Текст книги "Последний разговор с Назымом"
Автор книги: Вера Тулякова-Хикмет
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 24 страниц)
Так мы познакомились с президентом Насером. После официальной части он пригласил нас для конфиденциального разговора и долго говорил с тобой о своей стране.
– Вы видели бедность, я знаю, но борьбу с ней мы уже начали. Приезжайте к нам, и не на месяц. Приезжайте надолго. Мы всё вам покажем, и, может быть, новый Египет пройдет через вашу поэзию. Мы нуждаемся, как все новое в этом мире, в благословении такого великого поэта, как вы.
Оказалось, что президенту Насеру очень понравился балет «Легенда о любви», и он просил тебя написать либретто балета специально для их театра, просил найти время и помочь возрождению культуры ОАР. Рядом с президентом находился какой-то человек, который тут же пояснил, что они приглашают нас в гости и поэтому мы ни о чем не должны беспокоиться.
– Благодарю, – сказал Назым, – но я – поэт и дороже всяких благ ценю свободу. Я люблю ходить в гости, но живу только на деньги, заработанные своим трудом. Вы не печатаете моих книг, у меня нет здесь гонораров, поэтому я не могу принять ваше приглашение.
Несколько минут спустя, здесь же Назыму сказали, через сколько месяцев в Каире выйдет двухтомник его стихов, сколько денег он получит за эти книги и сколько времени сможет жить на них в Египте.
Мы с удовольствием гуляли по Каиру. Меня удивляло, что простые люди сразу угадывали в Назыме мусульманина, а во мне – «гяура». Ты радовался, узнавая в Египте, черты Стамбула и привычки своего народа. Я постоянно слышала:
– Вот это как у нас. Вот и у нас так ходят женщины. Еда, дети, лица, минареты, даже отель «Хилтон» – все было точь-в-точь как в Турции. Ты искал свою родину повсюду и здесь, в Каире, чаще, чем в других местах, находил многие напоминания о ней.
– Тебя не раздражает? Тебя не раздражает? – постоянно спрашивал ты меня.
Один чешский друг, – его мы случайно встретили на улице, – увидев, как загораются твои глаза при виде восточных сладостей, которыми в изобилии торгуют на улицах каирские лоточники, с ужасом воскликнул:
– Здесь нельзя покупать эти вещи! Только в магазинах. Лоточники вместе с баклавой (в России это лакомство известно как пахлава. – А. С.) продадут вам такое количество заразы, о котором вы даже не представляете! Палочки Коха, все разновидности трахомы и так далее. Я работаю здесь три года. Я знаю. Эти мелкие торговцы катастрофически антисанитарны!
Он повел нас в шикарную кондитерскую. Ты стоял перед стеклянной витриной, за которой лежали все сладости твоего детства. Ты сказал:
– Веруся, держи меня. Я могу купить сейчас все эти угощения. Это так вкусно! Это все как в Турции! Это баклава, смотри, как она сочится сиропом. Ах, я думаю, ты никогда не ела таких изумительных вещей. Мой рот полон слюны. Я очень смешной, но ничего не поделаешь. Я умираю от желания съесть все эти сокровища Востока!
Чех еле-еле усадил тебя за столик. Ты боялся, как боятся маленькие дети – если уйдешь от прилавка, тебе дадут лишь половину того, о чем мечтаешь. Но наш чешский друг умел навести порядок. Он принес огромную вазу с самыми разными сладостями из теста.
– Вы можете есть на выбор всё, что вам понравится. Остальное мы вернем. Платить я буду потом.
– Зачем потом? – взмолился ты. – Я плачу сейчас, – и побежал к прилавку.
– Да, вот это пир! Вот это я понимаю, а пить не понимаю. Не пьянею. Жаль, что так. Ах, мой Акпер Баба! Не видит, что сейчас ест его отец! Я ему объясняю, что не могут в Баку, в Кировабаде готовить баклаву, как полагается. Грубо делают. Не тает она у них, всегда сахар хрустит на зубах, как морской песок. А вот здесь, как у нас дома, – тает! – говорил ты, отправляя в рот очередной кусок. – Нет, я все-таки должен буду один раз накормить его настоящей турецкой баклавой! Что вы думаете, этот рецепт азербайджанцы взяли у нас. Все-таки в Турции раньше придумали готовить баклаву.
– Так же как радио, электричество и паровой двигатель, – смеюсь я.
– Это нет, конечно, но баклаву – да! Дайте нам тоже что-нибудь открыть раньше других!
Перед отъездом, вернее, перед отлетом из Каира ты зашел в эту кондитерскую и попросил запаковать баклаву в дальнюю дорогу. Ее положили в коробку со всеми предосторожностями, чтобы не вытек сок, чтобы она не помялась, и упаковали, как упаковывали бы драгоценную пыль, способную улетучиться в малейшее отверстие. Ты поднял за цветной бантик коробку и очень торжественно за руку попрощался с кондитером, объяснив ему, что везешь в Москву это объедение в подарок своему другу, тоже мусульманину, который никогда в жизни не ел настоящей баклавы.
– Да, конечно, мусульмане живут всюду, ивМоскве тоже. Да. А как же?
В самолете ты держал эту коробку на коленях и перебирал пальцами бантик.
– Давай, я поставлю ее на полку, – предложила я.
– Ничего, я не устал.
Какое-то время мы летели над Нилом. Сверху он был густого желтого цвета, «голубой» Нил нашего детства. Я не отрываясь смотрела в окно. Через какое-то время я повернулась к тебе. Ты развязал бантик и шуршал бумагой внутри коробки.
– Что ты там ищешь? – удивилась я.
– Хочу проверить, не течет ли баклава.
Я заглянула в коробку. Одного куска баклавы как не бывало.
– Ты же везешь ее в подарок Акперу…
– Здесь много. Целых десять кусков, больших, как бифштексы. Он все равно не сможет съесть сразу так много, а хранить ее нельзя. Засохнет. Потеряет свой вкус, уже не то будет, хуже, чем в Кировабаде…
Я завязала коробку, и ты как будто успокоился.
– Ты не спишь? – несколько раз спрашивал меня. – Не спишь?
Потом я задремала. Открыла глаза, посмотрела на тебя. Твой рот был полон, а щеки оттопырились. Коробка варварски открыта, все слои целлофана разорваны, а баклавы осталось меньше половины.
– Что же ты делаешь, Назым?! – с упреком сказала я. – Съел уже почти всю баклаву!
– Не знаю! Не мог выдержать. Съел, даже не заметил, как. Еще немного осталось, но теперь придется доесть и это. Неудобно же дать человеку так мало, – и ты, секунду поколебавшись, положил в рот один из двух оставшихся кусков.
– Господи, что же ты скажешь Акперу? Он так огорчитс я…
– Почему огорчится? – быстро возразил ты. – Он же не знает, что я ему вез баклаву.
Когда мы вышли из самолета в Шереметьево и увидели Бабаева, ты обнял его и сказал:
– Ой, Бабаев, ой паша. Ваш отец вез вам баклаву. Из Каира. Настоящую! Но по дороге не выдержал и съел.
Так и знала, когда сегодня начинала уборку, чувствовала, что что-нибудь да случится. Оказывается, у тебя были тайны и такие крупномасштабные, как эта книга величиною с журнальный стол! Браво. Очко. Спасибо, Назым! Прекрасная редкая книга, пожалуй, теперь самая красивая в нашем доме. Твои собственные, разумеется, не в счет. «Древние русские иконы», издана ЮНЕСКО. И где ты только ее достал? Но лучше всего твоя надпись: «Вере Владимировне, когда ей исполнится сорок пять лет. С любовью, Назым. 1960».
Выходит, четыре года назад ты ее принес и засунул под диван на сиденье? И молчал! Мне бы испугаться от твоих шуток, Назым, с ума бы сойти, а я радуюсь. Не удивляюсь нисколько, будто получила книгу из твоих рук. А знаешь, сколько мне сейчас лет? Тридцать два с небольшим… До сорокапятилетия еще далеко… или рукой подать?
Так что шути, шути, только не забывай. Мне уже два человека сказали, что видели тебя на днях в вестибюле метро «Белорусская». Нет. Я не верю. Зачем тебе под землю лезть… Но на этой станции не выйду.
Впервые вместе мы приехали во Францию ранней весной, пять лет назад. Вспомни, как ты готовил мое первое появление в Париже. Привез мне из Стокгольма светленькую бежевую куртку из замши, коричневую юбку в складку, коричневые туфли и сумку. Все очень неброское, «как любят в Париже».
В аэропорту нас встретил Абидин. Ты сразу потребовал от него ответа:
– Ну, как Вера? – и тут же с гордостью: – А костюмер я!
– Очень хорошо. Замечательный у тебя вкус. Вера выглядела бы совсем как парижанка, если бы вся одежда ее не была такой новой. Но это поправимо. Я ей помогу.
Он загрузил нас в свою маленькую, очень старую машину, ржавую и неубранную. Твои длинные ноги, Назым, там поместились с трудом, колени торчали выше головы. Так мы и поехали. Машину вела жена Абидина Гюзин, но сил ее не хватало, чтобы выкрутить руль при повороте налево или направо. Тогда она просила Абидина помочь. Вдвоем они, что есть силы, наваливались на руль, и машина нехотя им подчинялась. Ты веселился.
Так добрались мы до маленькой гостиницы «D’Аlbe» в Латинском квартале, неподалеку от бульвара Сен-Мишель, которую Абидин выбрал для нас по двум причинам: во-первых, она была рядом с его домом, а во-вторых, он считал, что если человек живет в Париже, то непременно должен видеть в любой момент, когда ему только захочется, Сену из своего окна. Действительно, если распахнуть окно нашей ванны и хорошенько оттуда высунуться, можно увидеть и Сену, и Нотр-Дам, и мансарду Абидина. Мы полюбили эту маленькую старую гостиницу, свой номер и всегда останавливались только в «D’Аlbe» и только в нашем скворечнике.
Едва мы побросали вещи в гостинице, как Абидин сказал:
– Нечего терять время в Париже, едемте его смотреть.
Мы ездили по городу два или три часа, ахали, изумлялись. Ты все время следил за моим лицом, пытался понять, нравится ли мне Париж, как я реагирую на Нотр-Дам, бульвар Распай, площадь Звезды, Монмартр, на Елисейские поля и Булонский лес, на Лувр… Когда мы вышли из машины у нашего гранд-отеля, Абидин удовлетворенно заметил мне:
– Вот теперь ты настоящая парижанка.
По выражению твоего лица я поняла – со мной что-то случилось. Опустила глаза и увидела, что моя светлая куртка совсем почернела, и только на рукавах у сгиба локтей еще виднелись светлые полосы.
В номере ты раздосадованно пытался отчистить замшу от сажи и ворчал, что глупое пижонство Абидина испортило не куртку, а мой образ…
– Тебе не идет грязь, нарочитая небрежность, за тобой другая страна, другой опыт, другая культура. Не надо играть в жизни чужие роли!.. Вообще не надо играть. Надо лишь быть собой…
Однажды в Париже ты попросил Абидина:
– Нарисуй мне Веру.
А он не рисует портретов. Но ты просил. И когда мы улетали, Абидин принес в аэропорт пакет.
– Вот, – говорит, – тебе три портрета Веры.
В Москве ты распаковал подарок. Абидин пошутил. В пакете оказались три маленькие картинки, похожие на призрачные морские пейзажи. Среди нежных спокойных волн три острова – голубой, зеленый и коричневый. Но ты был очень растроган, удивился, как художник смог передать характер человека через цвет.
– Да, это действительно, Вера! – И повесил «портрет» в центре стены.
Помнишь, Назым, мадам Леконт? Ты восхищался ею: умна, как двести мужиков, образованна, как профессор, современна, как Брижит Бардо, деятельна, как Рокфеллер, и обаятельна, как Париж.
– Я не похожа на миллионершу?! Потому что всю жизнь работаю, как каторжник на галерах! До войны я была Кристианом Диором в Париже! Сейчас мне семьдесят три. Я продолжаю проворачивать кучу дел! А вам двадцать восемь, Вера, и вы не умеете водить машину?! Это невозможно!
Вот кому я обязана своими шоферскими правами. Но ничего. Я ее «нокаутировала», когда через полгода гнала на ее «мерседесе» в Шартр! Помнишь, Назым, она, как шаровая молния, носилась по Парижу, успевая переругиваться со всеми шоферами вокруг, высовывалась в окно, бросала руль, грозя кулаком, и каждый получал от нее свое: «Идиот!» Вот у кого был французский темперамент!
Когда мадам Леконт сказала, что русская художница Гончарова хочет познакомиться с тобой, я даже ухом не повела. Сколько мы встречали этих осколков России… Но когда услышала, что та работала с Дягилевым, напряглась. Гончарова, Гончарова… начало века… «Бубновый валет». Не может быть! Уж очень давно все это было. Ведь мы в своем художественном образовании в те годы вынужденно обходили вниманием эмигрантов. Стали всплывать в памяти полустершиеся имена: Бенуа, Добужинский, Николай Рерих, Сапунов, Наталья Гончарова… А ее зовут Наталья? Мадам Леконт не называла имени…
На другой день я в Сорбонне, в библиотеке. Недавно писала статью для АПН об этом университете и кое-кого там уже знала.
И вот передо мной русские книги начала века и более поздние парижские, берлинские издания по декоративному искусству. Сразу понимаю, что просит встречи с Назымом она, та самая Наталья Гончарова, которая создавала с Дягилевым и «Золотого петушка», и «Царя Салтана», и «Жар-птицу»… Стоп. «Жар-птицу» мы только что видели в Москве на гастролях Английского королевского балета… Ты ликовал: «Как поэтично! Какой праздник для глаз!» Ее декорации. Здорово!
Оказывается, Дягилев еще в 1915 году привлек ее своими «русскими сезонами», и с тех пор она постоянно живет в Париже. А ее муж, тоже известный художник начала века Ларионов, экспериментатор, открыл какое-то лучевое направление в живописи… Но еще волнует, что она двоюродная племянница жены Пушкина, Натальи Николаевны Гончаровой. И родилась поблизости от ее родового имения, и гостила у них… Невероятно! Скорее бы к ним!
Мадам Леконт привезла нас в маленький ресторанчик, и там мы тихо встретились с Натальей Сергеевной и Михаилом Федоровичем. Им было по восемьдесят лет. Оказалось, что Гончарова с юности любит Восток, его культуру и твои стихи. Что переживала, когда парижане боролись за твое освобождение из тюрьмы. Словом – «готовая, очень, правда, ветхая, ваша поклонница».
Ты был растроган, щедро хвалил ее балет, рассказывал ей о своей матери-художнице, которая из-за слепоты в конце жизни рисовала яркими красками…
– Я всю жизнь любила праздничный колорит – а в последние годы руки выбирали другие цвета…
Хочется говорить о Пушкине, но не знаю, как подступиться. А Наталья Сергеевна сама начала. Вспомнила молодые годы, Полотняный завод, пруды, деревья, где она «состоялась как художник русской крестьянской темы», а уж потом к ней сказка пришла, театр… Говорила, что долго не могла простить Цветаевой ее враждебного отношения к Натали Пушкиной, ее родственнице.
– Легко ли было услышать, что «Пушкин любил неодушевленный предмет – Гончарову»?
А потом, когда мы уже перекочевали к ним, в запущенную мастерскую, она достала зачитанную книгу Цветаевой и там указала мне на заложенную листом фикуса страницу. Снова с обидой:
– Прямо беда у Марины была с Пушкиным! Прочтите: «…Наташа Ростова – Вы сюда не ходили? Моя бальная Психея! Почему не вы – потом, когда-то – встретили Пушкина? Ведь имя то же! Историкам литературы и переучиваться бы не пришлось. Пушкин – вместо Пьера и Парнас – вместо пеленок. Стать богиней плодородия, быв Психеей – Наташа Ростова – не грех?» Вы подумайте, – смеялась Наталья Сергеевна, – по отношению к Пушкину Марина просто революционерка! Но все это у нее от любви поэтической, тут уж не до земного… суда. Но Цветаева крупна – целый русский континент. Художник! Она видела все кругом, совсем как мы: «оснеженные цветники»… Ну кто так скажет? Или про Чехова: «наируссейший» – всё точно, всё правда.
– Мы Марину Ивановну почитаем, и еще Чехова. Сколько сил от них перелилось… Знали их. – Старческий голос пресекся, это Ларионов. – Любили с годами больше большого…
В мастерской у них тускло горит свет, смотреть работы трудно, а смотреть хочется, и интересного уйма. Много театральных эскизов к непоставленным спектаклям, странные натюрморты с крупными деталями, условные пейзажи… Все рисовано на бумаге, многое в беспорядке.
На моих плечах – черный павловский платок с розами и незабудками. В рисунках попадаются и эскизы платков, очень по стилю схожие с моим.
– Подари ей, Вера, платок, я тебе еще куплю, – шепчешь мне ты.
Когда прощаемся, я накидываю ей на плечи свой платок, и Наталья Сергеевна даже ахает от неожиданности!
А через день мадам Леконт как посыльный привозит от них большой сверток. Там несколько рисунков Натальи Сергеевны и журнал «Жар-Птица», изданный в Париже в 1922 году. Ох уж эта русская черта тут же отдаривать подарки!
Когда через полгода мы пролетали через Париж, Натальи Сергеевны Гончаровой уже не было в живых. Нам рассказали, что она лежала в гробу, покрытая русским черным платком с розами и незабудками…
А Арагоны?! Помнишь, мы пришли к ним на блины следующим вечером после встречи с Гончаровой и Ларионовым? Все-таки что ни говори, а их дом действительно самый красивый в Париже.
ХV век, как бы вовсе простой фасад, а глаз не оторвешь. Мраморные, почти дворцовые лестницы, окна как в Лувре и старинное высокое зеркало в золоченой раме между этажами… Но потом, как удар по глазам – узкая черная лесенка наверх под пурпуровой бархатной дорожкой. Эффектно декор на манер Ватикана. Талантливо, театрально решенное восхождение в дом великих… У-у-у… здесь знали основополагающие законы психологии. А там за дверью – анфилада просторных светлых, комнат. Музейность, нетленность, стерильность, подавляющая воссозданность экспозиции. И в этот абсолютно нежилой замечательный интерьер – на стенах Сезанн, Матисс, Пикассо… – так вписывается сидящая в глубине комнат Эльза, словно только что приготовленная из воска опытной рукой самой мадам Тюссо.
– Мадам Эльза поджидает вас в кресле, потому что ее ноги в опасности, – одними губами произносит сопровождающая нас служанка, которую здесь зовут не своим именем – «Зина».
Да-да, мы уже слышали об этом вчера вечером, когда ужинали с нашим любимым человеком в Париже – композитором Филиппом Жераром. Он так и сказал: «Врачи хотят отпилить ей ноги из-за плохой болезни». Вчера Филипп немножко жаловался на вздорный характер Эльзы, потому что, оказывается, теперь она не позволяет произносить имя Арагона без упоминания своего имени рядом. Филипп только что получил от нее возмущенное письмо, полное обвинений. А поводом послужила его воскресная телевизионная передача о музыке, где он рассказывал о песнях на стихи Арагона. «Ну при чем тут Эльза Триоле!» – недоумевал он.
– Вера! Назым! – приветливый голос Эльзы. Старая, элегантная, сразу насмешливая Эльза сидела, кокетливо вытянув перед собой тонкие красивые ноги. Чудесные, молодые ноги… Ее седые длинные волосы были уложены широким валиком в сетку. Прическа времен Сопротивления. Черное платье очень сильно шуршит, по рюшам и завязкам ползают, как живые, громадные золотые цепи со множеством аметистовых брелоков (кажется, ее первый муж был известный парижский ювелир?). Она почти сразу же сверкнула громадным бриллиантом и, вытянув передо мной руку, сказала:
– Нравится? Огромный камень, не правда ли? Это подарок Лили. Вы, кажется, подружились с моей сестрой в Москве? – И почти без перехода. – Но Володя – Маяковский, разумеется – любил дарить мне книги с чудными нежными признаниями. Между прочим, он начал их дарить мне значительно раньше, чем моей сестре.
«Что это? Ревность к литературной истории?» – думаю я.
– Хотите увидеть?
Мы стали вынимать книги из шкафа, который стоял за ее креслом. Я прикасалась к ним с робостью.
– Что вы боитесь? Вытаскивайте всё, и собрание сочинений тоже – все тома подписаны Володечкой!
Мы осторожно брали книги, я читала тебе, Назым, ласковые, смешные, трогательные надписи, многие были сделаны карандашом и почти стерлись. Волнение охватило нас. Дом становился одушевленным…
Потом вбежал Арагон, легкий, прямой, как ивовый хлыст. Он был похож на рано поседевшего юношу – этот профиль так замечательно увековечен в ста рисунках Пикассо. Арагон вернулся с мельницы, из их загородного дома, где три часа копал в саду землю: ежедневная борьба со старостью. Он заталкивает книги Маяковского в шкаф, он страшно хочет есть и почти силком тащит нас всех – оказывается, Эльза прекрасно ходит! – вниз, в столовую, где в интерьере ХV века стоит длинный дубовый стол, черный от времени.
– У нас русский дом.
Стол покрыт нашим вышитым рушником, на нем грибы, икра, клюква – все на старый русский манер.
Арагона интересуют новости Москвы. Ему нравится все, что у нас сейчас происходит в культурной жизни. Он в восхищении от того, что в Москве начался настоящий поэтический бум. Много говорит о Твардовском, его прекрасном «Новом мире», где замечательная проза, умная яркая публицистика. Но вот раздел поэзии считает в его журнале менее интересным.
Ты давно любишь Твардовского, с удовольствием рассказываешь о только что прочитанной, еще не печатавшейся второй части «Василия Теркина»; о том, как вы оказались с Твардовским вместе в Италии, во Флоренции, как о многом тогда поговорили.
– Да, в Москве сейчас замечательная жизнь, люди так давно этого ждали. Мы перед отъездом сюда видели очень интересную выставку в Манеже. Показан отчет работы московских художников за тридцать лет. Там Фальк есть, Тышлер, Петров-Водкин и современные работы, талантливые, слава Богу! Столько забытых имен показали, как это радостно – демократизация жизни! ХХ съезд начал давать плоды! Тебе надо, брат, срочно приехать в Москву! Жизнь сейчас там идет бурно, как река весной.
Но Эльза ворчала и постоянно вставляла шпильки в ваш разговор. Она считала, что все таланты давно истреблены и нечего ждать хорошего. Обновление искусства может быть только в Париже. И она называла десятки никому не известных имен, от которых Арагон морщился, а ты, Назым, хоть и держал себя в руках, чтобы не спорить, но расстраивался.
Помнишь, какое-то время спустя у себя на подмосковной даче Эренбург принимал Пабло, Арагонов и нас? Сначала все было мирно. Пабло с гордостью демонстрировал свои новые брюки, только что привезенные из Парижа. Потом мы сидели за столом, а вокруг радостно носились собаки. Но вот между Эльзой и Нерудой завязался такой бурный спор о молодой поэзии Франции, что даже собаки попрятались. Пабло кричал, вскакивал, размахивал руками. Мы общими усилиями в конце концов их как-то угомонили. Обед завершился. Мы вышли из-за стола, Пабло любовно поглядел на свои брюки – и потерял дар речи. Ниже колен они свисали рваной бахромой, ободранные в клочья шкодливыми псами Эренбурга.
Опомнившись, Пабло закричал:
– Ноги моей больше не будет в Москве и в Париже. Чертова баба! – и в ярости удалился.
А ночью позвонил тебе.
– Прости меня, Назым, мой темперамент взрывается, как атомная бомба. Не могу терпеть, когда о поэзии рассуждает дилетантша… Ты еще помнишь, какие у меня были шикарные штаны?
Наконец Эльза заговорила о том, что ее сильнее всего волновало в то время: о собрании сочинений Арагона и Эльзы Триоле.
– Такого еще не было во Франции и нигде, и никогда! – утверждала она с вызовом. Видя, что мы не совсем понимаем, о чем идет речь, пояснила: – Мы с Арагоном решили сделать себе памятник из книг. Тридцать три тома! Вперемежку его и мои сочинения. Два тома Арагона, том – мой, потом три тома Арагона – два моих и так до конца! Понимаете, из жизни уходит любовь, мы хотим показать изуверившимся людям пример истинной высокой любви. Мы, слава Богу, сохранили ее до конца наших дней в самом лучезарном и возвышенном виде. Мы вовсе не собираемся умирать, но сами должны побеспокоиться о том, какими будем существовать во времени. Время бесконечно, но мы в нем не абстрактны, не так ли, Назым?
Разговор свернул к поэзии Арагона. Оказалось, что он сейчас в хорошей форме и много пишет.
– Ешь, ешь, Назым, быстрее, я хочу прочитать тебе кое-что из нового, только что закончил одну поэму, – и он при первой же возможности потащил тебя в кабинет.
А мы снова поднялись наверх, и Эльза, угадав мой интерес к Маяковскому, рассказала историю своего романа с ним. Потом предложила посмотреть свою красивую спальню: большая комната, обитая черно-белым рябеньким ситцем, с огромной кроватью, покрытой таким же ситцевым покрывалом.
– Здесь, в постели, я каждое утро пишу четыре часа.
Рядом на сером мягком полу – довольно большой кованый русский сундук с откинутой крышкой, подбитый внутри красным бархатом, полный русских платков: павловских, оренбургских, каких-то еще…
– Это всё мне подарила Лариса – жена Симонова. Она меня ужасно балует…
Потом она показала мне ванную комнату, где только что был сделан ремонт. Обратила внимание на все детали, на розовую ванну в сером кафеле, на розовый халат на крючке, розовые полотенца, тапки…
А Назыма и Арагона все нет. Я томлюсь: Эльза ругает все чужие переводы Маяковского и Чехова, все парижские спектакли по Чехову и без него, французских писателей, советских писателей, Сорбонну, книжный магазин «Глобус», где авторы подписывают свои книги. Она недовольна мизерными гонорарами, которые получает в Москве, она недовольна, сердита, ворчлива, а Назыма нет.
– Что они там делают так долго? Наверное, опять, как мальчишки, восторгаются делами Москвы… – брюзжит она.
Тут вы и появились. Я вижу, что Назым несколько смущен, Арагон с красными глазами… Поздно. Мы довольно быстро прощаемся и уходим.
– Ты знаешь, он читал мне поэму, которую написал вчера ночью. Поэму об Эльзе. Он там выступает как Меджнун Эльзы, как возлюбленный Эльзы. Это душераздирающая история любви и ревности к Эльзе. Он это все чувствовал к ней, когда писал, понимаешь, вчера ночью… Он сходил с ума от ревности сейчас! А ты видела ее. Он плакал, когда читал… Это страшно выдержать!
– Вот это любовь! – потрясенно сказала я.
– Вера, что ты говоришь! Это – театр! Театр, который они играют, Вера! Неужели ты такая наивная и не понимаешь, что они боятся смерти, боятся, что их забудут! Они хотят сделать что-то такое сейчас, чтобы была сенсация! Да, да, ей нужна сенсация, это ее мысли он играет! Мир видел все, кроме шестидесятипятилетних Ромео и Джульетты! Бедный Арагон! Я не знаю, как ему помочь. Он действительно очень большой поэт, ему все эти дурацкие вещи не нужны! Завтра пойду к нему в редакцию. Буду ходить каждый день. Он очень одинок с этой бабой, она же, ты слышала, никого не любит…
Вскоре, Назым, ты встретил Пабло, рассказал ему об Арагонах и мемориальных сюжетах Эльзы. Он согласился с тобой, сам добавил еще несколько красочных примеров и вдруг сказал:
– А знаешь, кто платит за их роскошный дом, его содержание и прочее? Французская компартия. Это все притязания Эльзы: «Арагон – гордость своей партии… Пусть!» Да, Назым, – это не мы с тобой, рядовые своих компартий…
Мы не спеша идем по ночным улицам Парижа, такси не попадаются, идем, идем, идем… Ты спрашиваешь после недолгого молчания.
– А как бы ты хотела прожить жизнь, Веруся? Например, как кто?
Я задумываюсь.
– У поэтов, у всех классиков очень сложные судьбы… Да и у вас, нынешних, не лучше. Взять Пабло, Ахматову, Незвала, Арагона. Того же Пастернака, тебя… – И вдруг я говорю. – Я бы хотела, как вчерашние старики, как Гончарова с Ларионовым. Лет шестьдесят вместе, и такое внутреннее родство, согласие и искреннее возвышение таланта друг друга.
– Что ты, Вера! Несчастные они, никому не нужные люди… Больные. Одинокие.
– Несчастливые, но не одинокие. Они же вдвоем, вместе. Ошибка, что вся жизнь прошла на чужбине, сейчас – расплата, но ведь мы не об этом…
– Нет, Веруся, очень больно за них.
– А быт, житейство… Да, по-моему, у них и нет ничего давно, только любовь к искусству, в конце концов, накапливающаяся всю жизнь любовь к России…
– Хорошо все-таки ты придумала идти в Сорбонну и читать книги о них. Они поверили, что их даже молодая интеллигенция в Москве знает. А так ли это… Ах, Вера, как человеку важно, что его на родине не забывают, особенно, когда близко смерть…
Назым, что ты делаешь!
Побереги мою голову, Назым. Неужели тебе нужна сумасшедшая жена? Думаешь, мне легко находить от тебя подарки сейчас, думаешь, радостно? Нет. Больно! Безумная и жестокая компенсация за твое исчезновение! «Я проживу еще два года. Я проживу еще два года, а потом ты меня не держи!» Ты обманул меня, Назым. Так не пугай теперь. В коробке со старыми шляпами я нашла любимые французские духи с запиской: «Веруся моя, это к твоему тридцати четвертому рождению! Твой муж». Я нашла подарок к тридцати семи и к сорока… Видишь. Я еще не все нашла. Я не спешу обшарить свой дом. Еще не все ящики шкафов открыты, еще не все книги пролистаны, не все папки развязаны. Я знаю, у меня впереди несколько сюрпризов. Иногда кажется, что ты подложил мне духи или косынку только вчера. Как тяжело. Назым Хикмет верил в бессмертие, а мой Назым боялся забвения… Мне больно получать от тебя сейчас подарки, Назым, больно, жутко и так сладко! Ты часто говорил мне «радость моя». Теперь я говорю: не беспокойся. Все хорошо, радость моя.
В Париже мы часто бывали в маленьком кафе «La Bucherie». Располагалось оно неподалеку от Нотр-Дам, если встать к нему спиной и недолго идти по левой стороне Сены в сторону площади Сен-Мишель. В этом доме наверху жил Марсель Марсо. Сюда в кафе приходили люди искусства, бывали здесь Сартр, Симона де Бовуар, супруги Люрса.
Владелицу «La Bucherie» Элизабет, очаровательную русскую женщину, родители девочкой увезли из России. Посередине ее кафе стояла русская печь, уставленная большими круглыми пирогами с яблоками, ягодами, а между ними лениво ходили большие сибирские кошки. Здесь однажды мы очень славно встречали Новый год, и все по очереди весело вынимали из мешка подарки.
А еще в Париже на улице Опера, слева от театра, если встать к нему лицом, есть «Cafe′ de la Paix». Ты любил сидеть там и что-то писал, пока я гуляла по бульвару Капуцинов, по улице Опера и ее окрестностям. Помнишь, Назым, как ты встречался там с женой издателя Кремье? Ты отправился к ней один, мы договорились, что я приду попозже.
Мадам Кремье иронизировала:
– Вы женились на русской. Я знаю многих русских в Париже, их легко узнать, у них всегда такой специфический вид… Как только она покажется в дверях – я сразу скажу вам, что вот, вошла Вера.
Ты позвонил мне в «D’Аlbe» по телефону и попросил войти в кафе как-будто мы незнакомы и сесть поодаль. Я так и сделала. Пила кофе, просматривала свои записи. Ты чиркнул мне зажигалкой, когда я вытащила сигарету – и никакой реакции со стороны мадам Кремье.
Наконец я спросила:
– Назым, мне долго еще сидеть в одиночестве? Вот она удивилась!
– Какая же она русская… – Вера очень русская и очень похожа на турчанку. Я отуречил ее окончательно.
– Вера, вы дожны носить черное!
– Не слушай ее. В черном еще походишь.
Помнишь, как мы оказались в аэропорту Киева, куда почему-то посадили наш самолет, направлявшийся в Румынию? Элегантный Юрий Александрович Завадский вышел на летное поле с авоськой домашней вязки из суровья, там ржаные лепешки от Васёны, которая велела их съесть. Он Васёну любит и боится. Завадский угощает лепешками нас. Едим – вкусно…
А недавно Завадский попросил меня прийти. Весь вечер, пока я была у него в гостях, звонили попеременно Вера Петровна Марецкая и Галина Владимировна Уланова.
Марецкая Юрию Александровичу говорит:
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.