Электронная библиотека » Вера Тулякова-Хикмет » » онлайн чтение - страница 3


  • Текст добавлен: 2 октября 2013, 18:47


Автор книги: Вера Тулякова-Хикмет


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +16

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Вот она, знакомая дача. Улица Тренева, № 1. Жара. Солнце играет на стеклах двух этажей. Направо – гараж и сторожка, налево – собачья будка. Дворовый пес громыхает цепью – единственное угнетаемое существо на этом полугектаре земли, воздуха и света. Впрочем, рыбы в твоем аквариуме вряд ли забыли море… И птицы летают – в клетках. И бог знает, кто еще в этом доме, распахнутом тобой настежь перед людьми, хочет свободы…

Мы вошли. Тихо. На стенах прихожей нас встретили польские киноплакаты, лучше которых нет пока у мирового кино. Налево дверь, открытая в кухню. Заглянули: посередине длинный стол, выкрашенный по твоей просьбе синей масляной краской, стоит на желтых ногах – модерн Хикмета. На стенах гирлянды желтых кукурузных початков, красного перца, лука, чеснока. Вдоль стен бордюр деревянных полок с расписными глиняными тарелками. Холодильники, шкафы, а тебя нет. Тихо… Безлюдно…

Мы с Карановичем вышли из кухни и остановились в растерянности. Наверх вела узкая деревянная лестница с перилами. Но подниматься на второй этаж мы не стали. Пошли в нижнюю гостиную. Длинный дубовый стол-гигант захватил тут лучшую часть пространства. А на нем выставка, музей ремесел: игрушки, и безделушки, и праздничные свечи – чего тут только нет. На стенах картины, уже знакомые, уже полюбившиеся, смотрят, как старые друзья. Гордость Назыма – детища турка Абидина Дино. Картины Пикассо, его друга испанца Альберто, Юры Васильева, Володи Вайсберга. Выделяется эта. Измученная жизнью женщина в полосатом платье смотрит на вас устало и прямо, тяжело опершись рукой на газовую плиту. Трудно выдержать этот взгляд, устремленный в вашу совесть.

– Когда я смотрю на эту женщину, – признался ты однажды, – мне становится страшно стыдно, что живу один в этой семикомнатной даче. Чувствую, что я просто сволочь. Тогда постараюсь работать побольше, что-то сделать полезное, но не всегда удается…


Ты не выносил пустых стен, я убедилась в этом, когда мы создавали наш общий дом. Потом расскажу, почему твоя квартира оказалась вдруг пустой, но мы весело поклялись, что в нашем доме будут жить вместе с нами только красивые вещи. Это, конечно, не означало дорогие, потому что с деньгами иногда бывало туго. И однажды я возмутилась, увидев, как ты прибиваешь гвоздями к стене картинку, вырезанную из журнала «Огонек». Ты посмотрел на меня с грустью, с сожалением и сказал:

– Тебе трудно понять меня. Но, Веруся, я больше четверти своей жизни провел среди пустых тюремных стен. Их украшала только грязь. Извини, что теперь хочу радовать мои глаза.

Прости и ты меня, Назым. Так трудно было представить тебя узником. Поначалу я многого не знала.


На потолке – соломенный поросенок, подарок Пабло Неруды. На оконных стеклах искусно подвешенные тобой на леску персонажи турецкого театра теней «Карагез», сделанные из буйволиной кожи. Всё на месте. И плакат Пикассо «Девушка в голубом» – вот он, а тебя нет.

А ты рядом. Примостился на крошечной открытой террасе в плетеном кресле. Сидишь, пальцами шерсть Шайтана перебираешь, а сам далеко-далеко отсюда – то ли в будущее забрался, то ли в прошлом кого-то повстречал… Боже мой, какая дума в эти мгновенья сокрушала тебя… И было в тебе так много усталости, словно все пережитое обступило тебя со всех сторон. Навалилась всей тяжестью жизнь, измяла синий вельветовый пиджак и состарила тебя. И был ты в эту минуту, может быть, самым-разсамым самим собой.

Большой, одинокий, старый человек с высоким лбом и копной пепельных кудрей да громадная собака с ласковой желтой шерстью и людскими глазами сидели, прижавшись задумчивые, отрешенные, согревая друг друга в этот жаркий июльский день теплом своим. И никто, никто им сейчас не был нужен…

Мы стояли, боясь пошевелиться, боясь потревожить, вспугнуть то, что приходит к человеку мучительно, а исчезает в миг. Увидела я тебя таким, и исчезло мое ожидание праздника, и все иллюзии, в которых не признавалась себе сама. И стало мне легко.

Шайтан – большой лохматый тонконогий колли бросился нам навстречу и стал лизать мои голые колени.

– О-о, наш Шайтанчик весь пошел в своего хозяина! – грубовато пошутил ты и превратился в обычного: непоседливого, гостеприимного, оживленного.

В эти дни в Москве проходил Первый международный фестиваль молодежи и студентов. Ты стал подробно расспрашивать нас о фестивале.

– Как относятся советские люди к приехавшим? Нравятся ли негры русским девушкам? Как реагирует Москва на такое количество молодых иностранцев? Не скучно ли гостям «у нас»?

С детским любопытством – ведь тебе не приходилось до этого сталкиваться с производством кукольных картин – ты разглядывал раскадровку будущего фильма, был изумлен и обрадован. Ты великолепно знал живопись, был тонким, умным и требовательным ее ценителем. Поэтому не все из того, что увидел, тебе одинаково понравилось.


Знаю, ты мог иногда слукавить и похвалить из вежливости спектакль, книгу, стихи, музыку, но художнику и архитектору не врал никогда, понимал, что они лишены возможности видеть мир, что профессионально задыхаются в наглухо закупоренной кастрюле соцреализма без музеев, выставок современного искусства, без возможности увидеть даже репродукции нового.

У тебя было необычайно развито чувство композиции и цвета. Это относилось не только к живописи, а ко всему, что окружало тебя в жизни. Но живопись была для тебя отдушиной. Когда ты, Назым, смотрел на чистые, сочные, глубокие краски – были ли они черными, желтыми или синими, – казалось, словно вдыхаешь краски с тканей, с картин, с неба, с автомобилей. И все для тебя окрашивалось в цвет: и дождь, и асфальт, и музыка, и слова любви, и разлука, и будущее, и стихи…

Когда ты начинал объяснять художнику свое отношение, то размахивал руками, вскакивал, садился, говорил громко, почти кричал. Опрокидывал вещи, стоящие под рукой, разливал и крошил то, что находилось на столе, но сохранял при этом сногсшибательную элегантность…


И все-таки в тот день тебе не доставало твоей подкупающей естественности. Точно невидимые бури лихорадили тебя. Я была сама не своя. Но и ты допускал фальшивые ноты. А все, что произошло девять месяцев назад на лестнице, казалось невероятным наваждением. «Ну что он суетится, – злилась я. – Боится, что обрел свободу, а глупая барышня пребывает во власти неосторожно брошенных слов? Да ничего подобного. Было и прошло. Не стоит беспокоиться. Никого он с пути истинного не свел. Но почему на сердце так больно кошки скребут?»


А ты мне потом говорил:

– Я впервые увидел тебя такой суровой и закрытой, точно индийская гробница. Не смеешься, не улыбаешься и постоянно видишь меня насквозь, как рентген. Я тогда почувствовал чуть-чуть твою внутреннюю силу и вдруг стал нервничать…


Во двор въехала серая «Победа». Шоферская дверца распахнулась и…

– Вот наша Музочка, – сказал ты.

Вслед за Музой из машины вышел Акпер. И они вместе, улыбающиеся, летние, направились к террасе. Муза, одетая во все зеленое, выглядела очень экстравагантно, несколько роскошно для шофера, но зато мимо не пройдешь. Ха, едет, должно быть, по Москве, рулем покручивает, зелеными глазами светофорам подмигивает, и они ей зеленым отвечают. Здорово!

– Ну, Музочка, приехала? – ласково приветствовал ты ее. – Ну, расскажи, посмотрим!

Любил ты это «ну» к словам прикладывать. Так тебе легче было разговор заводить и дело делать. «Ну!» – да еще в ладоши хлопнешь, да подмигнешь, да головой покачаешь – попробуй устоять при таком обхождении.

Ты поцеловал Музе руку, а с Акпером расцеловался, да еще приговаривал:

– Ой, Экперим, эфендим, устадым, ой, паша! Познакомься, Музочка, вот наша Вера Тулякова, редакторша из мультфильма, а вот наш режиссер… – и ты запнулся.


У тебя была никудышная память на имена, фамилии, числа, дни недели… Список велик. Но в главном память была надежная: не забывал обманутой дружбы, хотя и объясняться на этот счет не любил, всегда помнил человечные поступки людей, неважно, относились они к тебе самому или к другим, всегда возвращал долги. Недавно мне показали твое письмо, написанное, когда ты в 1960-м году покупал автомобиль «Волга»: «Прошу троих моих братьев: Сулеймана Рустама, Мехти Гусейна и Расула Рза одолжить мне деньги на машину. Обещаю вам не умереть, пока не верну долг. Ваш Назым».


Ты оставил нас слушать свои последние стихи, переведенные Музой Павловой и Акпером за время твоего отсутствия. Что и говорить – слушать стихи мы остались с удовольствием. Стихи твои уже жили во мне.

Ты слушал переводы напряженно, просил повторить строки, которые не понял или не принял. Ничего не существовало для тебя в этот момент, только стихи. Слушая их, ты в такт покачивал головой. Лоб твой взмок, покрылся капельками пота, пальцы пришли в движение, что-то беспорядочно перебирали, трогали, мяли, словом – нервничали.

Муза читала ровно, спокойно, донося каждое слово:

 
Родина, родина,
не осталось на мне
даже шапки работы твоей,
ни ботинок,
носивших дороги твои.
Твой последний пиджак из бурской материи
износился давно на спине…
 

В том варианте перевода строка о ботинках сначала была иной: привычной, правильной – «ни дорог, носивших ботинки твои». Ты сразу прервал чтение, стал объяснять, что у тебя написано наоборот. Очень волновался. Тебе все казалось, что ты недостаточно внятно говоришь, поэтому ты постоянно обращался за поддержкой к Акперу. Быстро скороговоркой объяснял ему свою мысль по-турецки, чтобы Акпер помог растолковать заложенный в строку смысл.


Акпер был счастливым человеком. Все, кто любил тебя, Назым, завидовали ему – он читал твои стихи в подлиннике. Ты утверждал, что Акпер говорит по-турецки, как урожденный стамбулец. Ты доверял его литературному вкусу и всегда волновался, показывая ему только что законченные стихи. В моменты домашних поэтических премьер Бабаев был для тебя Турцией.

Акпер тебе никогда не поддакивал, а бывало, и не соглашался с тобой в литературных спорах. Ты кипел, старался переубедить его. Акпер упорствовал. Ты злился, просил, умолял и смеялся, в конце концов восклицал:

– С ума вы меня сведете, Бабаев! Упрямый, как черт!

Ты не случайно называл Акпера своим сыном. Много сил твоих вложено в азербайджанского паренька, приехавшего в Москву из провинциального Кировабада. Акпер боготворил тебя. Свой выбор он сделал заочно, начав писать диссертацию о творчестве Назыма Хикмета – тогда ты еще сидел в тюрьме. Вот так вы и дружили. Назло врагам. А враги у вас были. Близость Акпера к тебе вызывала в первые годы подозрительность у функционеров из разных ведомств. С другой стороны, совместная литературная работа поэта и переводчика рождала острую зависть, желание убрать Акпера с дороги и у некоторых туркологов.

И писались клеветнические заявления и подметные письма, они принесли Акперу в сталинское время, да и позже, много горя. Рикошетом грязь летела в тебя. Когда ты получил советский паспорт, тебе показали несколько подлейших образчиков доносительства.

Акпер иногда подтрунивал над тобой. Научил говорить «спасибо» по телефону, когда ты набирал «100» и механический голос называл точное время. Конечно, это он сказал тебе, что московские милиционеры любят обращение «товарищ мильтон». Да и много чего еще… А ты в долгу не оставался. Привез однажды Акперу из-за границы как самый дорогой подарок консервы с питьевой водой! Вы очень непосредственно и по-доброму воспринимали друг друга и не переставали удивляться неожиданным поступкам, на которые были горазды оба.

И еще: ты очень любил рассказывать, вспоминать, а Акпера медом не корми, дай тебя послушать. Правда, ты никогда не повторял историю буквально. Всякий раз в ней появлялись какие-нибудь новые подробности. Акпер мог слушать тебя бесконечно, хотя большинство историй знал наизусть.

Муза читала стихи.

 
Странная стала погода —
то снег, то солнце,
то дождь.
Говорят,
после атомных испытаний
оседает стронций
на траву,
на мясо,
на рожь.
На надежду,
и на свободу,
и на великую мечту,
у чьих ворот
стучимся…
 

Ты слушал придирчиво. Просил заменить не «свое» слово более точным. Обращался ко всем за помощью. Все хором искали синонимы, думали, предлагали. Ты мастерски улавливал самое подходящее слово. Ты был так прост, так непосредственен, такая жажда творчества исходила от тебя, что передавалась и всем нам.

Я еще не знала, насколько важным для тебя было мнение самых разных людей о твоей работе. Ты не гнушался, как некоторые, показывать только что написанное знакомым и незнакомым людям.

Но выслушивать любое, самое толковое замечание для тебя было сущей мукой. Ты нервничал, спорил, обижался, говорил, что ничего не умеешь. Поневоле приходилось тебя ласкать и утешать. Были люди, к мнению которых ты прислушивался. Хотя механически предложения не использовал. Никогда. Сбить тебя критикой было невозможно. Все это я поняла хорошенько потом, а в тот день…


Муза читала отчетливо и спокойно, донося каждое слово:

 
Начался листопад моего поколения.
Не все мы дождемся
этой зимы.
 

– Извини, милая, как ты сказала? – прервал ты Музу.

– Начался листопад…

– Листопад – это когда осенью деревья становятся голыми? Дождь из листьев? У вас так?

– Да, Назым.

– Какое красивое слово «листопад». Никогда не слышал. Читай, пожалуйста.

Что ты хотел сказать, Назым, в этих стихах? Что смерть заставляет задуматься о жизни? О жизни того, кто умер, и о жизни собственной? Я много раз слышала от тебя фразу из Корана: «Человек должен жить так, словно он вечен, и так, словно проживет всего один день».

«Товарищ Нина» – так уважительно называл ты хозяйку кухни и чистоты, а попросту повариху и домработницу – ударила в гонг. Наступало время обеда. Ты хлопнул в ладоши и позвал всех за стол. Гости особенно не сопротивлялись. Мы встали, зашумели. На не покрытом скатертью столе небольшие болгарские пиалы, рядом русские деревянные ложки, неудобные, больше пригодные, чтобы щи хлебать из общей миски. Я не любительница показухи, тут же попросила дать мне нормальную ложку и получила ее под твоим остреньким, все с ходу понимающим взглядом.

Еды немного, трапеза больше символическая: фасоль, брынза, зеленый лук. Поэтому гости нажимают на хлеб. Мне есть не хочется. Зазвонил телефон – говорят, это Аркадий Райкин. Ты вышел из-за стола, взял трубку, бурно обмениваешься с ним приветствиями, шутишь, и с ходу:

– Прежде всего, я должен тебе рассказать. Про меня здесь пустили слух, будто я женился в Варшаве. На богатой – это ладно, то, что она графиня – нормально, но вот что она старая – это мог придумать только враг!

Ты вернулся за стол, на меня не смотришь, будто меня и нет. Это трудно – сижу я прямо напротив тебя. Зато Акпер пристально наблюдает за нами обоими.

За столом оживление. Гости возбужденно говорят о стихах. Многое из прочитаного в тот день позже вошло в сборники «60 стихотворений» и «Новые стихи». Грусть их надолго повисла в воздухе. Это была грусть листопада.

– Ничего! – ударил ты ладонями по столу, откинулся назад и взглянул на меня в упор. – Все-таки вы можете мне сказать, Вера, что с вами произошло? Вы так похорошели!

Тогда все посмотрели на меня. Муза посмотрела, и Акпер посмотрел, и Анатолий Георгиевич посмотрел. А я, как со мной бывает, краснею до ушей. Такая уж у меня способность дурацкая – краснеть в самое неподходящее время. И по сравнению с правдой стихов этот вопрос показался мне мелковатым. Стало досадно, что убрала Муза в папочку вместе с рукописью большого Назыма и оставила на обед Назыма маленького.

– Я хочу узнать, есть ли в моих стихах что-нибудь, что не нравится моей редакторше? – неожиданно весело спросил ты.

– Ваша печаль, – в тон ответила я.

– Вам, наверное, как большинству, кажется, что я самый счастливый человек мира? – ты усмехнулся.

– Если бы меня все любили так, как вас, я бы ни за какие деньги не писала грустных стихов, – попыталась я обратить разговор в шутку.

– Поэзия вообще дело невеселое, – вздохнул ты.

Помнишь, Назым, однажды Вольпин рассказал нам, как они с Эрдманом во время войны рыли окопы под Москвой. Немецкие летчики летали низко-низко над ними, даже их ухмыляющиеся морды были видны. Вольпин устал и пожаловался:

– Какая это тяжелая работа – копать землю. А Эрдман и говорит:

– Но все-таки легче, чем писать стихи.

– Да, – согласился с ним Вольпин, – несравненно легче.


Значит, что-то со мной все-таки произошло… Какая-то тревога навалилась на меня. Стало холодно, беспокойно. А ты оживленно общаешься со всеми, много шутишь. Вот попросил ключи и вытащил из шкафчика бутылку ракы, наливаешь в рюмки, учишь нас пить турецкую анисовую водку, доливая водой. Мне показалось, что поглядываешь ты на меня как-то воровато, и веселье твое напускное, и говоришь что-то не свое, а слабенькое такое, ерундовое. Поймала я себя на мысли, что ты мне не нравишься. Захотелось мне поскорее уехать из этого дома.

Вышла я в прихожую, встала перед зеркалом и поглядела на себя. Ничего нового. Разве что волосы отросли, распрямились, выгорели на солнце… И вдруг увидела я тебя как наваждение в зеркале позади себя. Наше зеркальное отражение точь-в-точь походило на на неудачную фотографию акварели Акимова с лицами старика и молодой женщины. Только тут я с потухшими глазами, а ты с виноватыми. Не понравилась тебе эта фотография. Ты посмотрел мне в глаза строго, проницательно, властно. Потом схватил мои волосы в горсть так, что стало больно затылку, притянул мою голову к своему плечу, вдруг разжал ладонь, провел ею по своему лицу и, не оглядываясь, ушел.

Я привыкла видеть тебя разным – озабоченным, радостным, взволнованным, естественным. Сейчас же… Что-то развеялось, и на душе тускло, нехорошо. Домой, домой. Скорее домой…


Всплыло в памяти зачем-то первое наше лето 1956 года. Помнишь, по твоему зову, Назым, мы с Валентиной Брумберг приехали к тебе на дачу?

Ты уже несколько недель тяжело болел, и по Москве ходили разговоры, будто умираешь от антибиотиков. Ты прислал на студию шофера с запиской и попросил его не приезжать без нас. Стояло лето. На дворе пекло солнце. Ты лежал в маленькой спальне. Едва мы вошли – с ног сбила невыносимая духота: окна и форточки наглухо закупорены. Почему здесь всегда было так душно?

Ты лежал на высоких подушках потный, в шерстяном белье. Печальные глаза смертника.

 
Не могу смотреть в глаза умирающему —
стыжусь.
Жить мне кажется чем-то преступным,
если кто-нибудь рядом со мною прощается с жизнью, —
 

напишешь ты позже в стихотворении «Новогодняя елка».

Вот примерно эти же чувства охватили нас тогда. Твои тонкие руки вытянулись поверх теплого одеяла. Знаешь, я заметила, что руки всегда выдавали состояние твоего духа.

Кожа сплошь покрыта язвами. Некомпетентность домашнего врача чуть не обернулась трагедией – она переколола тебя пенициллином и спровоцировала болезнь крови, которую у нас лечить не могли. Мы слышали, что многие пытались достать для тебя за границей необходимое лекарство. Друзей хватало, да в ту пору даже у самых именитых из них практически не было контактов с иностранными коллегами.

Господи, как ты был плох, как измучен!

Ты тяжело и редко дышал. А за окнами буйствовало лето. Ели, сосны, березы раскачивались за твоими двойными стеклами. Зелень леса была нестерпимо яркой, а небо синее-синее, как на американской кинопленке. Рядом с летней благодатью ты выглядел большой умирающей рыбой, пленником потных подушек и жаркого одеяла, своей слабости, своей грусти, своей обреченности.

Мы стояли, склонившись над тобой. Никто из снующих за спинами «нянек» не предложил нам стула. Ты пригласил нас сесть на край кровати. Мы сели.

– Ну, миленькие, расскажите, что нового у вас?

Мы болтали о том о сем, пытались шутить и веселить тебя, притворялись как могли, но от этого притворства нам самим было жутко, и, казалось, ты это понимал. Врачиха упредила нас – не засиживаться. Демонстративно забралась с ногами на соседнюю кровать, подняла юбки, заголила ноги и принялась – в метре от нас – ковыряться в пальцах, стричь на ногах ногти…

Старая московская интеллигентка Валентина Брумберг, сраженная абсурдом происходящего, начала от возмущения по-настоящему задыхаться. Ты перехватил ее взгляд и так же, глазами попросил не обращать внимания. Тут, мол, ничего не поделаешь.

Мы все время порывались уйти. Но ты не отпускал нас, как маленький хватал за руки и тянул сесть. Улучив момент, когда надзор был ослаблен, вдруг быстро вытащил из-под подушки что-то вроде футляра от очков, высыпал из него мне в руку горсть таблеток и попросил выбросить их по дороге.

Позже ты рассказал мне историю своей болезни. Ее спровоцировали политические драмы 1956 года – правда о сталинщине, открывшаяся на XХ съезде, и советские танки, раздавившие венгерское восстание. Террор, кровь и ложь. Удары пришлись по самому сокровенному – по идеалам. На фоне жестокой депрессии началась пенициллиновая болезнь, и ты стал собирать таблетки сильнодействующего снотворного. В то лето ты умирал четыре раза.

А тогда, увидев мое замешательство, ты неожиданно улыбнулся, как в былые времена и рассказал чудесную притчу:

– Однажды Ходжа Насреддин заболел и пригласил врача. Когда врач уходил, Ходжа велел слуге дать ему денег. Потом он дал слуге деньги для аптекаря на лекарство, прописанное врачом. А когда слуга его принес – Ходжа приказал ему выкинуть лекарство в окно. «Как же так? – удивился слуга. – Вы дали деньги врачу, дали деньги аптекарю, а теперь хотите выбросить лекарство?» – «Я дал деньги врачу потому, что ему надо жить. И аптекарю надо жить. И мне тоже надо жить», – ответил слуге Ходжа Насреддин.

Вот сейчас подумала – не слишком ли сурово я обхожусь со временем твоей жизни до меня? Обещаю тебе, что расскажу о нас честно. Мы ведь так и говорили с тобой обо всем, Назым.


Вечером того же дня, когда мы после длинной разлуки встретились в Переделкино, ты позвонил мне домой.

– Что с вами случилось? Вы можете сказать мне правду?

– О чем вы? – не поняла я.

– Тогда отвечайте: вы любите кого-то? Кто этот человек, вы можете сказать? Я его знаю?

– Я никого не люблю, – рассмеялась я. – Почему вам пришло это в голову?

– Ни-ко-го?!

– Ни-ко-го.

– Странно.

– Почему же?

– Так, милая. Не стоит меня жалеть, честное слово. Не стоит.

– Я и не собираюсь вас жалеть. Разве вы нуждаетесь в жалости?

– Я же не дурак. Вы так изменились. Вы совсем другая.

– Просто я стала красить губы. Это единственная перемена.

– Видел. Это тоже для кого-то, милая. Я прожил жизнь, миленькая. Женщины ничего не делают просто так. Я имею в виду ваше желание нравиться. Может быть, вы еще сами не знаете, что любите. Может быть, в вас пока действует подсознание… Я очень постарел, да?

– Да что вы, Назым, в самом деле? Откуда такой пессимизм? Наверное, очень устали с дороги. Вот подождите, пройдет дня два…

– Я болен вами, милая. Больше ничего. И положил трубку.

Господи, что он сказал?! Уж не приснилось ли мне? Оборвал разговор? Почему?

Я представила, как Назым сейчас ляжет в свое узкое деревянное ложе. В доме погасят свет. Станет тихо-тихо. А он лежит и думает… думает обо мне. Я тоже лежала и думала. Про него думала, про его печаль, про его слова, про то, что увидела его не таким, как мечталось. А каким? И сама не знала. Как прежде – ясным, искренним, красивым, без суеты, без трусливых взглядов.


Прости, Назым. Я была дура дурой. В то время я не знала тебя и не могла почувствовать того, что потом испытаю с лихвой – твоей ревности. Увидев меня, как тебе показалось, похорошевшей, ты по-своему истолковал перемену, и ревность обуяла тебя.


На следующее утро, едва я пришла на работу, зазвонил телефон. Я услышала, как моя любимая подруга-коллега Раечка Фричинская, вся просияв, воскликнула:

– Назым! Ну как вы? Когда приедете?

И смеялась, и говорила тебе какие-то милые забавные слова, и по ее лицу было видно, что и ты вторишь ей такими же нежными ласковыми словами, какими только ты умел говорить с женщинами. Я ждала, когда спросишь, пришла ли я, и тут Раиса сказала:

– Пришла, пришла, сейчас! – и помахала мне в воздухе трубкой с гримасой, которая в переводе на слова звучала бы так: «Ну иди скорее, чего сидишь, будто не знаешь, что тебя!»

Я подошла.

– Здравствуйте, Назым!

– Доброе утро, Верушка. Я хотел узнать, могу ли я быть у вас сегодня? Я хотел поговорить с товарищами-художниками. Я хотел им кое-что объяснить…

– Приезжайте, мы будем рады вас видеть. Пауза.

– Вы слышите меня? Алло?

– Да, милая, я приеду. Будьте здоровы, хорошенькая моя. Мне стало интересно жить. Начинался какой-то театр.


Тогда в этом театре действовали только добрые положительные герои (злые силы появятся значительно позже) и лишь один зритель – я. Судьба постепенно превратит меня тоже в действующее лицо, но все это будет потом, а пока – только добрые положительные герои.


Ты стал звонить мне на студию все чаще. Все настойчивее. Хочешь слышать мой голосок. Что же? Я рада, счастлива. Мне интересно, приятно, лестно говорить с тобой. Ты приезжаешь к нам, расказываешь об искусстве, делишься новостями, на которые в Москве страшный голод, а у тебя все из первых рук. Ведь в числе твоих постоянных гостей самые известные интеллигенты Москвы и мира. Мои коллеги с удовольствием прислушиваются к нашим диалогам, ловят каждое слово, подсказывают вопросы. Ты прекрасно чувствуешь атмосферу вокруг меня, перекидываешься с ними через меня приветами, комплиментами и… все подробнее рассказываешь о себе. О литературном деле, о планах, о друзьях, о всякой всячине. В эти разговоры пока по крупицам входит твой особенный мир с пульсом планеты. Каждый день ты как бы чуть-чуть подтягиваешь меня ввысь. Я замечаю, что на многое начинаю смотреть твоими глазами, Назым.


Сегодня я целый вечер гостила у Блеймана. Он только что вернулся из Ленинграда и все говорил о своем визите к вдове Зощенко. Оказывается, ее тоже зовут Вера Владимировна и у нее, как и у меня, тонкий голосок. Вспомнилось другое, Назым. Кому только ты не рассказывал историю, соединившую тебя и опального Михаила Михайловича Зощенко, как часто ты возвращался к ней, хотел записать. Теперь я попробую отдать этот твой долг. Может, и там легче без долгов?


Да, Назым, ты был превосходным рассказчиком и сам любил людей, умеющих смеяться в самых горьких ситуациях. А мы на студии любили тебя слушать. Скопрометированное Постановлением ЦК имя Зощенко, произнесенное тобой однажды вслед за Мольером и Гоголем, равноправным возникло в списке твоих любимых классиков для всех нас внезапно. Мы Зощенко чтили, конечно, но великим его даже в нашей среде никто в то время не считал.

В летний день 22 июля 1958 года ты приехал на студию усталый и застал у нас в отделе одного известного преуспевающего композитора – большого мастера жестоких розыгрышей Никиту Богословского. Тот самозабвенно живописал изумленным слушателям о своих проделках над любимым публикой комическим артистом Владимиром Хенкиным.

Ты попал на очередной сюжет, когда удачливый композитор, посверкивая бриллиантовыми пуговками белоснежной рубашки, рассказывал, как однажды изрядно выпивший Хенкин не без труда добрался поздним вечером к себе домой под невидимой охраной своих ресторанных собутыльников. Хорошо зная привычку актера мгновенно засыпать, приятели вслед за ним вошли в подъезд его дома. Там был основательный ремонт. Они прихватили ведро с краской для пола цвета жидкого шоколада, стремянку и, отперев хенкинскую дверь имеющимся у одного из них ключом, тихонько вошли к безмятежно спящему артисту. Они макнули подошвы его башмаков в краску и, сообразно ритму хенкинского шага, пустили цепочку следов от кровати по полу к светлой стене, затем по потолку и через противоположную стену довели следы до кровати, возле которой, замкнув круг, поставили ботинки рядышком. А потом, забрав ведро со стремянкой, тихо удалились. Дальше шел замечательный хичкоковский финал – пробуждение артиста, «случайные» звонки приятелей – жадный контроль нарастающего помешательства Хенкина, и, наконец, веселое признание шалунов с фужером коньяка для несчастной жертвы.

Вслед за этой новеллой, каскадом, в нескольких обкатанных репризах Богословский без передышки рассказал другую. Опять все про того же доверчивого и одинокого артиста, которому все та же милая компания устроила заимствованный на Лубянке трюк. И на этот раз любимец публики Хенкин, только что с триумфом отыгравший спектакль, кажется, в Театре Сатиры и по обыкновению пропустивший рюмочку-другую перед сном, с трудом взошел на свой этаж. А дело происходило в конце сороковых, когда кругом вновь шли аресты. И тут бедняга с ужасом увидел на своей двери под сургучом с гербовой печатью белую бумажную полоску с крупной надписью красным карандашом – «опечатано». Ну, где тут потрясенному человеку заметить, что сургуч бутылочный, а печать поставлена медной монетой? Он всему поверил. А спрятавшиеся под лестницей весельчаки за животы хватались. Им было очень смешно наблюдать, как бедняга умолял в подъезде по телефону поочередно всех своих друзей приютить его на ночь. А те, уже предупрежденные честной компанией, что бывшего лицедея пускать к себе не надо, что по его следу Лубянка идет, в страхе отказывали Хенкину.

Богословский был так доволен сам собой, что не заметил – никто не смеется. И вдруг ты с огорчением, брезгливо спросил его в упор:

– Разве можно так с человеком обращаться? И с таким милым беззащитным человеком! Вы же его медленно убивали. Жалко. Значит, даже великая литература не дает никаких уроков… Черт побери! Бедный Гоголь! Бедный Зощенко!

И тут непрошибаемый композитор, чисто механически не сдержавшись от каламбура, выпалил:

– Зощенко действительно бедный. Он сегодня умер.

– Х-х-ха?! – невольно выдохнул ты.

Мы потом допоздна сидели с тобой, Назым, в каком-то старом московском дворе. Дети играли в песке у наших ног. Под их милое чирикание и вопли я слушала тебя, запоминая каждое слово.

Оказалось, что книжку рассказов сразу покорившего тебя Зощенко ты получил в начале двадцатых годов от старшего друга и первого московского переводчика твоих стихов Эдуарда Багрицкого. А когда в 1937 году тебя посадили в тюрьму в Турции на огромный срок, ты вспомнил о писателе, который в трудную минуту поможет улыбнуться, а значит – выстоять. Друзья раздобыли тебе русский сборник Зощенко, и ты с усердием заключенного много лет вчитывался в его сюжеты. Вся турецкая тюрьма чуть ли не наизусть знала большинство этих историй и по-доброму смеялась над их не очень-то удачливыми героями. Ты переводил в тюрьме этот сборник наряду с двумя томами «Войны и мира». А в 1951 году в Москве, отвечая на вопрос, с кем ты хочешь увидеться, сразу после имени Мейерхольда назвал Зощенко. Но сказали, что Зощенко опасно болен, живет в Ленинграде, и врачи к нему никого не пускают. Только спустя три года Николай Павлович Акимов открыл тебе правду.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации