Текст книги "Чужак"
Автор книги: Симона Вилар
Жанр: Исторические любовные романы, Любовные романы
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Бледные щечки Милонеги покрылись румянцем.
– Так ведь муж у меня… А этот… Вдруг любостай[95]95
Любостай – недобрый дух, принявший облик красивого мужчины. Увивался вокруг тоскующих молодых женщин. Согласно поверью, распознать его можно было по искрам, которые он рассыпал вокруг жилища очередной жертвы-избранницы.
[Закрыть] лихой? От любостая бабе одни беды.
Твердохлеба повела плечом.
– Любостай? Что за нелепица? Или искры видела в ночи вокруг своего терема? А вообще, сама решай. Мне что, только и думать, с кем тебе подол задирать?
Совсем испугалась Милонега от материных слов. Но, похоже, гневаться на негаданную любовь дочери та не станет. И едва княгиня отвернулась, Милонега выскользнула из ее светлицы тихонечко, как мышка.
Твердохлеба уже забыла о ней. Мерила шагами светлицу, машинально крутя перстни на холеных пальцах. Размышляла, о чем говорить с мужем станет. Знала, что скоро явится ненавидимый ею варяг.
И дождалась. Забегали слуги, застучали двери, со двора донесся зычный голос Аскольда.
Твердохлеба навстречу не поспешила. Это была ее привилегия, редкая для любой жен – не выходить навстречу мужу. Вот и стояла она одна, нарядная, величавая, достойно сложив руки на тяжелой груди. Слышала приближающиеся шаги, скрип половиц. Вот и дверь отворилась.
– Здрава будь, Тьордлейва, жена моя.
– И ты гой еси…
Она все же поклонилась ему, склонила стан, прижав руку к груди.
Аскольд стоял перед ней, чуть расставив ноги, засунув большие пальцы рук за наборной пояс. Был он еще в сером дорожном плаще, застежка сбилась, один угол накидки волочился по полу. И сам запыленный, пропахший потом. Твердохлеба чуть наморщила тонкий нос, но в остальном неудовольствия не выразила. Понимала, что князь с лова сразу в гридницу шел. А потом к ней. Не обойтись ему без совета суложи своей. Сама так приучила.
Князь не спешил начинать разговор, смотрел не жену. Для выходца из северных стран он был не очень высок, но могуч в плечах, коренаст, ходил чуть косолапо, словно степняк. Некогда подвижный и жилистый, с годами он раздобрел на полянских хлебах, раздался вширь, а тугой живот нависал над поясом. Длинная холеная борода Аскольда ниспадала до самой поясной пряжки и была такой же темно-рыжей, как и некогда, только усы слегка побило сединой. А вот волосы поседели сильно. Зачесанные назад и удерживаемые кованым обручем, они открывали высокие залысины надо лбом. Лицом князь был груб, кожа продубленная, нос небольшой, чуть вздернутый, словно у местных уроженцев. И был он более на мужика-бортника похож, чем на варяга, прибывшего из-за морей. Но лицо его дышало умом, а пристальный взгляд белесо-голубых глаз мало кто мог выдержать.
– Вижу, с дороги ты, – молвила княгиня. – А у меня уже все готово, велю сейчас стол накрыть. Да не в тереме темном, на воздухе, под яблоньками в саду, как ты любишь.
Она всегда была предупредительна и заботлива при нем. Со стороны казалось, только и живет, чтобы угождать супругу. Вот и сейчас взяла Аскольда под руку, увела на прогретый солнцем воздух, где торопливая челядь уже расставляла на столе расписные блюда с пахучим супом из куриной грудинки, ставили ковши, тарелки-миски. Аскольд помянул покровителя Велеса перед едой, вылил первую ложку на землю, ел не спеша, с наслаждением, не поднимая на жену глаз.
– О чем забота твоя? – спросила княгиня, когда муж утолил первый голод и глядел поверх миски задумчивым взглядом.
– Плохой совет ты дала мне, Тьордлейва, когда надоумила оставить Дира один на один с киевлянами.
– Рано или поздно, но это пришлось бы сделать. Как-никак, Дир – соправитель твой.
– Воин он, а не глава градский. И видишь, что получилось…
И он поведал жене то, что она уже и так знала. Но слушала внимательно. Скривила рот в ухмылке, когда князь закончил.
– У нас говорят – хвалилась корова озеро выпить, да околела.
– Забываешься, Тьорд! Дир – мой брат, и иного наследника нам не дано. Остался бы мой сын жив… Эх! – Он тяжело вздохнул, а княгиня опустила ресницы, пряча злорадный блеск. – Один Дир у нас, – повторил Аскольд. – И у твоей дочери тоже, – напомнил он.
И тут Твердохлеба повела речь плавную. Дескать, то, что Дир повздорил с киевлянами, не так и плохо – пусть проявятся наиболее злонамеренные, знать таковых никогда не вредно. А то, что веча желают… Отказать им открыто нельзя: народ в Киеве имеет право вече требовать. Однако пусть князь повременит с этим. Где нельзя отказать сразу, лучше отложить на время. А там многое может измениться. Предлогом оттяжки пусть князь выставит подготовку ко дню Купалы.[96]96
День Купалы – языческий праздник славян (в ночь на 24 июня), отмечавший летний солнцеворот и посвященный орошению земли влагой, будущему урожаю.
[Закрыть] А вот на праздник князю скупиться не следует. Пусть откроет погреба да выставит поболее медов стоялых, браги хмельной, зелена вина заморского. Здешний люд страсть как на дармовщинку охоч, вот и подобреет сразу. Тогда, если вече не удастся отменить… Хотя, чего же не удастся, особенно если в дни праздника лихие люди набег совершат. Древляне те же. Тогда люду уже не до сходок будет. Придется ответным походом идти. А это лучше Дира никто не сделает. Вот и пройдет злоба киевлян на молодого князя, а то, что он защитник киевский, – помнить будут.
– Погоди, Тьордлейва, – перебил супругу Аскольд. Они говорили на варяжском, который княгиня знала в совершенстве. – Совет твой хорош, да только с чего ты взяла, что находники-древляне нас побеспокоят? Они ведь тоже, когда отмечают Купалу, всякие войны прекращают.
– Ну, на древлян тут рассчитывать сильно не следует. Но разве нет у тебя или у того же Дира верных людей, какие могли бы обрядиться древлянами и пошалить, изображая их? Но потом от них надо будет отделаться, порешить их. Ибо оставлять таких опасно. Нам же главное, чтоб по Киеву весть пошла о походе на них. Тогда найдется немало желающих и удаль потешить, и отомстить находникам. Не до веча уже будет.
Аскольд глядел на жену, и невольная улыбка приподняла его усы. Ох и хитра же его княгиня, он не мог припомнить случая, чтобы она ему дельным советом не помогла.
– Обдумать это надо. Слыханное ли дело, чтоб свои же своих, да еще на Купалу изводили.
– Вот и давай продумаем все. А ты пока ешь, ешь.
И она заботливо пододвинула князю очередное блюдо.
Над их головами шелестела листва. От малинника, возле которого они сидели, веяло сладким ароматом первых ягод. Со стороны Почайны долетал гул судовых труб, где-то стучала кузня. Все это действовало на князя успокаивающе. Надо же, шел сюда весь в тревожных думах, а и часа не провел с женой, как она, разумница, уже все растолковала, подсказала… Опасное подсказала, но чем не выход?
– Нам бы только до веча не довести, – молвил князь. – Ибо многие сегодня напоминали, как нас кликали и как я старые законы их попрал с тех пор. Ишь, что удумали – тридцать старейшин хотят подле меня над городом поставить.
– Ну, вспомнили старину, – засмеялась низким грудным смехом Твердохлеба. – Тридцать старейшин еще при деде моем правили. И было это, еще когда Киев не разросся, когда каждый род окрестный своих старейшин в Киев посылал думу думать да суд-расправу чинить. Теперь же нет места по Днепру, где бы Киев не поминали с почетом и уважением. И кто же позволит каким-то родовым выскочкам его волю решать?
– Бояре грозятся в самом граде таковых выбрать.
– Из кого? Да любой из этих старейшин – не более чем сынок боярский. Ладно, ты лучше подумай, кто сегодня больше других волю словам давал, и реши, кого лучше подкупить, должником сделать, а кого и извести след.
Она знала, что говорила. Твердохлеба не забыла еще, как руками своего Аскольда разделалась с теми, кто некогда оставил ее мужа. Два рода – Гурьяна и Вавилы – сильно поредели по ее воле, а Аскольд послушно изводил тех, кто его на княжение позвал.
– О чем задумалась? – неожиданно спросил Аскольд.
– Да так. Любопытно мне, чем же Гурьяновы так задели Дира, что он до крови довел?
– За дело довел. Я бы так же поступил.
Покоящиеся на столешнице толстопалые руки князя сжались в кулаки, он задышал тяжело.
– И как дознались, не ведаю, да только они упрекнули Дира в том, что он из… Что Навозника он родня.
Твердохлеба замерла. Так побледнела, что искусственный румянец на щеках алым стал казаться. Навозник… Она знала давнишнее прозвище мужа. И как бы она ни ненавидела Аскольда, пуще всего боялась, что однажды и ее женой Навозника назовут.
– Это надо пресечь! – процедила сквозь зубы. – Пресечь да каленым железом выжечь!..
Ее даже стала бить дрожь. Аскольд сам смутился, видя, как огорчена жена, начал успокаивать. Но Твердохлеба, словно забыв о своей показной приветливости, невольно отшатнулась от него, не в силах сдержать брезгливость на лице. Она, Твердохлеба, княгиня пресветлая, чей род от прославленного Кия ведется, всего лишь жена Навозника, в рабстве рожденного…
Аскольд вдруг рассердился. Поглядел на жену, прищурившись.
– Меж нами, Тьорд, давно было условлено, что молчать о том будем. Князь я теперь, да и только. Однако я никогда не забывал, из каких низин поднялся. Рюрик-то всегда себя князем мнил, он и в Ютландии в конунгах ходил, и княжество себе в Новгороде у Гостомысла сторговал. Я же был никем. Сын рабыни и заезжего викинга. Да только даже Рюрик уважал меня за смекалку и удачу. И он смело доверил мне часть войска, когда я сказал, что на Царьград пойду.
– А ты его войска привел в Киев. И твое прозвище Навозник шло за тобой.
– Пусть. Да только я теперь даже белому соколу новгородскому ровня. А то, что ты так кривишь губы…
Он говорил тихо, но в его интонациях все явственнее проступала глухая ярость. Глаза же вдруг вспыхнули. Глядел на свою жену-раскрасавицу, что цвела вопреки времени. Княгиня… Кия достославного плоть и кровь… Хорива Старого жена… И он, Навозник…
– Мы с Диром поднялись и сокрушили тех, кому по рождению было дано все: имя, богатство, могущество, войска. Значит, мы с братом оказались лучше всех, сильнее. Даже тебя, великородная княгиня. И не кичись гордыней-то. А то я напомню, как взял тебя… после того, как мои хирдманны…
Он вдруг грубо схватил ее ладонью за затылок, притянул, поцеловал зло, раздирая рот, так, что зубы стукнулись о зубы. Всегда, когда чувствовал ее заносчивость, его это распаляло. Овладеть ею… княгиней киевской, как последней прислужницей!..
Аскольд рывком поставил ее на ноги, велел опереться руками о стол, задрал парчовый подол. Она что-то говорила: дескать, что челядь-рабы могут их, немолодых, заметить и что в баню бы сперва сходил… Он не слушал. Ягодицы у нее были большие, белые, сдобные, он так и впился в них обеими пятернями. Сапогом раздвинул ей ноги, вошел в нее по-молодецки, распаляясь от желания.
Она терпеливо дожидалась, когда он обмякнет. Достойно выпрямившись, оправила юбки. Аскольд сидел рядом, раскрасневшийся, еще тяжело дышащий.
– Ты бы все-таки в баню сходил, – сказала она невозмутимо. Знала, что он сейчас покладист и добр будет, словно чуя вину. И добавила брезгливо: – Воняешь ведь, как боров.
После бани разомлевшего князя отвели в опочивальню, удобно устроили на ложе. Твердохлеба хлопотала рядом, обкладывала подушками, ковшик кваса прохладного поднесла, смотрела, как пьет. А в квас зелье сонное было подмешано.
Какое-то время она сидела возле разметавшегося на ложе Аскольда, пока не услышала, как в груди его заклокотало, храп раздался. Тогда княгиня отвела взгляд от раскрытого окошка, за которым с криком проносились быстрые ласточки, привстала над мужем. Глядела какое-то время. Его лицо во сне разгладилось, подобрело, длинная борода сбилась в сторону. И Твердохлеба вдруг плюнула в это ненавистное лицо. Слюна медленно сползла с носа князя, потекла по щеке. И княгиня расхохоталась, громко, нехорошо. Она не боялась, что он пробудится после ее зелья.
Потом отошла и, отодвинув без натуги один из ларей, подняла ляду в полу. Вниз, в узкий поруб, уводили крутые ступени. Княгиня зажгла лампу и, захватив со стола кувшинчик со сметаной и несколько пирогов, стала спускаться.
В проходе поруба были узкие щели. Когда Твердохлеба оказалась на уровне людских, стали отчетливо слышны голоса. Она различила даже, как кто-то говорил, что певец Боян обещал новую песнь сочинить ко дню Купалы. Твердохлеба продолжала спуск. Вскоре холодом пахнуло, сквозь бревна поруба-колодца начал сыпаться сырой песок, земля. Она была уже в самой горе.
Теперь княгиня оказалась в холодном каменистом проходе. Приподняла лампу.
– Ждешь ли?
Из мрака послышалось шуршание. Потом к ней медленно подползло какое-то существо. Приподнялось на единственной руке, опираясь на культю другой. Грива стоявших колтуном волос, лицо обезображено шрамами. В пламени свечи блеснул единственный глаз.
– Поесть принесла?
Она молча поставила перед ним кувшинчик, положила прямо на землю пироги. Калека ел с удовольствием.
– Ну что? – спросил, жуя.
– Будет вам поход на древлян.
Глаз блеснул из-под косм, когда он глянул на нее.
– Ишь ты. Сумела-таки. Не зря тебя мудрой кличут.
– Вы просили – я сделала. Другое лучше скажи: согласен ли Рюрик Милонегу княгиней сделать?
Его чавканье и сопение раздражали ее.
– Ты, чай, условия договора забыл?
– Не забыл.
Калека откинулся, опершись о стенку прохода, рыгнул сытно.
– Ты ведь знаешь, Тьордлейва, что суложь любимая Рюрика, свейка[97]97
То есть шведка.
[Закрыть] Эфандхильд, живет в Ладоге, где ее оберегает Олег Вещий. А он не так прост. Случись с княгиней что – сразу заподозрит. Потому опасно извести ее.
– Но она ведь не чета моей Милонеге, низкорожденная.
– Не скажи. Она хорошего рода, хоть и чужеземка.
– Мне не так и важно извести ее. Главное, чтобы Рюрик понял, что с Милонегой он может Киев получить.
Воцарилось долгое молчание.
– Мы передали соколу твое предложение. Но князь уже не молод, хворает. Ему не о свадьбе сейчас думать.
– Так пусть его излечат! Али волхвы новгородские не такие кудесники, как о том говорят? Пусть постараются! Ибо если Рюрик не примет моего условия… Клянусь прародителем Кием, я сделаю все, чтобы его возненавидели в Киеве!
– Не горячись. Не горячись, княгиня пресветлая. Твоим делом уже волхвы-перунники занялись. А они от слова не отказываются. Теперь же слушай, что передать велено.
Вернулась к себе Твердохлеба только на вечерней зорьке. Аскольд все храпел среди горы шелковых подушек. Княгиня задвинула ляду сундуком, села сверху, не спеша стала снимать дорогие уборы. Спать еще не хотелось, да и не привыкла она рано ложиться. Вот и сидела, расплетая русые косы, глядела перед собой застывшим взглядом. Улыбалась недобро.
Глава 2
Короткая летняя ночь была на исходе, когда перед стражей на Киевской горе возник высокий горянин с гуслями через плечо. Его узнали – ведь из самых прославленных в Киеве был человек. Но все же на его просьбу открыть в неурочный час ворота ответили отказом.
Гусляр не ушел, сел в стороне, приготовившись ждать. Стражи-воротники поглядели-поглядели и решили кое в чем пойти ему навстречу. Старший на заставе кликнул гусляра, поднялся с ним на заборол и спустил вниз за стену длинный гладкий шест. Сказал:
– Говорят, ты в молодости добрым воином был, Боян. Вот и вспомни выучку, спустись по-нашему.
Тот, кого назвали Бояном, рослый, хотя и несколько сутулый от годов, ловко перекинул гусли за спину, поплевал на ладони и заскользил вниз, обхватив гладкое дерево руками и ногами.
Охранники, вернув шест на место, глядели сверху, как он широким вольным шагом пошел по Боричеву узвозу.
– И чего ему неймется? Ведь так сладко спится под утро, когда и зверь дикий затихает, и нечисть спешит укрыться.
– На то он и Боян, чтобы по-особому все понимать, – важно пояснил старший дружинник. – Не такой он, как мы. Может, и был таким, пока Велес его особым даром не отметил.
А Боян легко шел по нижнему граду, миновал частоколы подольских усадеб, спустился к реке, где у причалов покачивались привязанные лодки. Здесь он на миг остановился, вглядываясь в чуть сереющий мрак. Тихо-то как. Даже Днепр великий, казалось, течет в полудреме. Где-то плеснула по воде рыба, и вновь тишь. Собаки, и те не лают. А ему вот не спится. И в груди что-то давит, волнует кровь. Певцу знакомо это беспокойство. Это когда стук сердца, голос, песня будто узлом завязаны и рвутся, ища выхода. Вот и решил он не ждать суетного, замутненного делами дня, а поспешить на простор, к реке, на воздух вольный. Почти предчувствовал, что именно здесь он найдет то, что ищет, – мелодию для новой песни, обещанную киевлянам на Купалин день.
Боян отыскал у причалов свой челн-лодку, отвязал, направил в легкий речной туман, правя кленовым веслом. Греб сильными взмахами, наставив высоко поднятый нос челна к самому сердцу Днепра-Славутича. А на середине грести перестал, пустив лодку по течению. Сам же застыл, положив гусли на колени.
Челн плавно вело, покачивало. Боян чуть тронул гусли длинными гибкими пальцами. Отозвались струны, но пока тихонько, словно боясь спугнуть раннюю тишь, словно не уловив еще волю хозяина. А Боян все ждал чего-то, глядя перед собой застывшими карими глазами.
Несмотря на то что уже разменял пятый десяток, был певец Боян дивно хорош собой. Стать с годами не утратил, да и в длинных черных волосах, в аккуратно подрезанной бороде седина была как легкая изморозь. Морщины времени не глубоко избороздили лицо, а вот во взгляде, в манерах появилось нечто значительное, привлекавшее внимание. И где бы он ни появлялся – на торгах ли киевских или в весях отдаленных, везде выделялся из толпы, будто излучал сияние дивное, некое доброжелательное достоинство, перед которым сами снимались шапки с голов, вспоминались древний покон предков да вера в те времена, когда боги еще жили среди людей, ходили между ними, такие же особенные, незримо прекрасные. Потому-то куда бы ни шел Боян, он никогда не брал с собой оружия, только гусельки всегда покоились на боку. По ним и узнавали Велесова любимца, посланного к людям, чтобы радость нести, тешить редкостным даром.
А пока Боян сидел посреди вольной реки, пытаясь уловить то, что одному ему зримо, что положит на мелодию, сделает слова песней. Смотрел орлиным взором туда, где светлела вода под расступающимся рассветным небом, где от восходящего Хороса-Солнышка начинало оно розоветь, наполняться брусничным отсветом, расходиться до бескрайности по голубым просторам.
И дрогнули пальцы певца на струнах, зазвучали они сильно, повторяя плавность набегающей волны, силу рождающегося нового дня.
Боян наполнил вольным воздухом грудь и запел:
Ты играй, играй, сила-силушка,
Ты лети, лети, песня звонкая.
Унеси меня за тот видокрай,
Где родит Зоря новый ясен день.
Пел Боян и о богатствах простора, и о кручах днепровских, пел и о желании быть соколом, умеющим обозрить с высот дальние края. Но какие бы земли ни простирались под сияющим Хоросом, везде ждут от Неба живительной влаги, везде Купала поит поля, и в ответ Мать-Земля родит свою красу, зелень да цветы, поднимает жито-хлебушко.
То стихал перезвон гусельных струн, когда певец подбирал слова, то вновь звенели они над вольной гладью. Глаза Бояна сияли отсветом нарождающегося дня, душа пела. Слова ему давались легко, складывались в мелодию, какую в этот день подарили ему рассвет и водная ширь реки. Да, не зря ему не спалось сегодня, выполнил он обещание, создав людям новый гимн щедрому Купале.
Когда певец решил, что работа сделана, челн уже снесло за остров Водяного ниже Киева. Солнце осветило округу, ложилось ярким сиянием на воды реки. Мимо все чаще начинали попадаться лодки рыбаков, появились и тяжелые купеческие ладьи-насады, поднимали квадратные, вышитые паруса. На одном из кораблей узнали Бояна, окликали, приветствуя. И Боян, отвечая на людские голоса, подумал, что пора возвращаться. Так его и до впадения в Днепр Стугны может унести, а там и до дальних застав. Да и совсем заурчало в животе, отводя от высоких помыслов, напоминая, что пора и перекусить. Ключница его Олисья уже наверняка приготовила вареников, а она баба суровая, лишний раз разогревать не захочет.
Боян налег на весло, стараясь плыть теперь ближе к берегу, где не такое сильное течение. С реки отсюда хорошо были видны расположенные близ Киева дворы-усадебки, их украшенные пестрыми петухами островерхие башенки, рубленые частоколы капищ с высокими изваяниями богов – Даждьбога, Ярилы, Сварога.[98]98
Даждьбог – бог плодородия и урожая; Ярила – божество силы и страсти, плодородной силы; Сварог – бог огня, покровитель кузнечного ремесла.
[Закрыть] К ним сквозь кудрявые кустарники вели хоженые тропки, стояли погосты, избы хуторов, светлые мазанки под шапками соломенных кровель. Когда показались срубы близ Угорской горы, Боян невольно налег на весло, отвернулся. Здесь располагались самые крупные на Днепре невольничьи торжища, и даже свежесть реки не могла приглушить исходившего от рынка зловония. Зато ближе к Киеву пахло уже дымком очагов, свежестью рыбы, запахом стряпни. И цветами. Так и благоухали на солнце пестревшие цветами склоны. По ним стайками, распустив косы, гуляли девушки в пышных венках. Сейчас была русалья неделя, самое лучшее время для девок в преддверии дня Купалы. Их даже от работ освобождали, чтобы мочили косы в воде, наряжались, выражая тем почет водяницам-русалкам ручьев и озер, коих так много в киевском краю.
Силуэты красавиц на склонах вызвали у Бояна улыбку. Он всегда был охоч до красы, многих любил за свою беспокойную жизнь, и его многие любили. Однако суложью ни одну из приголубленных никогда певец не называл. Тот, кто Велесу вдохновенному поклялся служить, не должен обременять себя заботой о семье, детях. Так положено, и так угодно самому Бояну. Легче живется, и больше времени остается для музицирования.
Подплывая ко граду, Боян направил челн к причалам, где обычно приставал паром через Днепр. Сейчас огромный, влекомый канатами плот-паром только подошел. На нем толпился прибывший из Заречья люд, но опять-таки более всего на нем было девушек в венках, с охапками ярких цветов. Девицы увидели Бояна, стали весело окликать. Певец усмехался в усы, оглядывал их. Невольно его взгляд остановился на красавице, стоявшей немного поодаль. Великий Велес! – а ведь и впрямь краса неописуемая. Стройная, с распущенными черными волосами ниже пояса, лицом прелестна, венок яркий еще больше ее красит. А кто такая? Боян многих пригожниц знал в лицо, но готов был поклясться, что примеченную им красавицу ранее не встречал. Или встречал? Сходя на берег, она оглянулась на него будто взволнованно, и что-то неожиданно знакомое померещилось Бояну в ее облике.
Пока Боян привязывал челн, девушки обступили его, смеясь, затрагивали, просили потешить песенкой. И все такие ладненькие, свежие. Ах, скинуть бы пяток годов. Хотя – что говорить – он и так себя еще старым не чувствовал. Звонко целовал красавиц в румяные щечки, заглядывал в затененные цветами венков глаза. Кто знает, может, в любовную Купалину ночь и он испытает любовь одной из них? Ярилина-то страсть все еще при нем.
И все же певец невольно огляделся, отыскивая глазами примеченную красавицу. Спросил у девушек о ней. Те пожимали плечами. Да, они видели незнакомку, вошедшую на паром в Заречье. Однако кто такая – не ведали. Девушка держалась в стороне, ни с кем не сходилась.
Но Боян особенно не задумывался о незнакомке – мало ли в торговый Киев люда прибывает, всех не упомнишь. И пошел певец по Подолу, глядя по сторонам, и душе его радостно становилось.
Подол всегда полон народу. Катят бочки по сходням с судов, звенят кузни, крутятся гончарные круги, стучат топоры плотников. Поводырь медведя играет на дудке, приглашая желающих помериться силами с косолапым. Мимо идут бабы с коромыслами, тащит отроковица упирающуюся козу, пляшут степняки с бубнами, ведут на водопой коней с лоснящимися гладкими крупами. Слышатся громкие крики зазывал у лавок:
– Меды стоялые! Кому меда душистого, липового!
– Воск, воск! Покупайте, кияне, воск свечной.
– А вот соль привозная, крупчатая. От самых теплых морей привезенная.
– Горшки! Горшки! Эй, хозяюшки, подходи, меняй, покупай горшки цветные, расписные, глиняные. В жару холод хранят, в холод тепло удерживают.
– Короба плетеные под всяк товар. Кому короба!
В рыбных рядах так и повеяло сыростью речной. На прилавках лежали полусаженные стерляди, круглые лососи, сомы толстые, как поросята, крепкие судаки, осетры в человеческий рост. В кожевенном ряду обдало благородным запахом кож. Вокруг развешаны полости шкур, чистят, скребут, даже на зуб дают пробовать матово отливающие выделанные кожи. А в мясном, где по земле текли ручьи крови, Боян едва не наступил на пробегавшую крысу. Ругнулся беззлобно и пошел дальше.
На житном рынке пахло свежеиспеченным хлебом, кренделями. Боян остановился у одного лотка, приглядывая себе рогалик попышнее да погуще маком присыпанный. И тут увидел замеченную недавно черноволосую красавицу. Показалось ли, что следит она за ним? Боян, сделав покупку, повернулся было к ней, улыбнулся, протягивая калач.
– Отведай, красна девица. Не побрезгуй.
Она смотрела странно. И неожиданно ее глаза слезами наполнились. Он же вдруг отметил, что одежонка-то на ней помятая, несвежая, подол поневы обтрепался. А нерях он не любил.
Невесть что отразилось на лице Бояна при этом, но девушка вдруг вспыхнула, кинулась прочь. Позвать бы, да где там! Уже увлекло незнакомку в кипучий водоворот толпы.
Там, где начинался, поднимаясь на Гору, широкий Боричев узвоз, стоял сам хозяин подъема, боярин Борич. И стоял на небольшом возвышении, где располагалась скамья под навесом. Это было место самого Бояна, некогда подаренное ему Аскольдом-князем за то, что потешил его певец на пиру. Место, говорили, самое торговое, да только Боян торгов никогда не вел. Так, порой под настроение посиживал тут под навесом, глядел на торги кипучие да тешил народ песней или сказкой диковинной. А вот Борич на место это не раз зарился, хотел выгоду из него извлечь. Вот и сейчас, заметив в толпе Бояна, сам пошел к нему, стал полгривны за дозвол разложить здесь свой товар предлагать. Боян поглядел на него хмуро. Все в Киеве знали, что более жадного боярина, чем Борич, не сыскать. Род он вел от старых князей, терема и торговые ряды имел под рукой, корабли в плавание снаряжал, да только всегда ему было мало. Он княгине Твердохлебе братом родным приходился, она ему главный торговый путь на Гору смогла добыть, немалую плату с проезда он имел, но все равно место Бояново ему покоя не давало.
– Я бы тут меха свои разложил, Боян, – пытаясь приобнять певца, пояснял Борич.
Улыбался в холеную завитую бородку, хитро подмигивал лукавым глазом. Отчего же не уступить славному боярину Боричу? Да только не по душе он был Бояну, вот и убрал его руку с плеча, пошел на Гору, слушая, как боярин кричит вслед, что-де Боян и сам торг умом не осилит, и ему расторговаться мешает.
Испортил нарочитый настроение в погожий день. Да только Боян не любил долго кручиниться. У него песня сегодня сладилась, поэтому следовало зайти на Велесово капище, отблагодарить бога за вдохновение.
Позже, уже подходя к своему двору, певец увидел группу скоморохов, они так и кинулись к нему. Все в ярких заплатах, бубенцами обвешанные, в колпаках замысловатых. Они весело приветствовали Бояна, болтали шутки-скороговорки. Боян их знал, ходят по свету эти скоморохи-потешники, а как в Киев прибывают, всегда к нему заходят. Среди них есть и такие, кто сами могут Бояна кое-чему поучить, да и вести они новые несут. И он им улыбался, хлопал по плечам, с иными обнимался. Звал во двор. Но скоморохи вдруг замялись. Стали жаловаться: мол, выгнала их со двора злая ключница Боянова, Олисья, едва пса не напустила. Боян нахмурил соболиные брови.
– А это мы еще поглядим. Ишь, волю взяла!
Но, завидев саму ключницу, шуметь не стал. Только головой покачал укоризненно. Олисья, вдова его некогда погибшего брата, заправляла хозяйством во дворе-усадебке Бояна. Сейчас она стояла на высоком крыльце, уперев руки в крутые бока. На голове убрус,[99]99
Убрус – женский головной убор в виде длинного куска полотна (так называемый полотенчатый), обернутого вокруг головы.
[Закрыть] брови нахмурены, лицо вечно недовольное, сердитое.
– И сам невесть где шлялся, да еще голытьбу с собой ведешь!
Затопала ногами в вышитых чеботах, закричала, что только-только доски в избе отскоблила, травки свежей посыпала, а они опять грязи натащат. Да и все кладовые опорожнят.
Скоморохи пришлые робели перед грозной бабой, за спину Бояна отступали. Он же поднялся на крыльцо, приобнял за плечо ругающуюся Олисью, мягко сказал ей добрые слова, сам же проталкивался к двери, сделав гостям знак идти следом. И всегда так было. Как ни злилась Олисья, как ни хотела, чтобы в доме хозяина-родича все было как у людей, да только редкий день проходил, чтоб не навел он в дом кучу народу. Ей же уступать приходилось. Ведь, как ни глянь, именно его двор на Горе, а она только при нем состоит.
Скоморохи, поняв, что гроза миновала, весело двинулись следом, приплясывали, гудели в рожки, звенели бубенцами.
В избе Боян довольно опустился на полок,[100]100
Полок – лавка, прикрепленная одним концом к стене, как бы выступающая из нее.
[Закрыть] вытянул оплетенные ремнями ноги на медвежью шкуру на полу – уже вытертую во многих местах, но все же роскошь. Довольно наблюдал за хлопотавшей у печи Олисьей. Косенькая девочка-рабыня по имени Ивка помогала ей достать рогачом внушительных размеров котелок. Скоморохи, шустрый народ, уже расселись по лавкам вдоль стола, посвистывали, напевали задорно:
Олисья лишь сердито покрикивала на мешающих ей скоморохов. А Ивке весело. Улыбается, поглядывает косеньким глазом. Дешево купила рабыню Олисья, неказистенькую и кривенькую на один глаз. Но девочка оказалась усердной. Да только как ни старается, ключница чуть что – и подзатыльник отпустит, а то и кулаком промеж лопаток даст. Зато Боян добр, медовых петушков на палочках покупает. И в доме всегда людно, интересно.
Ивка подняла крышку над котлом с капустными варениками. Скоморохи враз умолкли, жадно втягивая носами аромат стряпни.
– Ишь, оглоеды! – ворчала Олисья.
Сама села в дальнем конце стола, напротив Бояна, как хозяйка. Сдержанно ждала, пока он скажет благодарственное слово богам за пищу на столе.
На лестнице раздались тяжелые шаги, и вошел страж дома Боянова Третьяк. Был он некогда отличным воином, пока не покалечила его хазарская сабля, перерубив жилу какую-то в руке – стала она кривой, в локте почти не гнущейся. В дружине ему было уже не ходить, но ничего, воин работу всегда найдет. Вот и у Бояна пристроился, охранял его дом, имущество.
Сейчас, завидев хватающих угощение скоморохов, Третьяк только усмехнулся в бороду. Сел на свое место, ел неторопливо, с достоинством. Порой ударял по пальцам не в меру жадных гостей.
– Там девица во дворе ожидает, – сказал он, неторопливо жуя. – Спросила, не это ли дом певца Бояна, и теперь стоит, робеет войти.
Боян так и кинулся к окошку. Так и есть, давешняя глянувшаяся ему красавица. И отчего-то обрадовался безмерно.
– Ивка, а ну, живо зови гостью.
Видел, как Ивка подскочила к незнакомке да в пояс поклонилась. И то верно. Пусть девица и в обносках, да было в ее осанке нечто горделивое, независимое. Такой и поклониться не грех.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.