим для иностранца… Это один из национальных предрассудков. On apprend bien le chinois[159]159
Хорошо учат и китайский.
[Закрыть].
– И вы говорите по-русски?
– Gavariou, – сказал он и продекламировал совершенно верно по интонации, но с отчаянным произношением:
“Цветы последние милей Роскошных первенцев полей…”
– Вы феномен, – сказала я.
– Oh, c’est un type[160]160
Да, он необычный человек.
[Закрыть], – с чувством произнесла Lucie. Dagoury пожал плечами:
– Не верьте Lucie, chere madame. Она клевещет, как всякая жена.
– А Достоевского вы тоже знаете? – продолжала я выспрашивать.
– Читал.
– Как же вы его находите?
– Он похож на нашего Габорио.
Это было так глупо, что я не могла удержаться от восклицания.
– II parait que j’aidit une enormite[161]161
Кажется, я сказал глупость.
[Закрыть], – лукаво промолвил Пьер. – Я хотел вас подразнить. Впрочем, должен признаться, что Достоевский мне антипатичен по разным причинам. Меня вообще возмущает наша токада “северным сиянием”. Я согласен видеть в Достоевском писателя больных людей, а в Ибсене второстепенного популяризатора Шопенгауера, но отказываюсь признавать их глашатаями новых истин. Моей натуре противен всякий фетишизм… Если б даже меня самого признали пророком, я бы отказался от этой чести. Что может быть скучнее слепого поклонения?
– Moi, je truve са charmant[162]162
А мне нравится.
[Закрыть], – сказала Lucie и, глубоко вздохнув, стала в миллионный раз жаловаться на францен-сбадскую скуку, на деспотизм Пьера, на глупость немецких докторов и т. д.
30 июня (12 июля)
Получила письмо от Лили. Просит привезти ей кружев и гранат. Все благополучно, все здоровы, веселы. Варя Карцева выходит за Башевича. Юрий Павлович в отличном расположении духа… Ну и слава Богу…
Сегодня почти весь день провела вдвоем с Dagoury. Он был в экспансивном настроении и “выкладывал душу”. Lucie познакомилась с целым отрядом американок и умчалась с ними в Карлсбад. Пьер отпустил ее с таким жаром, точно обрадовался возможности передохнуть. Проводив жену на вокзал, он пошел отыскивать меня. Мы встретились у памятника эрцгерцога, на котором (не на эрцгерцоге, а на памятнике) восхваляется в стихах чудодейственная сила франценсбадских источников, излечивающих даже “das ermattete kranke Herz”[163]163
Износившееся больное сердце.
[Закрыть]. Я показала Dagoury на эту строчку. Он улыбнулся. – Tiens![164]164
Послушайте!
[Закрыть] С завтрашнего дня начинаю пить воду. А вы, chere madame, как себя чувствуете?
– Прекрасно. Merci.
– Очень рад. Последние дни у вас был грустный вид.
Я сказала, что беспокоилась отсутствием известий из дома, что тоскую по дочери.
– Никак не могу себе представить, что у вас взрослая дочь! – воскликнул Dagoury.
– Вы, что же это, пользуетесь отсутствием жены, чтобы говорить мне комплименты?
– Non, non! Я совершенно искренен. В Париже мы сплошь и рядом видим мамаш, которые похожи на младших сестер своих дочерей, но вы не такая. Когда я гляжу на вас, мне все кажется, что вы свою жизнь в снегу пролежали… или заснули, как маленькая принцесса в сказке.
– Но, так как prince Charmant[165]165
Прелестный принц.
[Закрыть] не явился во время, чтобы меня разбудить, то давайте беседовать о чем-нибудь другом.
– Однако вы… prude[166]166
Благоразумны.
[Закрыть], заметил француз.
Некоторое время мы шли молча. Потом он стал мне рассказывать о своих занятиях, о своих друзьях, о Париже, который все больше и больше становился очагом космополитического мещанства.
– Знаете, – промолвил он с увлечением, – я обожаю Париж, это солнце, которое равно льет свой свет на добрых и нечестивых, но временами я его ненавижу. Мне кажется иногда, что вся человеческая пошлость и подлость слилась к нам, как в гостеприимную канаву. Нас захватило пробуждение варварских инстинктов в Европе, и мы, так щедро наделявшие мир великими идеями… nous devenons grotesques de platitude…[167]167
Мы становимся гротескными и пошлыми.
[Закрыть]
– По-русски это называется самобичевание, – сказала я.
– Comment[168]168
В каком смысле.
[Закрыть], – спросил Dagoury, и когда я объяснила ему, что это значит, он закивал головой и несколько раз повторил: Samobitchevannie. Отличное слово… только ваше samobitche-vannie безнадежно. Chez vous c’est une espece de volupte[169]169
Для вас это какое-то сладострастие.
[Закрыть], а нас спасают наши коренные недостатки – тщеславие и скупость.
– Я поглядела на него в недоумении.
– Ну да, – сказал он. – Скупость и тщеславие – основные черты французского характера. Из-за скупости мы совершаем всяческую мерзость, но тщеславие наше так велико, что мы тут же готовы облагодетельствовать вселенную.
– Теперь мне понятно, почему ваша жена вас упрекает в отсутствии патриотизма, – пошутила я.
– Моя жена – ребенок… Что до патриотизма, то ведь еще старик Фенелон сказал: II faut aimer sa famille plus que s oi meme, sa patrie plus que sa famille et Thummanite plus que sa patrie[170]170
Надо любить свою семью больше самого себя, а человечество больше своей родины.
[Закрыть].
– Прекрасная утопия, – заметила я.
– Не говорите, – возразил Dagoury. – Вспомните, сколько вещей, которые теперь неопровержимые истины, в свое время считались вредной бессмыслицей. Приведу самый банальный пример: движение земли вокруг солнца. То же будет и с войной, и с расовой ненавистью. Человеческую башку надо сверлить безостановочно, чтобы в нее проник луч света… В этом отношении каменная глыба, которую взрывают динамитом, гораздо податливее. Но, не надо отчаиваться. Нужно работать и, поверьте, что против бациллы злобы, как против бешенства, дифтерита, чумы – будет найдена своя сыворотка.
– Вы оптимист, monsieur Dagoury.
– Непременно, хотя и не в смысле Панглосса. Планета наша довольно скверна, но раз уж мы обречены влачить на ней свое существование – il faut cultiver notre jardin[171]171
Надобно заниматься нашим садом.
[Закрыть]. Сила духа бесконечна. Главное, это не бояться большинства. Все великое дарилось миру меньшинством. La majorite a toujours ete un troupean[172]172
Большинство – это всегда стадо.
[Закрыть]. И я верю, – продолжал он, оживленно жестикулируя, и с той своеобразной декламацией, от которой не свободны даже самые простые французы, – я верю, что придет время, когда люди не будут знать ни болезней, ни бедности, ни старости, ни смерти.
– Vous n’y allez pas de main morte[173]173
Вы не умрете завтра.
[Закрыть], – сказала я, смеясь. – А пока что – цари творения не додумались еще до сколько-нибудь порядочного устройства семьи. Возьмите к примеру хоть вашу литературу. Романы, драмы, комедии, водевили – все вертится на адюльтере, обмане, грубой чувственности. Ведь это значит, что действительность очень горька, и люди ищут забвения в мираже. – Кто же об этом спорит? – произнес Dagoury. – Несомненно, люди злы от того, что несчастны. Чтобы быть добрым, нужно быть счастливым. On ne donne que le superflu[174]174
Нет ничего, что было бы излишним.
[Закрыть]. Но… не следует предъявлять ближним чересчур высокие требования. Вы, chere madame, заражены русским аскетизмом и нетерпимостью, Все русские – сектанты. (А ведь это, пожалуй, верно). Вы помешаны на морали. Да! На морали, – повторил он с иронической интонацией, – Вам, как детям, при басне полагается нравоучение. И потом, вы все ищете спасительных пунктов. Смирение, целомудрие… Apres la sonate a Krutzer on n’entend que ca[175]175
з Вы ко всему глухи, кроме Крейцеровой сонаты.
[Закрыть].
– Даже у нас – он расхохотался – этим заразились… Quelle imbecilite! On est chaste ou non chaste, comme on est btun, blone, roux…[176]176
Какая глупость все красить в один цвет.
[Закрыть] Надо сказать себе: я таков. Постараемся устроиться так, чтобы мои особенности как можно меньше вредили другим.
– С такой теорией можно дойти Бог знает до чего, – сказала я.
Француз покачал головой:
– Уверяю вас, что она менее опасна и более человечна, чем рецепты, претендующие обращать людей в бесплотных серафимов… Я на себе испытал влияние вашего мистического тумана и… совершил в это время величайшую гадость моей жизни. Я взглянула на Dagoury. Он был очень бледен, но улыбался, развязно помахивая тросточкой и даже стал насвистывать какой-то веселый мотив.
Мне сделалось неловко. Я стала искать тему, чтобы переменить разговор и, точно назло, ничего не приходило в голову. В тени старого каштана мелькнула ярко-зеленая скамья. Я сказала, что хочу отдохнуть.
Dagoury любезно обмахнул платком воображаемую пыль и сел рядом со мной.
– Chere madame, промолвил он, закуривая папиросу, – я вас напугал… Простите. Но меня так и тянет исповедаться перед вами. Вы позволяете?
– А вы не будете сожалеть о своей откровенности?
Он усмехнулся.
– Что значит скверная щепетильность. Француженка из одного любопытства стала бы клясться, что она скромна, как могила… Нет, chere madame, я ни о чем не буду сожалеть.
– Надо вам сказать, начал он после небольшого молчания, – что я был искренний и чистый юноша и очень стойко боролся с искушениями. Моим идеалом было строгое, монашеское целомудрие. Но… молодость взяла свое…
Я уже кончил Ecole normale[177]177
Педагогическое учебное заведение.
[Закрыть], когда впервые влюбился в одну прелестную девушку. Моя мать наотрез отказала мне в своем согласии на брак, который ей представлялся mesaliance[178]178
Неравный брак.
[Закрыть]. Чтобы успокоить бунтующую совесть, я дал себе слово и заставил поклясться Jeanne, что мы всегда и абсолютно будем верны друг другу. Jeanne была из бедной, но вполне порядочной семьи. И, представьте себе, chere madame, она была похожа на вас! Не чертами лица, не манерами – моя бедная подруга была простая девушка, но в выражении глаз, в улыбке, в звуке голоса – есть положительно что-то общее… Мы с ней прожили десять лет. Mais voila![179]179
Ну вот!
[Закрыть] Я должен был уезжать в Нормандию к матери месяца на два. Jeanne оставалась одна. Писал я ей редко. Мать меня пилила, не переставая, за мою “неприличную связь”. Это отзывалось на моих письмах к Jeanne. По возвращении я всегда заставал ее грустной, убитой… Вдруг моя мать мне сообщила, что у Jeanne есть любовник и доставила мне два ее письма. Моим соперником оказался, как водится, один из моих приятелей. Судя по письмам, он воспользовался одиночеством и унизительным положением, в которое ставили Jeanne мои поездки к матери. Она умоляла его оставить ее в покое, говорила, что любит меня, несмотря на мое неблагородное отношение к ней. Это меня всего более взбесило – я считал, что все жертвы идут с моей стороны. Во мне проснулся зверь. Я бросил эти письма в лицо Jeanne и выгнал ее, мою жену, как воровку, как собаку. Она плакала, заклинала, ползала на коленях, но я был беспощаден.
Dagoury вдруг замолчал, прикусил нижнюю губу и отвернулся.
– После этого, – продолжал он, овладев собой, – я женился на молодой, богатой девушке, которую выбрала моя мать… Une chaste jeune fille[180]180
Добродетельная молодая девушка.
[Закрыть], – прибавил он, вздохнув, и воскликнул: – признайтесь, что может быть более жестоко, чем добродетель, которая самый узкий, недостойный предрассудок возвела в догмат! Мне так стало жалко несчастного Пьера, что я уже ничего не возражала на его философию… Мы посидели еще немного и тихо побрели домой. Прощаясь, он смущенно проговорил:
– Не думайте обо мне слишком дурно… Право, я добрый малый.
5 (17) июля
Какая мучительная тоска. Из дому целую неделю ни слова… Как мало я там нужна! В сущности, я только помеха в жизни Юрия Павловича и Лили… раздражающий элемент. Мне нездоровится. Доктор настаивает, чтобы я продлила курс. Уже два дня, как льет дождь. Холодно… Здесь очень резко меняется погода… Как противно видеть эту беготню за крейцерами. У Franzensquelle[181]181
У источников воды в Францисканбаде.
[Закрыть] прислуживают две девочки. Я даю им всегда немного мелочи – и, нужно видеть, как они наперерыв, одна перед другою, не соблюдая очереди, подают мне стакан, приседают. Вчера я забыла дома кошелек. Девочки удивленно посмотрели на меня, разочарованно промолвили: “Kusse die Hand”[182]182
С пустыми руками.
[Закрыть], а у меня было такое чувство, точно я их обидела и обманула.
6 (18) июля
Соседи начинают меня тяготить. Они все ссорятся между собой. Стена, разделяющая нас, так тонка, что я поневоле все слышу. Эта хорошенькая Lucie несносное существо. Она пилит бедного Пьера из-за всякого пустяка. Не так встал, не так сел, не так купил, не то сказал… Только и слышно: tu ne m’aimes pas, tu m’embetes, tu m’agaces…[183]183
Ты мне не нравишься, ты мне действуешь на нервы.
[Закрыть] Он поминутно ее умоляет: та cherie, не говори громко, on nous entend[184]184
Нас услышат,
[Закрыть], но “cherie” не унимается. А когда мы сходимся, она очень мила, иногда забавна… Несчастный Пьер…
7(19) июля
Была в театре. Играла, приехавшая из Вены, труппа молодых актеров. Крошечная сцена, но такая чистенькая! Милая обстановка и прекрасные актеры. Пьеса – излюбленная немцами Posse[185]185
Фарс, балаган.
[Закрыть]: тут и тирольцы, и столичные франты, и более или менее удачные “вицы”. И среди этой веселой путаницы трогательная фигура бедняка-профессора, прожившего жизнь за составлением словаря никому не известного наречия давно исчезнувшего племени. Наивный старик глубокомысленно рассчитывает, сколько можно проехать километров на те деньги, что стоит шампанское, которое беспечно распивают берлинцы…