Текст книги "Исповедь молодой девушки"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
Все было в порядке. Я более не скучала, меня не пугало одиночество; постепенно мне стали нравиться моя независимость и активность, хоть я и не слишком рьяно искала цель жизни и область применения своих сил. Фрюманс очень разумно и деликатно формировал мое сознание и направлял мои мысли. Ему понадобилось совсем немного времени, чтобы понять: я слегка кокетничала с ним, а вовсе не была встревожена, и не требовала столько внимания, как ему показалось вначале. Фрюманс считал, что меня легко излечить, и, будучи оптимистом, мечтал о моем будущем, исполненном разума и счастья. Мне шел восемнадцатый год, и мой разум еще не был возмущен. Но один случайный инцидент, в котором, однако, был повинен благоразумный Фрюманс, вызвал настоящий ураган.
XXVII
У меня слишком сильные религиозные чувства, и в то же время мне преподавали рациональную философию, и этого было достаточно для того, чтобы я поверила в слепой рок, который иногда повелевает людскими судьбами. Это всего лишь плод нашего воображения, ибо мы сами стремимся навстречу вымышленным опасностям, которые оно для нас создает.
Совершенно незначительное событие, о котором я сейчас расскажу, имело печальные последствия из-за моего чрезмерного самомнения. Оно не только смущало и мучило меня в юности, но и чуть было не стоило жизни человеку, которого я любила больше всего на свете; последствия сказались далеко не сразу, но были довольно серьезными и постепенно усиливались. Даже сегодня это признание, которое я заставляю себя сделать, может послужить непреодолимым препятствием для доверия, к которому якобы располагает мой характер. Ну что ж, я расскажу обо всем без утайки.
В одной из тетрадей, в которые Фрюманс выписывал для меня отрывки из серьезных произведений, однажды воскресным вечером я нашла листок другого формата, чем тетрадь, написанный почерком более убористым, торопливым и менее разборчивым. Тем не менее я узнала почерк Фрюманса. Это была записка, которую он написал самому себе; вероятно, она не предназначалась для посторонних глаз и попала сюда случайно. Вот эта записка:
«Сегодня принято говорить и считать, что древние не знали любви. Утверждают, будто это новое чувство, сформировавшееся под влиянием более утонченных нравов и христианских идеалов. Следовало бы уточнить, что понимают под словом “любовь” в нашем веке.
Я далек от реального мира и могу искать ответ лишь в литературе, которая всегда есть выражение чувств и устремлений конкретной эпохи, но новая литература кажется мне скорее искусственной, чем искренней. Я нахожу в ней некое преувеличение, желание описать некое горячечное состояние: поэмы и романы создаются под влиянием литературной потребности выразить страстное волнение или горькое разочарование. А в основе всего этого, как мне кажется, я вижу сердце человека, столь же наивного и грубо эгоистичного, как и на заре цивилизации. Не ошибаюсь ли я?»
Вплоть до этого места записка Фрюманса не очень меня интересовала. Но я все-таки продолжала читать, все еще думая, что это критическое эссе могло быть составлено для меня.
«Мудрость гласит: если сомневаешься, воздержись. Я легко могу воздержаться от критики современных литераторов и не жажду получше узнать людей, которые идут той же дорогой, что и их предшественники… Но откуда эта необходимость анализировать себя самого, спрашивая у себя: неужели мудрецы прошлого любили, страдали и стремились к высшему благу так же, как… могу ли я сказать “как я”? Что я знаю о себе? Что известно мне о высшем благе, кроме того, что принцип справедливости находится в сердце праведника? Однако я слышу глас вопиющего в пустыне: Любовь, дружба, Гименей!
Да, вот те три ноты, которые чудятся мне в дуновении вечернего ветра и жалобах потока. Таинственный голос, несравненно поэтичный… Однако, Фрюманс, ты не поэт и не веришь в Бога!
Кто же ты? Взрослый ребенок, экзальтированный мечтатель или просто молодой человек без женщины?
Кто внушил тебе мысль, что ты влюбленный без возлюбленной? Влюбленный, ты, признающий исключительно доводы рассудка? Имеешь ли ты право любить, ты, никому не желающий навязывать свое чувство? Влюбленный!.. То есть человек, который любит! Но любовь возможна лишь при наличии взаимности, освящающей ее. А до тех пор это ожидание, стремление, инстинкт и ничего более.
Мне кажется, что Она будет осквернена эгоистическим ухаживанием. Поэтому я не должен говорить, не должен думать, не должен считать, что люблю ее.
Но я могу думать о ней так же, как о природе, обо всем, что есть прекрасного, простого и великого под небесами. Она существует, она такова, какова есть, и глазами своей души я вижу ее как высшее благо, являющееся мне повсюду и не принадлежащее никому. Я…»
На этом страница заканчивалась, а продолжения не было. Я много раз перечитала эти странные рассуждения, не понимая их. Иногда мне казалось, что все можно объяснить, а иногда я ничего не понимала. Как уловить эту тонкую грань между оскверняющим инстинктом и освящающей взаимностью? Мне казалось, что это какая-то тарабарщина, а Фрюманс сошел с ума. А возможно, это было определением метафизики любви; в таком случае это было выше моего разумения. Я отлично понимала, что это было написано не для меня и никому не адресовалось, что это секрет души, взволнованной подавляемым чувством или какой-то проблемой. Был ли Фрюманс влюблен? Или он был поэтом? Он заявлял, что ни первое, ни второе не верно. Между тем на его рассуждениях лежала печать поэзии, наряду с восторженными устремлениями слышалась насмешка над собой, а еще идеал, немое обожание кого-то, страстный порыв, суровое отречение. Я уснула, пытаясь понять все это, сложив и спрятав под подушку таинственный листок.
XXVIII
Мне приснился Фрюманс, в одеянии восточного принца идущий по волшебному саду. Фея преобразила его и вела к роскошному храму, где ожидала невеста, закутанная в длинную вуаль. Почему крестьянин Фрюманс вдруг стал таким великолепным? И кто была его невеста? Кто-то сказал мне: «Это ты». Я рассмеялась, храм исчез, и я увидела Фрюманса – в лохмотьях, прислуживающего на мессе аббату Костелю.
Я встала рано и, дожидаясь завтрака, вышла подышать воздухом на террасу. В этот день я спустилась в Зеленый зал, чтобы никто не увидел, как я перечитываю таинственную страницу. Неужели Фрюманс всерьез отрицал существование Бога? И кто такая Она? Вот над чем я ломала голову. Было ли это верховное божество философов – Мудрость, возлюбленная метафизиков, интеллектуальное озарение? Следовало ли под словами «женщина», «влюбленный», «Гименей» понимать платоновскую аллегорию? Я решила спросить об этом у Фрюманса.
Но я не осмелилась осуществить свое намерение. Нет, это была не аллегория. Фрюманс влюблен. Она – это женщина. Что за женщина? Где? Как? Мое любопытство превратилось в одержимость. Изучая таинственный текст, я забросила учебу. Временами эти поиски казались мне возвышенными, а записка Фрюманса – шедевром. В следующий момент это были бесцельные мечтания, над которыми Мариус лишь посмеялся бы.
В любом случае это была дверь, открытая в мир, намного превосходивший романы мисс Эйгер, любовь созерцательная и, так сказать, безличная.
«Если бы я осмелилась, – думала я, – я бы попросила Фрюманса преподать мне нравственную науку о любви, ибо это действительно наука, я отлично это вижу, и, возможно, самая прекрасная из всех. Мне кажется, я поняла бы ее, даже если она абстрактна».
Но стыдливость сдерживала меня, и я так же наивно искала ее причину, как Фрюманс – источник своего желания. Узнав о том, что он не верит в Бога, я почувствовала также некоторое недоверие к нему.
Всю неделю я предвкушала момент, когда смогу поговорить с ним и ловко натолкнуть на обсуждение этой серьезной темы. Но в воскресенье, когда мы вместе с Мишелем ехали по равнине, меня вдруг осенило; сердце мое забилось сильнее, и какой-то фантастический голос прошептал мне на ухо, как во сне: «Она – это ты». Я была возмущена. Я повернула коня, сказав Мишелю:
– Мы не поедем сегодня на мессу.
– Мадемуазель плохо себя чувствует?
– Да, Мишель, у меня ужасно болит голова.
Я вернулась домой. Женни разволновалась. Она заставила меня выпить липовый отвар и умоляла прилечь в постель на часок-другой. Я пообещала ей это, для того чтобы она оставила меня одну. Я перечитала эту проклятую страницу и на этот раз даже удивилась, как это не поняла сразу, о ком идет речь. Она – это действительно я. Я была божеством, верховным существом; рассудком я понимала, что брачный союз между нами невозможен, но меня обожали молча. Я являлась в облаке, говорила из водопада, однако мне никогда бы не сказали об этом. Что же делать теперь, когда я обо всем догадалась?
Я не любила Фрюманса, не могла его любить, не из-за его бедности или низкого происхождения – я была героиней романа, античным философом и не обращала внимания на подобные мелочи, – но потому, что тоже обладала душой стоика, витающей высоко, вдали от мирской суеты. Фрюманс это понял. Я была для него недосягаемым идеалом! Ответить на земную любовь мне, высшему существу? Вот еще! Я не могла сойти с пьедестала, куда взгромоздилась и где так прекрасно выглядела. Таким образом, я постановила, что не буду любить. Фрюманс оценил меня верно: я гораздо выше любви, и, поскольку меня достойна лишь братская дружба, мне следовало пожалеть Фрюманса и постараться излечить его от пагубных волнений, вернуть его к вере в Бога и, таким образом, спасти от отчаяния, не переставая при этом быть предметом его восхищения.
Итак, в следующее воскресенье я пустилась в путь, спокойная и исполненная сострадания. Я пустила коня шагом – его бег нарушил бы мою серьезность. Мой несчастный друг должен был увидеть меня преисполненной достоинства и улыбающейся. Я застала Фрюманса за занятием, не совсем подобающим мученику любви: он стоя записывал мелом данные математической задачи на внешней стене ризницы. В другой руке он держал оловянный кувшинчик для причастия, который только что наполнил вином в доме священника, и ждал, пока кюре наденет свой пожелтевший от времени стихарь и пыльную ризу, чтобы начать службу, ибо в этот день полевой сторож был болен и Фрюманс собирался прислуживать на мессе вместо него.
– А вот и вы, – сказал он, не оборачиваясь. – Сегодня, мадемуазель Люсьена, с обедом придется немного подождать: я нынче ризничий.
– А почему вы ризничий, вы ведь не верите в Бога?
Этот неожиданный вопрос очень удивил Фрюманса. Он не заметил, что в его бумагах не хватает одного листка: племянник кюре не придавал значения таким упражнениям ума и, возможно, не перечитывал написанного, а поскольку он никогда не говорил о религии – ни со мной, ни даже в моем присутствии, – то и не ведал о моем открытии.
– Кто вам сказал, что я не верю в Бога? – спросил Фрюманс тоном человека, пытающегося что-то вспомнить. – Я никогда не высказывался на эту тему в вашем присутствии.
– Никто ничего мне не говорил, – ответила я. – Я подумала это, заметив, как мало вас волнует то, что вы небрежно проливаете на землю освященное вино и одновременно пишете цифры, не имеющие никакого отношения…
– Вы правы, – ответил Фрюманс, с улыбкой глядя на почти опустевший кувшинчик, – я все разлил, и мсье Костелю нечем будет причащать прихожан. Я вернусь в дом. Присядьте пока что на вашу скамью, мадемуазель Люсьена. Я больше не буду отвлекаться, чтобы не задерживать богослужение.
Глядя на то, как он служит мессу, я впервые внимательно следила за его лицом и поведением. Фрюманс был серьезен и добросовестен во всем, что делал. Он знал мессу назубок и исполнял ее с математической точностью. Он становился на колени, поднимался, снова опускался на колени, как хороший солдат, исполняющий команды, – машинально и серьезно. На его лице не было ни насмешки, ни аффектации. Такое же приличное спокойствие читалось на лице и в поведении аббата. Ни в ком из них не было ничего такого, что могло бы вызвать у кого-нибудь возмущение.
Когда пришло время нам, как обычно, побеседовать наедине, Фрюманс предупредил мое желание, повторив вопрос:
– Итак, кто-то сказал вам, что я безбожник?
– Я уже говорила вам: никто, разве что Дениза и мадам Капфорт, ругавшие когда-то вас с дядюшкой за то, что вы служите мессу без веры. Я уже давно об этом забыла, но…
– Но вспомнили сегодня?
– Да, это так. Я сказала вам первое, что пришло мне в голову. Вы рассердились, мсье Фрюманс?
– Ничуть. А что до меня самого, разве я когда-нибудь оскорбил вас своим поведением в церкви?
– Нет, но…
– Но что?
– Мне интересно, почему вы делаете то, во что не верите.
– Предположим, что…
– Мне не нужны предположения. Я хочу, чтобы вы сказали мне, верите ли вы в Бога и действительно ли насмехаетесь над отправлением религиозного культа.
– Думаю, в каждом культе есть что-то хорошее, в каждом веровании – что-то истинное, и я никогда не насмехался над религиозным культом, как сейчас, так и в прошлом.
– Это значит, что вы ни во что не верите?
– Вам обязательно нужно это знать, мадемуазель Люсьена? Зачем вам это?
– Но… вы мне интересны, мсье Фрюманс. Я уважаю вас. Я считаю, что аббат почтенный человек, и мысль о святотатстве…
– Неужели вы думаете, что человек, не верящий в таинство причастия, может помешать чуду исполниться и месса, отправленная им, перестанет иметь значение? Именно мсье Костель провел ваше первое причастие и причащал вас на Страстной неделе. Соответствовало ли религиозное образование, которое он вам дал, правилам катехизиса, которым ему следовало вас обучить? А ваше причастие, возможно, вы считаете его недействительным?
– Безусловно, нет. Церковь позволяет нам считать свершившимся любое религиозное действо, выполненное надлежащим образом. Однако если бы епископ считал мсье Костеля атеистом, он немедленно отлучил бы его от Церкви.
– И был бы прав?
– Да, если бы опасался, что священник станет внушать своей пастве атеистические идеи.
– Но если бы оказалось и было подтверждено, что он этого не делает и его обучение соответствует необходимой программе?
– Тогда епископу нечего было бы сказать и только Бог мог бы судить о совести священника, находящегося в разладе со своим долгом.
– Мне нравится, что вы так четко выражаете свои мысли, дорогая Люсьена, и я сейчас вам отвечу, но не будем говорить о мсье Костеле. Он верит в Бога и Евангелие, в этом я могу вас заверить. Христианство нравится ему более чем любая другая религия, хоть он и относится терпимо к любому вероисповеданию. Мсье Костель не скрывает своих взглядов. Вы слышали, о чем он говорит, видели, как он поступает; я даже думаю, что ваша вера – достаточно точное отражение его веры.
– Это правда, Фрюманс. Я никого не смею осуждать и должна сказать, что не получала от мсье Костеля ни указаний, ни запретов на этот счет. Мне кажется, он во многом сомневается, но не знаю точно, в чем именно.
– И вы, совсем еще ребенок, хотите разобраться в суровой совести старика, который всю свою жизнь провел, взвешивая «за» и «против»?!
– Конечно, нет, – ответила я, смущенная строгим тоном Фрюманса. – Я говорю не об аббате Костеле, которого уважаю без всяких оговорок, ведь он действительно христианин. Речь идет о…
– Речь идет обо мне, человеке, который христианином не является?
– Ну да, – произнесла я с некоторой горячностью, поскольку была обижена его слегка высокомерной сдержанностью. – Вы научили меня рассуждать, вот я и рассуждаю. Вы обещали мне ответить.
– Я вовсе не обещал рассказать вам о своих личных убеждениях, – проговорил Фрюманс также с некоторой горячностью, – и считаю, что в этом отношении вы слишком любопытны. Речь шла о том, чтобы выяснить, может ли человек, которого вы считаете атеистом и который, возможно, действительно им является, поступать низко или неуважительно, служа некоему культу. Так вот, отвечаю вам: все относительно. Существует законное сомнение, которое дает право каждому участвовать в любом официальном акте гражданского и религиозного закона своего времени и своей страны, не презирая его и не оскорбляя никоим образом. Верно, что образование и размышления могут привести серьезного человека к заключению, что любая религия есть ложь, а любой культ – лицемерие; в таком случае он не должен входить ни в один храм и ему не следует совершать общепринятые обрядовые действия. Однако другой, не менее серьезный человек, может, при таком же образовании и таких же размышлениях, сделать противоположный вывод. Он может сказать себе, что идеализм – это естественная потребность человеческого духа и все, что учит нас понимать добро и красоту, достойно уважения, при условии, что речь не идет о внушении с помощью силы или хитрости. Так вот, наблюдая за тем, как я помогаю дядюшке выполнять действия, которые он считает правильными, вы могли бы сказать себе, что я человек, принимающий всё и не отвергающий ничего. Homo sum…[14]14
Начальные слова латинского выражения Homo sum humani nihil me alienum puto (Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо).
[Закрыть] А поскольку вы учили латынь, вам известно окончание.
– И вы хотите, чтобы я принимала вас именно таким, вас, кого я прошу просвещать меня?
– Я хочу, чтобы вы считали меня порядочным человеком, человеком с чистой совестью, но более ничего не буду требовать от вас, если вы полагаете, что моих знаний для вас уже недостаточно и я не могу помочь вам совершенствовать идеал, соответствующий вашим устремлениям. У каждого они свои, дорогое дитя, и мудрость заключается в том, чтобы познавать их, тогда как образование должно стараться им не противоречить.
– А если это все-таки дурные убеждения?
– Дурных убеждений не было бы, если бы они могли быть свободно высказаны в правильно устроенном обществе. Знаю, свободой можно злоупотребить: это неизбежное зло, сопровождающее то, что само по себе хорошо; но поскольку нетерпимость, подкрепленная деспотизмом, который является ее выражением, есть худшее из зол, приходится выбирать зло меньшее. Итак, будьте набожной, если вам заблагорассудится, но не требуйте этого от меня. Если бы люди были свободны от чужого мнения, было бы очень легко избегать споров!
Фрюманс давал мне урок мудрости, который я, вероятно, приняла бы с благодарностью две недели назад, но каким образом можно было согласовать независимость его взглядов с культом, который я ему приписывала? Я рассматривала заявление Фрюманса как мятеж и объясняла это тем, что мои сомнения ранили его гордость. Поэтому я стала обращаться с ним несколько высокомерно, одновременно стараясь подсластить горечь, которую подозревала. Не помню уж, какими словами я выразила Фрюмансу свое доверие, но я продолжала считать, что должна отвести от него опасность атеизма.
– Это понятие законного сомнения, которое так вам нравится и которое кажется мне ужасным… – добавила я. – Вижу, что оно может помешать вашему счастью.
– Правда? – спросил Фрюманс с ласковой улыбкой, которая полностью изменяла выражение его лица, обычно задумчивого. – Вас так беспокоит мое счастье в этом мире и в том?
– Давайте говорить только об этом мире, поскольку он единственный, в который вы верите. Но если бы вами вдруг овладели жестокая печаль и тайная грусть, в чем вы нашли бы прибежище?
– В дружбе мне подобных, – без колебаний ответил Фрюманс. – Только человек способен посочувствовать моим слабостям и помочь мне развеять тревогу. А Бог, если бы мне позволено было задать Ему вопрос и если бы Он соблаговолил ответить, сказал бы: «Твое горе есть закон твоего бытия. Ищи опору в тех, кто живет по таким же законам, а также в себе самом, если тебе подобные не сумеют тебе помочь».
Мне показалось, что Фрюманс приблизился наконец к сути вопроса и что я начинаю читать его мысли.
– Я вижу, – сказала я, – что вы очень сильны и более горды, чем чувствительны. Вы страдаете, и вам нравится делать это в одиночестве, не обращаясь к провидению, видимому или невидимому.
– Невидимое провидение… – повторил Фрюманс. – Я ощущаю его в себе и в сердце своих друзей. Оно называется «стремлением к добру». Как только я избавляюсь от ложных иллюзий, я чувствую в себе и в тех, кто похож на меня, эту реальную силу, и моя задача применить ее с пользой.
– Итак, вы намерены в одиночестве или руководствуясь советами вашего дядюшки, бороться с одолевающим вас недугом?
– Но меня не одолевает недуг! – воскликнул Фрюманс, громко смеясь над моими изысканными выражениями. – Мне не нужно бороться ни с жестокой печалью, ни с тайной грустью. Для философов моего типа не существует подобных страданий.
– Какого же рода ваша философия? – спросила я, чрезвычайно разочарованная.
– Это философия человека, который мало о ней говорит, но часто к ней прибегает, – ответил Фрюманс со сдержанным оживлением. – Я не преподаю философию. Не читаю лекций, не пишу книг. Я люблю разум как таковой и питаюсь им, как самой здоровой пищей. И эту пищу, нужную мне, я нахожу повсюду. Она зреет на всех деревьях. Получив самые скромные знания, учишься собирать лучшее, а тогда уж романтическое отчаяние, так называемые душевные муки вы можете сравнить с испорченными вкусами или затрудненным пищеварением.
Фрюманс говорил с такой убежденностью, что я решилась обо всем ему рассказать, дабы избавиться от серьезного беспокойства. Я показала ему найденную страницу и спросила немного лукаво, не является ли это переводом какого-то текста из новой книги.
– Да, вероятно, это перевод или отрывок, – сказал он, пробежав текст глазами.
Но вдруг покраснел, увидев свое имя: Однако, Фрюманс, ты не поэт и не веришь в Бога!
– Так вот что вас так возмутило? – сказал он, преодолевая смущение и недовольство. – Ну так не будем говорить об этом; не будем говорить об этом никогда. Неправильно писать для себя о том, о чем не хочешь рассказывать другим. Этого больше не повторится.
Фрюманс скомкал страницу и бросил ее в камин. Успокоившись, он хотел рассказать мне что-то из древней истории, но я решила во что бы то ни стало добиться его признания. Я уступала жгучему любопытству. Его можно было бы назвать преступным, если бы я понимала, что делаю.
– Речь не идет о греках и о римлянах, – возразила я. – Речь о вас и обо мне.
– Обо мне, возможно. Но о вас?..
– Обо мне, добровольно ставшей вашей ученицей, которая имеет право задавать вам вопросы. Ваши идеи созвучны с моими. Что вы подразумеваете под?..
– Забудьте о моих загадках.
– Это невозможно! Я знаю их наизусть.
– Тем хуже! – ответил Фрюманс недовольно.
Но он вскоре успокоился.
– Раз уж я совершил ошибку, мне следует ее исправить. О чем вы хотели меня спросить?
– Что вы называете высшим благом?
– Кажется, я написал об этом: принцип справедливости в сердце праведника.
– Отлично. Но вы и о какой-то особе сказали: «Я вижу ее как высшее благо».
– Да, она ассоциируется у меня с понятиями справедливости, правды и добра.
– И с мыслями о любви, дружбе и браке, ибо таковы ваши выражения.
– Зачем бы я стал это отрицать? Вы уже достаточно взрослая и знаете, что цель подлинного влечения – единение двух людей, которые достаточно уважают друг друга и желают провести жизнь вместе. Через несколько лет такой день настанет и для вас, Люсьена! Сделайте правильный выбор: вот какой вывод следует из моих размышлений, раз уж мои мысли вас интересуют.
– Так вы хотите жениться, Фрюманс? Я не знала, вы никогда мне об этом не говорили.
– Я и не собирался говорить вам, какой в этом смысл? Однако давайте условимся: я не испытываю желания жениться, я лишь сожалею, что не могу этого сделать.
– Потому что?..
– Потому что единственная женщина, которая мне подходит, не может мне принадлежать. Следовательно, я не думаю об этом.
– Вы все-таки невольно об этом думаете.
– Да, но это то же самое, как если бы я не думал об этом вовсе. Послушайте, Люсьена, я доволен тем, что этот текст послужил нам сегодня отправной точкой для философствования. Существуют невольные мечтания, так же как и четко выраженные мысли. Жизнь духа состоит из этих альтернатив, которые можно было бы сравнить с состоянием сна и бодрствования. В любом возрасте, и в вашем даже чаще, чем в моем, случается упадок духа или, напротив, чрезмерные вспышки воображения, приводящие к мечтаниям. Разумно поддаваться им как можно реже, ведь это область иллюзии, а иллюзия – это время, потерянное для мудрости. Правильно организованный ум посвящает очень мало времени мечтаниям и почти не доверяет им. Он быстро переводит их в размышления, а размышление – это поиск отчетливости и правды. Вы хорошо меня понимаете?
– Кажется, да: вы хотите помешать мне стать романтичной?
– Но вы уже стали такой!
– Это в прошлом. Вы научили меня любить силу и разум, но если вам хочется, чтобы я продолжала в том же духе, вы сами должны перестать быть романтиком.
– Спасибо за урок, мой дорогой философ! Видимо, недели две тому назад я был романтиком в течение пяти минут, но поскольку совершенно забыл обо всем, этого как будто и не было. Наш ум иногда превращается в бредящего больного, за которого не может отвечать здоровый человек.
14 Начальные слова латинского выражения Homo sum humani nihil me alienum puto (Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо).
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.