Читать книгу "Via Roma"
Автор книги: Роман Лошманов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: 18+
сообщить о неприемлемом содержимом
Мы ехали по длинному Пионерскому проспекту вдоль переходящих с размахом один в другой санаториев и отелей. Тут тоже были, как в Крыму, брошенные грандиозные стройки, но они были окружены таким цветением и процветанием всего остального, что не бросались в глаза.
Доехал до автовокзала, вокруг которого всё в магазинах, магазинчиках, торговых центрах. Зашёл в магазин краснодарского чая: десятки разных видов, включая «Оппозицию», где бумажный Путин топит пакетики с Навальным и Собчак. В винной лавке выпил кубанского шардоне, спросил, где купить продукты. Сказали: всё на рынке.
На огромном анапском рынке, где нет ни малейшего пустого места, есть всё. Свисают над холодильными витринами батончики суджука, казы и копчёной колбасы. Плавятся, пузатеют, теряя форму, в холодильных витринах сыры. Оплывает на прилавках всевозможное сало. Нагреваются в жаре газированные воды. Овощи и фрукты разбросаны по разным пространствам среди купальников и сандалий – всё в два-три раза дороже, чем в Крыму.
«Почём ваш базилик?» – спрашиваю пожилую армянку. – «Двадцать». – «Ага». – «Зато какой пучок!» – «Вижу». – «Зачем спрашиваешь тогда?» – кричит вдогонку.
На входе в какой-то павильон стоят с двух сторон две молодые телесные армянки с лавашами. «Почём ваши лаваши? – «Пятьдесят, тут четыре штуки. Хотите, за сорок отдам», – говорит та, что справа. А вторая улыбается: «Конечно, хочет». И мне нравится просто ходить по такому рынку, болтать с продавцами, глазеть на пестроту: у меня ноги сами собой замедлились. То тут, то там раскиданы винные прохладные магазины с изобилием.
И многолюдно, и душно, и вывески, и товары, и рюкзак за спиной, и большой тяжёлый пакет в руках, и мимо остановки проезжает нужный, сотый автобус. Спрашиваю в каком-то травяном киоске, где остановка. «На Крымской», – машут за три квартала назад, а времени всё меньше, я уже боюсь даже опоздать, и хочу какую-нибудь ачму, но вокруг одни как назло столовые. Дохожу, упустив ещё один автобус, к остановке, к которой кто как хочет, тот так и паркуется. Приезжает, наконец, мой пыльный и душный выщербленный «пазик», набивается под завязку – «Двери открываются вовнутрь», – водитель выдаёт сдачу по вдохновению, на кожухе едет спиной вперёд мальчик, пакет режет пальцы, постоянно меняю руки, весь теку, во всём мокром, проезжаем мимо бассейна, где плещутся люди, перед шоссе машины стоят в очереди, и автобус выезжает на обочину как на полосу, выделенную для общественного транспорта, опять рентген и металлоискатель, и вот объявляют посадку: поезд на первом пути, с двумя вагонами-ресторанами, наш вагон последний, и он болтается из стороны в сторону, как этот конец отпуска из полутора парильных дней в пути.
Ночью, в Ростове, проснулся как будто от артиллерийских ударов, – то ближе, то дальше, – и стало внезапно насквозь страшно от того, что я не знал, что делать, как поступать, как укрыть детей, как убежать от обстрела. Но это колёса стучали так или что-то другое железнодорожно-мирное.
На станции Мичуринск-Уральский, где все киоски завешены выцветшими магнитами с тамбовскими волками, где универсам «Магнит» поселился прямо в здании вокзала, где золотой Мичурин у платформы не ждёт милости у природы, к нашему вагону прицепили электровоз, и мы, последние, стали первыми. Примерно в это же самое время с неба на Украину падал разрушенный «Боинг».
москва
Мы сидели в баре Ragout, был его последний день. Пили стаут, было весело и грустно. Юля сказала, что уволилась и уезжает в Ленинград. С Наташей мы вышли на улицу курить и заспорили про Украину. «Это абсолютно чужая страна, – говорила Наташа. – Зачем мы туда полезли. У них не было никакой войны. На майдане стояло пятьсот человек, зачем мы вмешались». – «Но ведь украинские самолёты, не чьи-то другие, бомбят украинские города», – ответил я. Потом рассказал ей, как дико было видеть флаг «Единой России» на набережной в Коктебеле. «Крым теперь не мой, – говорила Наташа. – Я не поеду в Гурзуф, потому что не хочу увидеть на любимой набережной флаг „Единой России“. Не хочу видеть того, что и здесь навалом. Я знаю людей, которые были счастливы в украинском Крыму, и теперь я за них, за эти двадцать процентов несчастных». – «А как же остальные, которые двадцать три года жили в стране, в которой не хотели жить? – говорил я. – Если бы Украина не довела Крым до ручки, не разрушила всё, что можно было разрушить, люди бы в Россию не просились. Я наполовину крымский, и я их понимаю». – «Они сами виноваты в том, что у них такая жизнь. Я не люблю пролетариат, ты же знаешь». Мы спорили, спорили, закуривая сигарету за сигаретой. Потом вернулись внутрь, где уже курили и шутили: «О боже, мы курим, теперь бар закроют!»
Возвращались домой, когда улицы уже опустели. По «Комсомольской-кольцевой» ходил по странной траектории парень, заглядывал под платформу, курил, зажав сигарету в закрытой ладони, забрался по лестнице на переход над путями и смотрел, затягиваясь, на пришедший под ним поезд. Поезд пришёл и с другой стороны: парень полубегом спустился, затянулся последний раз, бросил окурок между поездом и платформой.
На «Преображенской площади» выходила, толпясь и топчась, толпа: высокие мужчины и женщины за пятьдесят, чем-то ещё, кроме роста, – строением тел, чем-то неуловимым, – похожие друг на друга. Они разговаривали громко, как подвыпившие, потому что и были подвыпившими. Некоторые мужчины были в спортивных куртках с надписью «Новомосковск». Они, как и мы, оказались на остановке, их было человек двадцать, и они галдели как утки. Я ещё подумал, что, глядя на людей, можно понять, о чём говорят между собой птицы: так, ни о чём особенном, обозначают присутствие, существование. Приехал «одиннадцатый», и они начали поочередно проходить – сначала по одному билету, потом по другому, который мужчины прикладывали то к кружку валидатора, то совсем уж к неожиданным местам, прежде чем нашли щель. «Саровские! Саровские!» – подтягивали они остальных. Я смотрел как эти люди распределялись по вагону, и думал о том, что же их объединяет. Сектанты и сойдут на Первой Прогонной, где церковь «Роса»? Не похожи на сектантов – пьяные. Но объединяло их именно что-то такое, не профессиональное. Спортсмены, да, спортсмены, решил я, на волейболистов, вот на кого они похожи – только почему и мужчины, и женщины? Трое мужчин встали рядом с нами, на площадке между второй и третьей дверью, говорили о соревнованиях. Я спросил, что за соревнования. Ветеранские, сказали, по волейболу. И спросили: далеко ли Ланинский переулок? Я сказал: вот мы сойдем, а вы на следующей. Потом вспомнил, что это «одиннадцатый» и сказал, что трамвай другой, идёт прямо, а им направо: «Сойдёте с нами, я вам покажу». Одна из женщин на повороте не удержалась и выписала кренделей. Ей уступил место молодой человек. «Ага, надо вот так сделать, тогда только уступят», – хохоча, поблагодарила она: расставила ноги на невысоких каблуках и сделала залихватские, но раскоординированные движения крепкими стареющими ягодицами, плотно обтянутыми белыми штанами.
И мы повели их. Я спросил: кто тут у вас саровский? Ответили женщины с грубоватыми лицами. А я, сказал, арзамасский. Почти, сказали, земляки.
Я шёл рядом с двумя мужчинами, показывая дорогу. Они рассказали, что соревнования проходят на спартаковском стадионе. Я махнул вправо – вон там, знаю. Сказали, что идут в колледж. Об этом я догадался – где тут у нас ещё жить спортсменам-ветеранам. А вы, спросил, из Новомосковска – с химкомбината? «Да, – ответили они, – «Еврохим». «А ты, – спросил меня коротко бритый седой мужчина, – как в Москве оказался?» – «Учился, потом женился на москвичке». Ксеня шла параллельно, за деревьями, и весело слушала музыку в наушниках. «А вот почему, – сказал мужчина, – молодёжь вся в Москву переезжает, я не пойму? Вот у нас – и сорок тысяч можно получать, и пятьдесят. Да и сто можно получать на комбинате. Но здесь и жизнь дороже. И всё равно – как мёдом намазано: все в Москву рвутся. Я вот единственно для себя могу понять – для культуры: в музеи ходить. А так для чего? Как мёдом намазано, все срываются, как будто здесь жизнь лучше».
Женщины шли позади и ладно, хором пели хорошими голосами протяжные советские песни. Потом затянули про чёрного кота, потом про Чунгу-Чангу. Мы дошли до поворота к Колледжу индустрии гостеприимства и менеджмента и попрощались.
Воронеж в июле 2014 года
Мы приехали снимать в Воронеж пшеницу, но опоздали на два дня: хозяйство, в которое мы напросились, уже её смолотило и принялось за рожь. «Да всё равно никто не отличит, – сказали нам в дирекции. – У нас люди, которые работают, тоже не все отличают. Так что снимайте». И объяснили нам, в чём отличие: зёрна ржи длиннее, зёрна пшеницы пузатее; ости пшеницы смотрят вверх и в стороны, ости ржи вверх; рожь выше.
Пока мы отдыхали с дороги, я знакомил дирекцию с Гулливером: «Это наш фотограф, его зовут Гулливер, он немец». – «Немец? – сказали директора, трое крепких мужчин. – Гулливер?» Гулливер сказал, что искал в интернете людей с таким же именем, но находил только кошек и собак. «В книге ведь это тоже не имя, – добавил он. – А фамилия». «Что, Гулливер, у вас там в Европе говорят про Украину, про нас? – спрашивали директора. – Пропаганду, наверное?» – «Что они думают про Украину? – спросил Гулливер. – То, что говорит пропаганда?» – «Мы за мир», – говорили директор. – «Я за мир», – говорил Гулливер.
Про Украину спрашивали и на полях: громко, как часто говорят с иностранцами, словно громкость делает русскую речь понятнее. Но в основном на нас мало обращали внимания: дни стояли ясные и жаркие, и надо было скорее убрать хлеб, пока он не начал осыпаться. Мы ходили за зелёными комбайнами, похожими на слонов, по сухому чернозёму, усыпанному соломенной пылью. В небе парили коршуны. В стерне сновали ящерицы, прыгали мыши.
Хранилища были полны собранных пшеничных зёрен, насыпанных плавными холмами высотой в два человеческих примерно роста. Кое-где на них сидели голуби – они даже ничего не ели, они были просто спокойны, оттого что под животами такое сытое богатство, которое, казалось, никуда от них не денется. Я взял в руки горсть пшеничных зёрен – пыльных, сухих, прохладных.
Если мясо разрезать, пожарить на костре – куски его будут выглядеть как куски мяса. Прокисшее и свернувшееся молоко уже носит на себе внешние признаки творога и сыра. Варёные овощи похожи на овощи. Но в твёрдом и плотном зерне нет ни намека на то, что из него может получиться хлеб. Чтобы превратить одно в другое, надо последовательно совершить несколько культурных, чисто человеческих трансформаций. Додуматься до муки – измельчить зёрна в мягкий порошок. Соединить муку с водой, чтобы получить тесто. Обработать именно тесто, а не зёрна, с помощью огня. Добавить в тесто закваску или дрожжи, чтобы оно поднялось и хлеб получился пышным. Зерно – сердцевина человеческой культуры, каиновской, земледельческой её ветви, которая превратила пейзаж в место приложения целенаправленного труда и оседлой жизни. В превращении злака в хлеб – та же идея, благодаря которой человеческий предок сделал из ветки палку-копалку, а из камня топор: мир можно изменить, вместо того чтобы принимать его таким как есть. Сделать из того, что есть, то, чего никогда не было.
Дирекция находится в Никольском – когда-то это было село, потом посёлок с совхозом, кормившим Воронеж овощами. Не так давно его административно присоединили к Воронежу, но это до сих пор тихое обособленное место, где на поле между малоэтажными домами растут пирамидальные тополя и пасутся белые козы. Центр Никольского – площадь, образуемая дирекцией, магазинами, почтой, кафе «Чердак» на втором этаже почты. Рядом с главным магазином, на бетонном парапете, с утра до вечера сидят несколько местных неработающих пьяниц. От жары они полуголые. Они непрерывно матерятся, и это режет слух, потому что работающие люди в Никольском употребляют мат очень редко и только по делу: за два дня я услышал от них слова три, не больше. Между главным магазином и кафе «Чердак» – магазин-закусочная с разливным пивом и милыми тётушками-продавщицами, которые удивились иностранцу в посёлке только тем, что стали ещё дружелюбнее. Я попросил местного «Сомовского», Гулливер, несколько раз повторив за мной по-русски слово «нефильтрованное», решил испытать пиво под названием «Мохито» – лаймовое. Мы вышли с пластиковыми стаканами на улицу. Администратор кафе «Чердак», где мы обедали, увидел нас и сказал подняться по лестнице, ведущей наверх, к нему, намекнув на компанию у магазина: «А то контингент тут». Мы встали на ступеньки и оказались на невидимо отгороженной от уличного Никольского безопасной территории.
Именно таким я представлял себе Воронеж: аккуратный, чистый, зажиточный, советский, переходный от севера к югу город. Мы ходили по нему часами, вдоль, поперёк, вверх и вниз, потому что быстро справились с работой, а приехали с запасом, на два с половиной дня. Мы говорили об Украине, войне, пропаганде, правде. Гулливер принимал послевоенные сталинские здания за полуторавековые дореволюционные, а я показывал ему приметы времени. «Почему же они так плохо сохранились?» – спрашивал Гулливер. Он фотографировал попадавшиеся по пути образцы советской монументальной пропаганды, как делает это в каждом русском городе, в который попадает: «Ваша пропаганда – она такая безоговорочная: сразу – бам! Я за это её что-то вроде как люблю».
Мы дошли до монумента на площади Победы: соединённые в целое чёрные вытянутые эпические статуи со смертельными лицами. «Что вы хотите сказать этими статуями?» – спросил Гулливер. «Это о героизме, о том, что, когда война, твоя жизнь не так важна, как жизнь Родины, – сказал я. – И ещё это памятник о смерти, это ведь восставшие мёртвые. Но это не мы хотим сказать, это официальный, государственный памятник». – «У нас есть похожий в Гамбурге, – сказал Гулливер. – Погибшим в Первой мировой». Я рассказал ему о памятниках, про которые читал у Шукшина и которых тоже много в России: памятники, построенные на деньги крестьян, памятники, к которым приходили в День победы всем селом и читали написанные на них фамилии братьев, отцов, сыновей.
Я предложил Гулливеру пойти в художественный музей – в областных городах часто попадаются хорошие коллекции: осколки дореволюционных частных собраний, плоды административного распределения искусства по плоскости страны, интересные, но малоизвестные местные художники. В Музее имени Крамского (как самого известного художника, родившегося в Воронежской губернии) шли две выставки: литографии Тулуз-Лотрека и работы русских авангардистов из пяти разных областных музеев. Отдельные деньги надо было заплатить за осмотр постоянной экспозиции. В общей сложности за три билета получалось пятьсот рублей. Гулливер достал свою пресс-карту. «А прессу вы бесплатно не пускаете?» – спросил я у пожилой женщины за окошком кассы. «Нет, что вы. Тем более, что он, – значительно кивнула она в сторону Гулливера, – иностранец». Мы сели на скамью и стали думать, идти или не идти: пятьсот рублей тогда ещё были больше, чем десятью евро. «Дороже, чем в Лувре, – заметил Гулливер. – К тому же в Лувр меня пускают без денег».
Мы пошли, о чём пожалели. Обе выставки были скудными, Тулуз-Лотрек – неизвестного провенанса, авангард – подборка ранних работ Шагала, Гончаровой, Фалька, Григорьева, Родченко, менее знакомые фамилии: случайные необязательные работы или ученические подражания; изображения, подписанные разными именами, выглядели примерно одинаково. Работ из основной коллекции оказалось совсем немного. «Здесь только четыре процента, остальное в запасниках, места мало», – пояснила смотрительница. Из запасников картины доставали в основном за имена, богатство рам и приятность. Но перед несколькими я задержался. Академический «Берег моря у Очакова» Руфина Судковского изображал местность, в которой обычно академисты не видели ничего выдающегося: степь, глинисто обрывающаяся в море, совсем как в Крыму. В комнате на «Уходящей провинции» Константина Юона двадцать девятого года находились цветы разных оттенков алого, две фарфоровые кошечки, девушка в одежде, ярко привязанной ко времени, и пожилая женщина в платке и тёмно-синем платье, которые такими же были бы и через двадцать лет, и через сорок – они и сейчас такие же, вневременные, как её простое глазастое и востроносое лицо. Зады согнутых крестьянок в пёстрых гуашевых юбочных складках – «Сбор огурцов» Степана Колесникова. Наивный «Каток» Юрий Щукина, где деревья вырастали изо льда между катавшимися людьми. Серо-прозрачная «После дождя» Петра Нилуса, картина про то, как мокрая дорога отражает облачное небо. «Одуванчики на тёмно-синем фоне» Сергея Романовича: ярко-жёлтые сгустки, рвущиеся вверх из плоскости тёмно-синих размашистых мазков.
(Я заинтересовался, кто это – Сергей Романович. Вот его описанная википедией творческая судьба: роспись павильона «Азербайджан» на ВДНХ, роспись промышленного техникума в Воронеже, панно для рыбного отдела Политехнического музея в Москве, роспись плафона театра Красной Армии в Москве, зскизы росписи плафона Воронежского областного театра «Герои Советского Союза Гризодубова, Осипенко и Раскова», панно на специальную авиационную тему для Московского авиационного института, роспись двух комнат Лечебно-санаторного управления Кремля, портретное панно для детской больницы Кремля, роспись для клуба зрительного зала и театра Болшевского машиностроительного завода, панно «Строительство механического завода в городе Златоуст» масло, для постоянной Всесоюзной строительной выставки в Москве, панно «Скоростное строительство высотных зданий» для зала стальконструкций на постоянной Всесоюзной строительной выставке в Москве, эскиз росписи для кинотеатра в городе Рязани, роспись фронтона кинотеатра в городе Смоленске.)
В Воронеже чтят поэтов. Встречая по пути очередной памятник, я в очередной раз говорил Гулливеру: «Это поэт». Мы видели памятники Никитину, Кольцову, Есенину, Высоцкому, Бунину, Пушкину. На почтамте висела мемориальная доска: здесь несколько раз останавливался Лермонтов – где же ему ещё было останавливаться. А на другой стороне проспекта Революции на одном из домов висела доска, посвящённая встрече Кольцова и Жуковского. «Здесь, – перевёл я Гулливеру, – один поэт встречался с другим поэтом». Перед самым аэропортом я повёл его на улицу Фридриха Энгельса, где стоит памятник Мандельштаму – в сквере напротив дома, в котором тот жил в тридцать шестом. Тогда это был новый дом. Сейчас это старый дом: красный внизу, жёлтый сверху. В нём продуктовый магазин, окна которого закрыты напечатанными на нетканом материале крупными фотографиями хлеба, копчёной колбасы, копчёного сала, ветчины, винограда, апельсина, яблока, груши, мандарина, лимона. На доме напротив – граффити: «Люби Есенина».
В зале ожидания аэропорта я перевёл Гулливеру то, что сказала кассир в музее: «Тем более, что он иностранец», а ещё вспомнил рассказанную мне когда-то знакомыми историю. Они, ещё студентами, повели в Пушкинский музей приехавшего в Москву друга-иностранца, тоже студента. Выглядел он по-русски и одеждой, и лицом, так что ему купили не дорогой билет для иностранных граждан, а обычный. Но когда он подошёл к смотрительнице на входе, то улыбнулся и сказал на русском: «Привет! Как дела?» – и его раскусили. «Конечно, – сказал Гулливер. – Потому что в России необычно быть дружелюбным». – «Совсем нет, – сказал я. – Просто в России не спрашивают, как дела, у незнакомого человека. И молодые люди не говорят „Привет!“ пожилой женщине. Если только это не родная бабушка».
Струнино летом 2014 года
Детская площадка на поляне через два квартала от нашего дома в прошлом году украсилась самодельными металлическими скульптурами и получила табличку с названием: «Детско-спортивная площадка имени Кокунова Владимира Васильевича». Появился корпулентный робот с перфорированной надписью «Депутат». Появилась Скамья Примирения. Одна из берёз превратилась в Берёзу Любви: с лестницей, ведущей наверх, к металлическому сердцу со стрелой. В этом году на площадке очутились новые скульптуры. Железный человек с тачкой, в которой разбита клумба, на человеке перфорировано: «Труд». Железный человек с гитарой; сверху на нём написано: «Володя Высоцкий» – а снизу: «Виктор Цой». Длинная синяя русалка из металла и фанеры с крошечными грудями. На площадке дети играют в футбол. Подростки упражняются в русском языке. Молодые мамы пьют пиво, едят семечки.
Похожая синяя русалка появилась и на станции, с московской стороны, как в Струнино называют платформу, с которой садятся на электричку, едущую в Москву. Вдоль тела станционной русалки изгибается вниз слово «Valparaiso», к каждой букве которого пристроено, как в кроссворде, по женскому имени. Чуть дальше, там, где останавливается второй вагон, поставлена такая же вытянутая, но жёлтая фигура: «Фредди Меркьюри Queen».
Автора скульптур я выяснил случайно. На русалке, которая стоит на детской площадке, кто-то краской, то есть специально придя с банкой и потрудившись кистью, написал: «Долганов пидор чмо». Вскоре русалку заново перекрасили.
Я понял, что Долганов – это и есть автор. С помощью яндекса выяснил, что это живущий в Струнино бывший лётчик, нашёл его страницу в «Одноклассниках», где увидел его фотографии со скульптурами, спросил его, он ли их сделал, и получил краткое «Да». Из объявления на сайте Общественной палаты, в котором он говорил, что может предоставить жильё беженцам с Украины, я узнал и его адрес. Оказалось, что живёт он рядом, на улице, перпендикулярной нашей.
Мы нашли его дом. Крутая крыша с одной стороны выкрашена в андреевский флаг, с другой – в российский государственный. На доме прибито объявление: «Макияж стрижка баня. Адвокат риэлтор оценщик сметчик. Новинка! Друг (собеседник на час)», указан телефон. Рядом с домом качели со стальными сиденьями. Над гаражом – муляж акулы в натуральную величину, в пасти – половина манекена, такого, с каких продают одежду на рынках и в дешёвых магазинах. На дверях гаража – табличка «Не влезай, убьёт!», а также вырезанные из газет забавные заголовки. Из гаража пела Мадонна. Хозяин вышел из калитки и долго смотрел, как мы спускались дальше по улице. Заговорить с ним мы постеснялись.
На народной карте в яндексе я обнаружил, что во дворах когда-то парадных, а теперь сильно запущенных домов на Заречной улице скрывается парк с памятником Кирову. Мы нашли его: поставленный в тридцатых, чёрный, отличный от тех памятников, которые ставили после войны, похожий на старинный, ещё революционный памятник Ленину возле рынка. Прямоугольный двор, бывший раньше сквером, зарос грязным бурьяном, как зарос им весь этот распадающийся город.
Девяностые сильно разрушили струнинскую городскую структуру: она стала проявляться, когда здесь водились текстильные деньги, но потом распалась, незавершённая. Дома здесь расставлены как будто в случайном порядке, часто отсутствует градостроительная связь даже между соседними зданиями. Или вот есть нормальное футбольное поле, а рядом заросшее, как будто для нового вида спорта: футбол в высокой траве. Дороги и тротуары не связывают, а разъединяют тоже, потому что приходят во всё более нежизнеспособное состояние. Город превращается в местность, дома кажутся тем же бурьяном, выросшим независимо от человека. Щербины в асфальте между камней постепенно заполняются осколками, пробками, окурками, этикетками, пылью – превращёнными в однородный плотный порошок жизнями, надеждами, желаниями. Перемолотое в ничто нечто.
Распадающийся город напрочь разводит людей, которые живут своими частными жизнями каждый сам за себя. Частные эти жизни бывают своеобразно красивы: в Струнино много неожиданных домов, узоров, уголков. Как эта площадка с русалкой и Берёзой Любви. Как стоящий напротив неё дом, где на фронтоне резные украшения: лошади, домики с трубой, солнце с лучами. Есть дом, где во всю стену натуралистично нарисованы бульдог и кулак. Есть гараж, на фронтоне которого прибито несколько игрушек. Есть у одного дома веранда в виде корабля, скрытая плотным кустарником. Есть зонт, стоящий в курином загончике для красоты. Всё это как живая нитка, на которую самые сильные, упрямые, живые скрепляют расползающуюся ткань.
В городе много дорогих машин, стоят довольно богатые особняки, лесистые окраины начали превращаться в обустроенные коттеджные посёлки для москвичей с двухэтажными деревянными домами, на окраине есть даже конноспортивный комплекс.
Отходят на второй план местные, александровские розничные сети-конкуренты «Дилижанс» и «Фаэтон» – кроме «Магнита» и «Пятёрочки» появился супермаркет «Верный», самый большой и самый удобный. Много появилось маленьких магазинов и ларьков со свежим мясом: есть и говядина, и баранина, и куры, и ростовские индейки, и утки разного происхождения. Но больше всего свинины: не так давно рядом со Струнино компания «Мортадель» построила огромный свинокомплекс.
Когда ветер дует оттуда, в городе стоит такой запах, словно все струнинцы вышли из своих домов и в непосредственной близости от них посрали одновременно.
На мосту через речку Горелый Крест положили новое дорожное полотно – и выше, к магазинам, тоже. Но перила не заменили, а справа, если идти к рынку, на половине моста перил нет совсем. На остальных кривых перилах, переломанных, перекошенных, с недостающими стойками, наполовину стальных, наполовину железобетонных, висят ржавые уже, с облезлыми красками, свадебные замки. На мостовых тротуарах рыже-светло-коричневая пыль – песок слоем сантиметров в пять. Слева от моста плавают утки. Им бросают хлеб женщины и ребёнок. Вода стала чище, чем раньше; в ней качаются высокие стебли жёлтых водорослей. Но чуть выше по течению начинается цветение: вода стоит. Хотя недавно воду сбрасывали: справа от моста начинается пруд, который упирается в плотину, и я видел водопад метра в два высотой. Почти сразу после плотины в Горелый Крест вливается речка Чёрная, и так получается Пичкура.
Таксистами работают или подрабатывают, наверное, все струнинские мужчины, у которых есть автомобиль: работы вообще в городе мало. И все они – все, – когда даёшь им сотню, а они нащупывают монеты для сдачи, в ответ на спасибо говорят: «Не за что». Признаются в том, что не уважают собственный труд, относятся к нему как к халтуре, которая антитруд.
У центрального здания огромного неработающего текстильного комбината «5-й Октябрь» стоит статуя крепкого, напоминающего Юрия Гагарина, парня. Парень держит шар первого спутника, от которого давно отбиты прутья антенн. Я часто смотрю на него, когда иду мимо него на станцию (когда я иду со станции, я смотрю обычно на стоящую напротив пустую выцветающую доску почёта). Это памятник воодушевлению, мечтам о скорых яблонях на Марсе, тем временам, когда космос стал невероятно близким – несмотря на нечеловечески долгие полёты к звёздам: долго – это всё равно очень быстро по сравнению с невозможностью космических путешествий в принципе.
Ксенина мама рассказывает про соседку, которая получает информацию из одного только телевизора – ну и из разговоров. Сначала говорила, что жаль, Янукович не добил Майдан. Потом сообщила такую новость: на Украине теперь в раковине ставят затычку, наливают воду в раковину – и вот так умываются, потому что накануне подписали соглашение с Евросоюзом. Родом соседка при этом с Западной Украины, кажется, с Волыни. Она работает охранницей в магазине, муж её трудится на трёх работах. Свой двухэтажный деревянный дом, с балкона которого открывается вид на курятник и небольшой сад, они перестроили из старого и делали его довольно долго своими руками. Этим летом дом выкрасили в розовый цвет – правда, не до конца. Краска прочная, хватает на десять лет.
Из Арзамаса многих отправляли служить на границу, 28 мая весь город в зелёных фуражках. Из Струнино отправляли на флот, в последнее воскресенье июля это в некоторых местах города видно. Вот и в этот раз – мужчины средних лет и старше, в тельняшках разного рода и бескозырках, фотографируются в сквере, который, как я понял только в этом году, является городским парком: у памятника войне, сцены, сдутого надувного аттракциона, с видом на пятиэтажные дома, обнявшись за плечи друг с другом и со своими бугристолицыми женщинами. Одна из женщин снимает их на телефон, времени пол одиннадцатого утра, их покачивает, как волнами, а один из товарищей тошнит поодаль у дерева, склоняя голову в бескозырке: праздник, жара.
На кассе магазина «Верный» – на продавцах жилеты с надписью на спине: «Верное качество. Верные цены», – двое мужчин в тельняшках и один в обычной рубашке отказываются платить за водку, нужен возврат. «Мы такую дорогую брать не будем», – а взяли три бутылки. «Была дешёвая, стала дорогая», – объясняет продавец-кассир администратору, чтобы тот отменил чек. Взяли мужчины только большую бутылку черноголовского лимонада.
От сцены уже все разошлись, и один из тех моряков, лет шестидесяти, стоит на краю тропинки, ведущей от хлебных киосков к перекрёстку, и смотрит на тех, кто проходит мимо него. «Ну ты идёшь? Ну ты идёшь?» – говорят ему по очереди две женщины. «Я людей пропускаю!» – отвечает он, и золотые буквы «Балтийский флот» горят на его бескозырке.
Вечером из кафе «Бисквит» звучит музыка, а позади него, там, где слева тянется бетонный забор комбината, а справа высокие красивые вязы, там где весной всё выкосили и стало светло и свободно, как никогда прежде, и освободился даже памятник ткацкой молодёжи, но теперь всё снова в репьях выше человеческого роста, – там затерялся в растениях вышедший из кафе мужчина лет пятидесяти, в брюках и клетчатой рубашке: «А помнишь, – говорит он телефону, – в Белорецке, в институте, экзамены сдавали? И спиздили оргалит на заводе, там никого не было, забора даже не было? Нам по математике, блядь, чтобы экзамен сдать, надо было три стенда оформить, вот мы оргалит и спиздили. Нас трое было – ты, я и Монах. Не помнишь, блядь? Дурак ты, блядь».
На крыльце магазина, где продают свежее мясо и детское питание, девушка рассказывает по телефону о своём путешествии: «Я видела море подсолнухов! Я видела поле арбузов! Я рыбу ловила!»