Текст книги "Люба Украина. Долгий путь к себе"
Автор книги: Владислав Бахревский
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 11 (всего у книги 63 страниц)
Королева слушала польские сказки.
В удобном кресле, слегка запрокинув голову, она смотрела через раскрытые окна на темную, ожидающую осени листву сада, временами обращая большие блестящие глаза на рассказчицу, поощрительно улыбаясь ей или даря взгляд то милой мадам Гебриан, то воздушному созданию, любимице своей герцогине де Круа. Королеве нравилось, что де Круа, которой едва минуло четырнадцать, слушает сказки и ради сказок, и ради познания новой страны. Герцогиня была очень серьезна и прилежна. В Париже ей было сказано: она отправляется в Польшу ради того, чтобы искать и найти мужа, который располагал бы состоянием, достойным ее титулов. Отец герцогини, гвардейский капитан Анри де ла Гранж д’Аркиен, всю жизнь нуждался в средствах.
В тот день рассказчицей была пани Четвертинская. Королева слышала, что ее муж чрезмерно богат и чудовищно толст.
– Жил на белом свете Янек, – рассказывала пани Четвертинская, привычно и ловко вышивая иглой затейливый узор на покрывале. – Услыхал он от одной старухи сказку про цветок папоротника. Будто на Иванову ночь распускается одной всего звездочкой один-разъединственный куст. Цветок тот и мал, и не больно виден из себя, но стоит его сорвать, изведаешь чудо, и власть, и богатство. Всякое слово и желание исполнятся тотчас. Да вот беда: дается в руки цветок не первому встречному. У старика он в прах рассыпается, а у кого совесть нечиста, тому и погляд воспрещен. И подумалось Янеку: «Коли я чист перед Богом и перед людьми, коли молод и до старости мне далеко, не упущу своего, завладею цветком».
Пани Четвертинская замолчала, разглядывая узор, а королева, прикрыв глаза, подумала о себе: «Вот и я искала свой цветок, не отступалась и нашла».
Мария де Гонзаг, герцогиня Неверская, принцесса Мантуанская – она от рождения имела все блага земные, кроме счастья.
Когда ей было восемнадцать, влюбленный без памяти Гастон Орлеанский готовил для нее побег из дома, но Ришелье, считавший сей брачный союз неприемлемым, заключил Марию в Венсенскую башню. Не странно ли, что в этой самой башне приблизительно в те же годы сидел брат ее венценосного мужа, этот неистовый Ян Казимир.
Тайная любовь с Сен-Маром оборвалась трагически. Любимый жизнь закончил на эшафоте. Не Господне ли наказание эта страшная смерть?
Ей было немногим больше двадцати, когда она, похоронив отца, сумела завладеть герцогством Невер, предложив сестрам судьбу бесприданниц или почетное монашество. Младшая – Бенедикта – покорилась и умерла монахиней, старшая – Анна – обвенчалась с де Гизом и была счастлива. И это счастье царапало сердце Марии де Невер.
– …Идет Янек по лесу. Сосны в небо упираются. Глядь – колода на дороге. Полез Янек через колоду, словно на гору какую, перелез, оглянулся, а поперек тропы всего-то бревнышко, дитя перешагнет.
«Мазарини! – улыбнулась королева. – Во Франции он был для меня горой».
Когда умерла жена Владислава IV Цецилия Австрийская, поляки послали сватов к принцессам де Гиз и Де Лонгвиль.
И она, явная противница Мазарини, пекшаяся о делах Фронды, сама нанесла ему визит. С Мазарини можно было говорить коротким языком фактов. После их встречи маркиз де Брежи побывал у знаменитых астрологов, и небо открыло ему: Марии де Гонзаг суждено быть королевой.
– …Очнулся Янек в хате на лавке. Мать в слезах. Рассказала, что нашла его в лесу чуть живого.
«Как хорошо рассказывает эта немолодая полька, – подумала королева, – она сопереживает каждому своему слову… Янек очнулся. А вот очнулась ли я?»
На щеках королевы выступил румянец: заговорила кровь отца, сына Генриетты Клевской, внука Палеологов. От малейшей досады огненный вихрь выступал на его коже, королева же вспомнила свое прибытие в Польшу.
Первый карантин ей устроили в Данциге. Больше недели ожидала она здесь разрешения следовать в глубь страны.
Вторым карантином ее угостили в двух милях от Варшавы, в замке Фагенты. Еще одна нелепая неделя, и наконец торжественная встреча в соборе Святого Иоанна. Но какая! Когда она опустилась перед королем на колени, тот словно бы и не заметил ее: глаза блуждающие, тусклые. Руки не протянул, приличия хотя бы ради, помочь подняться женщине.
Вечером, за ужином, его величество объяснил свое поведение приступом подагры. Но ведь были еще письма из Франции с клеветой, будто у нее есть пятилетний сын…
Королева улыбнулась Четвертинской, ловя нить сказки.
– …Дворец у него белокаменный. В саду деревья растут невиданные. Слуги ему служат ловкие да речистые. Послушал их Янек и узнал, что нет человека пригожее, умнее, добрее, чем он… И вспомнил он дом родной, матушку свою болезную. Послать бы отцу-матери горсть монет, которых у него полны сундуки, землицы купить, лошадь, корову. А нельзя! Ведь сказал цветок, врастая ему в сердце: поделишься счастьем – все потеряешь.
«Не доверяют поляки волшебному счастью». – Королева посмотрела на де Круа и улыбнулась ей.
Его величество уже заметил девочку. Королеве донесли о занимательном разговоре между ними:
«Ваше величество, вы, по-видимому, делаете мне честь говорить со мною по-польски. К сожалению, я этого языка еще не понимаю». – «Но мне показалось, что вы все понимали, беседуя с господином Красинским!» – «Господин Красинский не король. Надо быть королевой, чтобы понимать королей. Если ваше величество согласно, я попрошу королеву объяснить мне смысл ваших слов».
У девочки есть ум и красота, а главное – терпение. Счастья нужно уметь дождаться.
– …Повернулся он к матери спиной, сел в карету и уехал!.. – Пани Четвертинская тяжело вздохнула. – А на следующий год опять приехал. Смотрит: все по-старому. Ворота покосились, крыша замшела, крыльцо сгнило. Собака лает на него, не пускает к дому. «Где матушка?» – спрашивает Янек братишку своего. «Хворает». – «Где отец?» – «В могиле».
Собака в ноги подкатилась, укусить норовит. Вошел в хату – мать на кровати лежит, стонет. Поглядела на сына родного, не узнала.
Сунул Янек руку в карман, золотые монеты звенят. В голове мыслишка сверлит: «Матери все равно не поможешь. Дни ее сочтены. А у меня вся жизнь еще впереди».
Выбежал опрометью из хаты и укатил в карете к своим богатствам несметным. Да только нет ему покоя. И сказал себе Янек: «Будь что будет, надо мать родную выручать из нужды».
Помчался в деревню. Вот и хата. А людей не видно. Дверь колышком подперта. Заглянул в окно – в хате ни души. Какой-то нищий сказал ему: «Нету здесь никого. Перемерли все от голода».
Застонало сердце у Янека: «По моей вине родные сгинули. Сгину и я!»
Только сказал, земля расступилась и поглотила Янека и цветок его злосчастный.
– Какая печальная сказка! – воскликнула де Круа.
– Да уж такая вот! – Пани Четвертинская посмотрела на королеву.
– Я думаю, что это замечательная сказка, – сказала королева. – Быть счастливым, когда все вокруг бедствуют, – невозможно. А того, кто живет ради себя одного, поглотит земля. Я благодарю вас, пани Четвертинская! Его величество без памяти любит все польское. Слушая польские сказки, я учу мое сердце биться по-польски. Так хочется облегчить страдания его величества.
Смерть малолетнего сына выбила из-под ног короля саму твердь. Он молился, плакал, не спал ночами, а маркиз де Брежи сделал в эти дни и такую запись: «Его величество изволил купаться в дамском обществе».
В день отъезда из Варшавы сотника Хмельницкого пригасил для беседы канцлер Оссолинский.
– Мы хотим видеть вас гетманом над казаками. – Эту фразу Оссолинский сказал вместо приветствия и тотчас изложил суть дела. – Вернувшись домой, готовьтесь к походу на Турцию. Не позднее как через месяц вам доставят деньги на оружие и на плату казакам. Вы потеряли хутор, но приобрели войско.
– Как все непросто в нашем государстве, – искренне удивился Хмельницкий. – Король не имеет силы вернуть мне права на мой собственный хутор, но он же дает мне деньги, на которые можно купить войско, способное разорить десяток городов.
– Все мы – дети Речи Посполитой, – сказал канцлер. – Сумеете ли вы, пан Хмельницкий, собрать войско втайне от комиссара Шемберга и коронного гетмана Потоцкого?
– Думаю, что рано или поздно они узнают о моих действиях, но постараюсь, чтоб они узнали о них как можно позже.
– Я доволен вашим ответом.
– Позвольте, ваша милость, и мне задать один вопрос… Будут ли деньги в назначенный срок, ибо если дело затевать всерьез, то уже теперь я должен позаботиться о приобретении оружия для моего войска.
– Я еще раз убеждаюсь, что, остановив свой выбор на вас, король, как всегда, поступил мудро. Деньги я привезу сам.
Глава восьмая«Львов – замо́к на дверях Речи Посполитой. Если подобрать к нему ключи – дверь вышибет ветром. Без свежего ветра Польша все равно задохнется. Куда это годится, король сам себе не хозяин», – так думал Богдан, бродя вдоль городских стен, впервые оглядывая их цепким взглядом воина.
Город был твердыней, но твердыней уязвимой. Стены Львова выдержат любую осаду, но навряд ли продержатся долго те, кого эти стены укроют. Город торгашей, монахов, всяческих ремесел, разноязыкий и разноплеменный, не сможет слиться в единый боевой кулак. Здесь всегда можно сыскать общину, которая ради своего благополучия откроет ворота.
Другим человеком возвращался Богдан из Варшавы. Начисто проиграл дело и словно бы сбросил тяжкий камень с крутых своих плеч.
Чем дальше оставалась Варшава, тем дерзостней срывались слова с некогда осторожного языка пана Хмельницкого.
Где-то под Чудновом купил Богдан по дешевке стареющего мерина да телегу. Коня своего привязал к задку и ехал, совсем уже не торопясь, почитая за дело разговоры свои.
Догнал однажды старика-лирника.
– Садись, дедушка. Подвезу.
– А куда ж ты меня подвезешь?
– Куда тебе надо, туда и подвезу.
– Для меня всякий шлях, где мову мою понимают, дом родной.
– Тогда и подавно садись. Веселей вдвоем.
Богдан тронул мерина вожжой, а чтоб сбить его с утомительной тряской рыси, ожег кнутом. Мерин скакнул раз-другой и опять затрусил.
– Но! Н-о-о! – покрикивал Богдан, грозя упрямцу кнутовищем.
– Оставь животину, – сказал лирник, – все равно до жилья только завтра и доедем. Тут места безлюдные.
– Сколь по-разному живут люди, – вслух подумал Богдан. – Одни за землю цепляются, другие ходят по свету как неприкаянные.
– Почему ж неприкаянные?! – обиделся лирник. – Нашему приходу радуются. Оттого и бродим от села к селу, чтоб всем досталось из нашей криницы, чтоб не обнести кого-то.
– О чем же ты поешь?
– Разное.
– А про Байду поешь?
– Как же про Байду не петь? Он – мученик и герой.
Из степи прилетел вдруг сухой ветер, поставил пыль, тянувшуюся за телегой, на дыбы да и опрокинул сверху на седоков.
Созорничал и скрылся.
Богдан чихнул, и лирник чихнул.
– Пить захотелось, даже глотку дерет, – сказал Богдан, снова чихая.
– Еще версты три-четыре, и криница будет.
– Так там, может, и заночевать, возле воды? – спросил Богдан. – Место не гнилое?
– Хорошее там место, – сказал лирник.
Дорога шла заметно вверх и вдруг будто обмерла на вздохе. Мерин, почуяв особое настроение хозяина, встал.
– Вот она, степь, матерь наша, – тихо сказал Хмельницкий, оглядывая с высоты холма простор от края и до края.
Из балочки, маня, трепетал на ветру зеленый плат плакучей ивы, а кругом, хмелея от воли, вился в кольца, гладко стлался по земле, кипел, ходил свободными волнами ковыль.
– А вон и братец-орел тебя встречает, – сказал лирник, указывая пальцем в небо, – вести несет.
Богдан запрокинул голову. За много дней езды он наконец увидал его – небо над степью. И слезами застлало вдруг глаза. Ни с того ни с сего. Хоть бы облачко одно было на небе, но виделось Богдану – живое оно. То ли в глазах просверки, то ли это светоносная кровь бежит по невидимым жилам небесным.
Подождал Богдан, чтоб слезы с глаз осушил ветер, опустил голову, тронул мерина. И только теперь спохватился.
– Ты чего, старче, об орле давеча сказал?
Лирник тронул струны лиры.
Ой, як будешь ты королевну везти,
Закричат орлы в чистом поли,
Та засияють жемчуги на раздели…
– Нет, старче, ты другое сказал.
– Есть и другая песня: перевешали ляхи многих казаков, вот орел и выглядывает из поднебесья храброе сердце, чтоб поведать о черной беде, чтоб зажечь то сердце огнем отмщения.
Богдан усмехнулся:
– Не то ты говоришь. Отомстить – дело немудреное. Прихватить в чистом поле самого Иеремию Вишневецкого можно. А наследник, глядишь, еще круче возьмет. Когда коня объезжают, с ним не церемонятся.
– Добыть волю для всех – орлиной зоркости мало, – вздохнул лирник, – и львиной отваги мало. Тут еще змеиный ум нужен. А где ж найдешь такого казака, чтоб в сердце его змея с орлом уживались?
– У Господа всяких людей вдосталь: дураков, умников, хитрецов, злыдней. Только нет и не может быть такого героя, чтоб один для всех волю добыл. За волю народом надо вставать. Всем и сразу. И не замахиваться, а бить. Ударивши, терпеть ответные удары. Все герои наши на колу жизнь кончили, потому что один – он и есть один. Для самых удачливых первое поражение становилось последним. А когда все встают, тогда дело другое. На всех колов не хватит.
Криница сверкнула им из балочки. Остановились. Богдан пустил коня и мерина пастись, а сам затеял варить кулеш.
Старик-лирник, опустившись на колени, напился из криницы.
– Как попью этой водицы, так будто десяток лет долой, – сказал, блаженно улыбаясь, отирая бороду. – Слышал я: криница эта особая. Будто бы стоял от этих мест неподалеку хутор и подрастала на воле дивчинка одна. Проезжие казаки на нее заглядывались, а чтоб подластиться, спрашивали ее, что, мол, тебе привезти из дальних краев. Для всех был у нее один ответ: «Привезите семян цветов. Пусть нездешняя красота на нашей земле приживается». Сад у нее был королям и королевам на загляденье. Вот она загулялась однажды в степи. Дело к вечеру, солнце зашло, и смотрит – горит-льется из балки свет. Ей любопытно. Подошла поближе: ни дыма, ни огня. Степной незнакомый цветок распустился. Сбежала дивчинка в балочку, сорвала цветок не подумавши. И только сорвала – брызнули из цветка, как слезы, капли чистой росы. Брызнули, да не иссякли, встал на месте дивчинки серебряный столб воды, а потом угомонился, на землю лег – и зажурчала, засветилась под небом криница.
– Спел бы ты, старче, о казаках, – попросил Богдан.
– А чего ж не спеть? Слушай:
В Царьграде на рыночку
Пьет Байда-казак мед-горилочку,
Он пьет, Байда, не день, не два,
Не одну ночку, не годиночку.
Сладок мед казака не радует,
На джуру казак поглядывает:
«Джура, верен ты мне, как родная тень,
Да таков ли ты будешь в недобрый день?»
Царь турецкий чауша к Байде шлет,
К Байде ластится и к себе зовет:
«Слава, Байда, тебе, в сече ты невредим,
Будь ты верным, казак, ятаганом моим.
Подарю тебе дочь за старанье —
Будешь первый пан на Украйне». —
«Твоя вера, царь, распроклятая,
Твоя дочка, царь, да ведь горбатая»
Ой да крикнул царь: «Гей, мои гайдуки,
Возьмите Байду под обе руки,
Крепко-накрепко Байду вяжите,
За ребро на крюк подцепите!»
Ой, висит Байда не день, не два,
От заботы кругом идет голова.
Стоном вражью сыть казак не радует,
Он на джуру своего поглядывает,
На джуру своего молодого,
На коня своего вороного.
«Джура, был ты мне, как родная тень,
Ой настиг меня мой недобрый день,
Ты подай-ка мне, джура, мой тугой лучок,
А к нему подай острых стрел пучок,
Я затеял царю подношение,
Царской дочке его в утешение».
Метил казак не зря.
Первая стрела в царя,
От второй стрелы царице
Не сбежать, не укрыться,
Третья – дочери,
Чтоб в жены казаку не прочили,
Получайте три дара
За Байдову кару.
– Три дара за Байдову кару, – повторил Богдан, держа перед собой горящую веточку. – Сколько уж тому минуло, а помнят казака. Ты подумай только, лирник! От такого святого человека – такое собачье племя! Все Вишневецкие ныне цепные псы шляхты.
Богдан остругал палочку, помешал кулеш, дал ей остыть и попробовал прилипшие к палочке крупинки пшена.
– Готово! Посолить еще.
– Пусть получше упарится, – сказал лирник и поднял руку. – Тихо! Кто-то идет!
– Чего примолкли? – раздался голос. – Я не тать и не татарин.
Лирник улыбнулся:
– Ну, а коли мы татары?
– Были бы татаре, не орали бы на всю степь про казака Байду.
– Сдается мне, знакомый голос! – улыбался уже во весь молодой зубатый рот лирник. – Степан Головотюк.
К костру подошел детинушка.
– Доброе здоровье! – рокотнул басом. – Позвольте у костра вашего погреться. О, да у вас кулеш готов, с пленым кресо?
– С кресо пленым, – ответил старый лирник.
– А у меня варначка. Заблудила в степи, я и тюкнул ее по голове.
– Головотюк ты и есть Головотюк!
– Янко! Эк тебя время выбелило. Совсем старый чудак стал, а голос тот же. Далеко тебя слышно.
Лирники обнялись.
– Керить хочу, – сказал Головотюк. – Тут суча – первая на всю степь.
Пошел к кринице, напился.
– Я кулеш сниму с огня, а ты, Янко, возьми в телеге акруту, – попросил Хмельницкий. – У меня стромух каравая, сковдин возьми, который помягче.
– А ты что же, по-нашему можешь? – удивился Степан Головотюк. – Язык лирников тайный.
– Не больно велика тайна. Жизнь проживешь – всему научишься, – сказал Богдан.
Хлебали кулеш одной ложкой, по очереди, под звездами. Костерок прогорел. Дотлевая, угли покрылись розовой пеленой, а звезды все разгорались по небесному ветру.
Богдан наелся быстро, ушел под телегу спать.
Друзья-лирники тихонько разговаривали между собой.
– Что слышно? Чем живется-можется православному народу? – спросил Янко, он, как старший по возрасту, был в разговоре заводилой.
– А что слыхать? Иеремия дотла село Горобцы спалил. Большое было село, богатое. Спалил, а землю перепахал… А еще слыхать, тот же князюшко зверя себе двуногого завел. Ванькой Пшункой зовут. Людей, как капусту, крошит.
– Мои вести не веселей твоих, – вздохнул Янко. – Лирника Искорку на кол посадили. Больно ляхов клял. Он и на колу их клял. Дух испуская, попросил напиться, да не проглотил воду, жолнеру в морду выплюнул.
– Господи! Искорка-то! Самый молодой из нашего брата.
– На рожон полез. Его пан подкоморий пригласил гостей потешить, а он и спел им. Стали увещевать, а он еще спел.
– Горячая голова. Правду с умом надо говорить. – Головотюк вытянул из пепелища живой красный уголек, подкинул его на ладони, бросил вверх и проследил за искоркой. – Мы с тобой на тех орлов похожи?
– На каких? – не понял Янко.
– На тех, которые слетелись и говорили друг другу. Один говорит: «Я сделал так, что брат брату глаза выколол». Другой говорит: «А я положил королевской дочери жабу в постель, и королевна семь лет чахнет». – «Я завалил море камнями, – сказал третий орел, – от этого вымерла половина царства».
– Горькая доля лирника – жить в горькие времена. – Янко щипнул струны лиры, и они зазвенели тонко, беспомощно.
Богдан заворочался под телегой, вылез.
– Не спится, – сел возле лирников. – Слушал я вас, хочу договор вам предложить.
– Уж не души ли тебе нужны, пан хороший? – быстро спросил Головотюк.
– Души, лирник!
– А что в награду обещаешь?
– Если Бог даст – волю. Волю Украине… Души ваши я с собой не заберу. Вы их в слова свои вкладывайте, чтоб загоралась в людях обида на самих себя: из вольных людей рабами стали, и все гнутся, гнутся. А уж куда еще – и так все горбаты.
– Кто ты будешь, чтоб за всю Украину говорить? – спросил Янко.
– Нынче я – никто, а придет ко мне сотня, буду сотник. Придет тысяча, буду полковник. Сто тысяч придет – буду гетман. Зовите людей, чтоб шли они к Хмельницкому. Богданом меня кличут.
– А где тебя искать?
– В святом месте. За Порогами.
– Про Хмельницкого я слыхал, – сказал Янко. – Обидели его, говорят, крепко.
– Хорошо сделали, что обидели, – мрачно усмехнулся Богдан. – Пока шлея под хвост не попадет, лошаденка трусит себе… Нынче я от привилеев свободным стал. Будто бельма с глаз моих сняли. Не своя обида душу гложет, за Украину больно… Прошу вас, лирники, скликайте ко мне народ. Пусть для почину хоть по два, по три человека от села придут. Это ведь тоже сила будет. По рукам?
– По рукам, – сказал Янко.
– По рукам, – согласился Степан Головотюк.
– Не побоитесь? Вон товарища-то вашего на кол за песню посадили.
– А ты сам-то? В кости, вижу, ничего, а духом крепок? – спросил Янко.
Негромко спросил, просто, а у Богдана по спине мурашки пошли.
– Выдюжу, – сказал, а подбородок закостенел, тяжело слово далось.
– Дай тебе Бог!
Тут как раз звезда скатилась. Пышно горела, хвост за собой с одного конца неба на другой тянула.
Тимош лежал под лопухами, надежно укрывшими его от ляхов, от казаков, от парубков Карыха и от самого Карыха, даже от Исы, сестер и Юрко.
Прилетела на цветок златоглазка – воздушное создание. Крылышки ей небо дало, тельце – трава, глаза – солнце. Вот и получилась она голубая да зеленая с золотым пятнышком.
На плотном листе сидел красный жучок с белыми пуговками по краям огненного жупана. Усы торчком, глазки черные, блестящие.
– И у вас тут то же самое: ляхи, принцессы, крестьяне-муравьишки, – сказал Тимош и повернулся на спину.
Над ним высоко в небе летал сокол, святая для казака птица. Неспроста ведь летал!
«Отец вернется – на Сечь возьмет», – подумал Тимош, торопясь высказать заветную мечту свою: авось сбудется. Сказал и усмехнулся. С чего бы отцу на Сечь ехать? А если и поедет, так один. На кого дивчинок оставишь, сопливого Юрко?
Вздохнул Тимош, глаза закрыл.
Убежал он из дома в лопухи, чтоб душой отойти.
Чигиринский дом, в который они теперь перебрались из Суботова, был просторный, но необжитой. Сердце к нему не лежало. Да и впервые остался Тимош за хозяина. Сестры на нем, братишка, Иса, слуги, скотина. В Суботове скотины держали много, в Чигирине двор для всей этой животины: для коров, телок, поросят, овец, птицы – тесен.
Отец, уезжая, наказал – ничего не жалеть, казаков кормить и поить, приваживать.
Первые две недели было Тимошу весело. Только ведь долго веселиться – все равно что меду переесть. На всю жизнь опротивеет. К себе во двор войти стыдно: не свинья в луже – казак. В светелке пьют, бранятся, от курева не продохнешь. Вместе с казаками и слуги загуляли. А разогнать всех – сил нет, тут даже Карых не поможет. Скорее бы отец приезжал!
Думы Тимоша перекинулись на врага семьи – на пана Чаплинского. Подстароста опередил отца. На удивление всему Чигирину вернулся с молодой женой. Стали кумушки гадать да рядить, куда Матрена девалась. И кто-то на весь Чигирин вспомнил, что она в монастырь ушла, а другие шептали, не ушла, пан Чаплинский ее, бедную, силой отвез и постриг. И еще был слух: Матрена-де умом тронулась. Однако говорили про нее куда меньше, чем про молодечество пана Чаплинского.
Вспомнилось Тимошу: пан Чаплинский гарцует, подбоченясь, а в карете – краса ненаглядная. И впрямь ненаглядная, только показалось Тимошу – ни единый солнечный луч никогда не посмел коснуться лица этой неземной панны. Глаза у нее, как у святой, а вот какого цвета – не скажешь, словно камни драгоценные, сами для себя сияют.
На холме пан Чаплинский остановил карету, с коня соскочил, открыл дверцу, и панна, опираясь на его руку, вышла, коснулась ножками земли. Пан Чаплинский говорил что-то пышное и все указывал на Суботов. Потом, словно сграбастав хутор в ладони, поднес его панне, встал перед нею на колено и положил воображаемое владение к ее ножкам. Панна уронила игрушечные свои руки на красный жупан и, наклонясь, поцеловала в усы своего удачливого супруга.
Всё! Возненавидел Тимош жену пана подстаросты. Пуще самого подстаросты возненавидел. Может, оттого и возненавидел, что она – звезда небесная – выбрала среди людей такого, как Чаплинский. У мерзавца жена не может быть ангелом. Ишь как Суботову обрадовалась.
Как вспомнилась Тимошу эта картина, совсем тошно стало. Поднялся с земли, побрел к дому. И вот ведь как все у жизни наперед рассчитано: пани Чаплинская изволила в тот самый час покрасоваться в карете перед чигиринской публикой. Уж куда она настропалилась ехать, когда и пешком из конца в конец десять минут ходу? Одним словом – судьба! Поднял Тимош с земли ком грязи пожирней да и пустил в карету. Окно заляпал. Тут его и схватили гайдуки пана Чаплинского.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.