Текст книги "Исповедь молодой девушки"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр: Классическая проза, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 30 страниц)
LXXIII
Я встала, исполненная воодушевления.
– Женни, – воскликнула я, – я буду жить ради тебя и бабушки! Ну вот! Мое горе отступает, так я хочу – оно уже прошло. Начнем действовать, желать, решать что-то вдвоем, немедленно, без советников и посторонней помощи. Уедем отсюда, главное – очень далеко. Мы будем поровну делить работу и хлеб, усталость и силы; радость наша будет заключаться в том, что мы будем утешать и излечивать друг друга от печалей!
Женни не знала, чем я пожертвовала ради нее. Я сообщила ей, что теперь осталась без средств, ведь с одной стороны, не хочу ничем быть обязанной леди Вудклифф, а с другой – лишилась возможности подать в суд, чтобы восстановить свои права. Я дала ей понять, что поступила так под влиянием обиды на Мак-Аллана и что она тут ни при чем. Именно поэтому леди Вудклифф никак не могла объяснить мое решение; ей хотелось это исправить, она желала посоветоваться с мсье Бартезом, но он отсутствовал – его вызвали в Марсель по важному делу, и он должен был задержаться там на две недели. Я не хотела ждать его; впрочем, я рассматривала свое отречение как священный долг и устыдилась бы даже мысли о том, чтобы передумать. Это было единственным решением, в котором я находила утешение от унижений, которые мне пришлось испытать, а моя добровольная нищета была единственным доступным мне выражением протеста против клеветы, обрушившейся на меня.
Женни вынуждена была смириться со свершившимся фактом.
– Ну что ж, – сказала она, – займемся подсчетами. У нас есть всего восемь тысяч франков, из них шесть тысяч – это жалованье, которое я получала от вашей бабушки, а еще две тысячи были у меня раньше. С такими средствами жить нам не на что. Придется работать, и за пять-шесть лет мы должны накопить еще двенадцать тысяч франков. Тогда у нас будет тысяча франков ренты и мы сможем жить в деревне, где вы захотите, в красивой местности; вы будете читать книги, а я – хлопотать по хозяйству.
– Отлично, Женни, будем работать, я к этому готова. А что мы будем делать?
– Единственное, чем я смогу достаточно быстро заработать нужные нам средства, – это торговля. Мы купим лавочку, и я надеюсь, что нам будет сопутствовать удача и я смогу продавать товары с прибылью. Пока я буду торговать, вы будете делать переводы. Невозможно, чтобы с вашим образованием вы не нашли себе применения. Подозреваю, что мистер Мак-Аллан совершенно не занимался этим вопросом. Итак, мы начнем с того, что поедем в Париж и найдем издателя, раз уж это необходимо, а потом постараемся устроиться в каком-нибудь месте, удобном для вашей и моей работы. Если это не самый удачный выход, мы скажем себе, что делаем это в ожидании лучших времен.
Фрюманс мужественно одобрил решение Женни, сказав ей, что если он станет свободным и сможет быть нам полезен, ничто в мире не помешает ему присоединиться к Женни и ко мне и посвятить нам свою жизнь.
– Вы это понимаете, каждая из вас? – добавил он. – Где пожелаете, когда пожелаете: я смогу, вдали от вас или рядом с вами, помочь вам с торговлей или наймусь на службу. Все мое – ваше, сегодня и всегда. Когда скончается аббат Костель, между вами и мной не останется ни одного препятствия. Произойдет это через год, через двадцать или тридцать лет, я буду в вашем распоряжении, буду полностью вам принадлежать. Никогда не забывайте об этом, ни одна, ни другая.
Мы еще не разобрали свои вещи и могли бы уехать в тот же вечер, но Фрюманс должен был забрать часть средств, которые Женни доверила мсье Бартезу, пустившему их в рост. Сегодня поздно было ехать в Тулон – контора была уже закрыта. Мы решили, что Фрюманс отправится туда завтра утром, а мы уедем вечером на почтовой карете.
Приняв решение, я почувствовала себя спокойнее; я как бы заранее получила вознаграждение за будущую трудовую жизнь, которую готова была принять. Женни выглядела серьезной и задумчивой. Я повела ее на бау, чтобы вместе с ней в последний раз приветствовать заход провансальского солнца. Фрюманс сопровождал нас. Мы говорили о наших проектах, но молчание Женни нас обеспокоило.
– Ты плохо себя чувствуешь? – спросила я. – Подъем по этой тропинке утомителен. Давай спустимся.
– Нет, – ответила она, – движение всегда полезно. Поднимемся еще немного.
Когда мы достигли середины холма, я усадила Женни и, притворившись, будто любуюсь огненным закатом на фоне Средиземного моря, украдкой смотрела на нее: я знала, что Женни не любит, когда о ней заботятся. Во взгляде Фрюманса я прочитала такое же беспокойство. Женни все больше бледнела, а яркий отсвет заходящего солнца, который красил в розовый цвет ее светлую одежду, придавал ее лицу синюшный оттенок. Вдруг она откинула голову назад, и я едва успела удержать ее в своих объятиях. Она потеряла сознание, но быстро пришла в себя.
– Дети мои, – сказала Женни, – мне плохо. Я задыхаюсь. Оставьте меня здесь, дайте немного отдохнуть. Это пройдет – все проходит.
Она еще дважды теряла сознание, но быстро приходила в себя; третий обморок длился около минуты. Я была в ужасе. Я корила себя за зло, которое причинила Женни. Фрюманс хотел нести ее на руках.
– Нет, – сказала она, – вы меня убьете. Не трогайте меня. Оставьте тут. Потерпите немного.
Мы были в четверти лье от ближайшего жилья. Фрюманс не спустился, а спрыгнул в соседний овраг, чтобы сорвать там листья мяты (другого средства от удушья у нас под рукой не было). Едва Фрюманс исчез из виду, как с Женни случился новый обморок, и я почувствовала, что ее предплечья напрягаются, а кисти рук сжимаются. Я подумала, что сейчас умру вместе с ней. Я больше не замечала яркого солнца. Все вокруг меня стало мертвенно-бледным. Я не видела даже Женни и чувствовала, что она рядом со мной, лишь ощущая губами ледяной пот у нее на лбу.
Мята, которую принес Фрюманс, немного облегчила ее состояние, но не смогла придать ей сил.
– Дети мои, – произнесла Женни, уже потеряв надежду, – мне кажется, что я умру здесь… Да, я чувствую, что умираю. Фрюманс, не оставляйте Люсьену… Не жалейте меня, я умираю, не причинив никому зла… Никому! Я умираю на солнце… на воздухе… но уже не чувствую этого. Фрюманс, прощайте. Я любила вас больше, чем вы думаете; если бы не Люсьена, я бы вышла за вас замуж. Любите ее… как сестру. О да! Я очень любила вас обоих! Похороните меня рядом с нашей дорогой мадам…
На этот раз она так надолго потеряла сознание, что мы уже не ощущали биения ее сердца. Фрюманс решил нести Женни на руках. Дома мы положили ее на кровать, думая, что она мертва, и я не могу выразить словами отчаяние, которое нас охватило.
LXXIV
Три недели Женни находилась между жизнью и смертью. Врач, которого мы вызвали из Тулона, поскольку я совершенно не доверяла доктору Реппу, напрасно уверял меня в том, что это, несомненно, хроническая болезнь, которую Женни слишком долго скрывала и на которую слишком мало обращала внимания. Я в это абсолютно не верила, я обвиняла лишь себя, свою трусливую, эгоистичную натуру, в том, что ее сломило горе. Бывали ужасные дни, дни невыносимых страданий, когда сама Женни в забытьи обвиняла меня в том, что я постепенно убивала ее своими проблемами и капризами. Но только лишь боль отступала, она клялась мне в обратном и, не зная, о чем говорила в бреду, удивлялась моим угрызениям совести. Тогда Женни обещала жить ради меня, уверяя, что сумеет сделать нашу жизнь счастливой, и сердилась, что эти планы откладываются из-за ее болезни, и винила себя в этом. Но когда приступы повторялись, она призывала смерть, говоря, что достаточно настрадалась в жизни и пора с этим покончить.
Я не отходила от Женни ни на минуту; я никому не доверяла самого тщательного и неприятного ухода за ней. Я не спала и двух часов в неделю и уже падала с ног от усталости и отчаяния, когда врач заставил меня забыть обо всем, сказав, что она спасена. Однако в нравственном отношении выздоровление было еще более мучительным, чем болезнь. Мое сердце и разум проходили все муки ада. Женни, образец мужества, никогда еще не оказывалась в таком состоянии, когда бы ее воля была парализована. Пассивная роль настолько противоречила ее натуре, что она потеряла мужество в тот момент, когда ей требовалось лишь терпение. Женни героически боролась со смертельной болезнью, и ее крики отчаяния искупались возвышенными усилиями смирения и нежности; но когда она обрела привычку желать, нарушение равновесия между силой ее желания и возможностью его исполнить привело к тому, что она стала слабой, как ребенок, с его капризами и нетерпением, со слезами и возмущением – она была, что называется, трудной больной, и иногда целыми днями мне казалось, будто она меня больше не любит.
Я заслужила это наказание за то, что раньше слишком уж позволяла себя лелеять. Поэтому я ни на секунду не переставала обожать Женни, несмотря на то что она иногда обращалась со мной грубо. Мое сердце забыло о себе, презрело собственные раны, ради того чтобы принимать и разделять раны ее сердца. Я безропотно, неустанно и с удовольствием пила из этой чаши страданий, упрекая себя за то, что подлила в нее желчи: это было моим искуплением.
С Фрюмансом Женни была мягче, благодарнее и сговорчивее, чем со мной. Таким образом она выказывала любовь, которую так долго скрывала, преодолевала и которой так хотела пожертвовать. Женни невольно проявляла гнев, отвращение, ревность – чувства, которые, вероятно, овладевали ею, когда она жертвовала собой ради меня. Дорогая моя Женни, как я начала ею восхищаться, едва узнала и оценила получше, когда ее бред и подавленность – следствие бреда – открыли мне внутреннюю борьбу, в которой победила ее любовь ко мне! Наконец сквозь ангельскую оболочку я увидела женщину, и ангел был тем божественнее, чем сильнее страдала женщина. Единственным моим утешением в этом испытании была возможность рассказать Фрюмансу во время редких моих с ним разговоров – Женни спала мало – о том, сколько любви к нему я увидела в так долго закрытом для нас сердце этой святой женщины. Я упрекнула его за то, что он слишком заботился о моей судьбе, и заставила пообещать, что, когда Женни ради меня вновь захочет от себя отречься – а мы отлично знали, что это произойдет, – у него хватит силы воли помочь мне с этим бороться.
Фрюманс немного подумал и ответил:
– Да, Люсьена, это необходимо сделать. Так и будет, клянусь в этом перед Богом.
– Перед Богом? – воскликнула я. – Вы говорите «перед Богом», Фрюманс? Значит, вы молились во время агонии нашей драгоценной больной?
– Нет, дорогая Люсьена, я не думал, что смогу добиться чуда, и знал, что его может сотворить одна лишь природа. Когда я говорю «Бог», я просто упоминаю одну из самых приятных гипотез, которые способен представить себе человеческий разум; я называю так абсолютное благо, стремление к которому в нас живет. Я принимаю то, во что верите вы, но это не значит, что сам верю в это. Смиритесь, Люсьена, и научитесь без ограничений уважать людей, которые любят правду, даже если их мнение кажется вам ошибочным.
– Берегитесь, друг мой! Женни верующая. Не оскорбите ее чувств.
– Если Женни захочет, чтобы я ходил в церковь, я буду это делать. Я могу даже сам отслужить мессу, если понадобится, а если она пожелает, чтобы я никогда не говорил о том, что я неверующий, я не произнесу об этом ни слова. Это же так просто!
Я поняла, что Фрюманс ни на йоту не изменил своей программы. Жизнь, которую он вел в Помме, не способствовала изменению его мыслей. Он по-прежнему был самым лучшим, самым благородным, самым чистым и самым надежным человеком, но его метафизические воззрения не нуждались в идеале, и единственный Бог, который был ему необходим, – это его совесть. Фрюмансу был чужд священный огонь, огонь бунта против идей, которыми руководствуется большинство людей. Его не раздражало то, что он считал ошибочным. Фрюманс был замечательным образцом терпимости и мудрости. Ему не хватало огня, и я не удержалась и сказала ему, что он – холодное пламя.
Фрюманс ответил, улыбнувшись:
– Именно поэтому я и люблю женщину, которая старше меня; я вижу в ней совершенство, но не прошу ее зажечь меня. Пусть она только меня поймет.
LXXV
Наконец Женни поправилась. По мере того как к ней возвращались силы, уменьшалось ее нервное напряжение. В тот день, когда она смогла сделать то, о чем уже давно мечтала, а именно снова подняться на бау, в то место, где ее сразила болезнь и где она хотела, по ее словам, возобновить договор с жизнью, чтобы посвятить ее нам, Женни действительно полностью излечилась. Она хотела найти на холме то место, где упала, но уже наступила осень, и сожженная трава вновь проросла и зазеленела. Память Фрюманса помогла восстановить приметы, которых нам не хватало. Он легко отыскал впадину, где росла мята, и склон, где, как нам казалось, мы сказали Женни последнее «прости». В этом ужасном месте мы втроем взялись за руки и Женни сказала нам:
– Дети мои, я благодарю Бога! Умереть в тот день мне не было бы ни трудно, ни страшно. Я не страдала. Я уже видела себя на том свете, и земные тяготы казались мне ничтожными в преддверии прекрасного неба, где мы со временем должны были встретиться. Я забывала о том, что нужно беспокоиться о Люсьене, я забывала о том, что нужно жалеть вас, мой бедный Фрюманс. Я уходила! Видимо, смерть делает человека эгоистичным, ведь я видела только Бога. Вы в это не верите, Фрюманс, – не важно; Люсьена меня понимает. Я сердилась на вас, когда оказалась на ложе страданий, за то, что вы не позволили мне закончить жизнь здесь, в этом прекрасном месте, в такой чудесный вечер! Вы не захотели отпустить Женни – это ваше право, поскольку она принадлежит вам обоим, и вот теперь я благодарю вас за это, ведь если эта жизнь и не стоит той, другой, она все же хороша, пока вы любимы. Вы ухаживали за мной, как ангелы, да вы и есть ангелы, и мне кажется, что я часто бывала с вами жестока. Я уже не помню как следует того, что говорила вам, даже в последнее время, когда я, кажется, часто бредила в горячке. Забудьте об этом, то была не Женни. Больной – это уже не личность. Он как пьяница. Верните меня к жизни окончательно, поговорите со мной о будущем. Послушайте, Люсьена, Фрюманс кое-что рассказал мне вчера и сегодня утром; если он не ошибается, наши планы вскоре кардинально изменятся, но необходимо убедиться, что он не ошибается и что вы все решили сами.
Фрюманс вернулся тогда к своей навязчивой идее – оправдать Мак-Аллана.
– Послушайте, – сказал он мне, – предположим, что у него были отношения с леди Вудклифф до ее брака с маркизом де Валанжи и с тех пор они закончились. Неужели вы сочли бы Мак-Аллана виновным в том, что через столько лет, прошедших после допущенной им ошибки, он подумал о том, чтобы предложить вам свое имя?
– Нет, конечно; но его отношения с леди Вудклифф возобновились после смерти моего отца; они существовали, когда Мак-Аллан обязался приехать сюда, чтобы оспорить мои права.
– А что, если эти отношения были абсолютно нейтральными и даже холодными?
– Это невозможно, поскольку всего два месяца тому назад Мак-Аллан постоянно виделся с леди Вудклифф, делая вид, что отстаивает мои права.
– Может быть, это и невероятно, но что, если невиновность Мак-Аллана можно доказать?
– Если бы это было возможно, Джон поклялся бы в этом.
– А если Джон, не зная правды, не смог этого утверждать?
– Еще одна невероятность! Впрочем, эта преступная связь, существовавшая когда-то – а это засвидетельствовано и полностью подтверждено молчанием Мак-Аллана после моего разрыва с ним, – все равно вызвала бы у меня непреодолимое отвращение. Я дочь мсье де Валанжи! Нанес ли Мак-Аллан ему оскорбление до брака или после его смерти, это оскорбление ложится на меня, и я считаю, что это непоправимо.
– Значит, – продолжал Фрюманс, пристально глядя на меня, – для того чтобы сорокалетний Мак-Аллан был оправдан в том, что уже любил, еще не будучи знакомым с вами, необходимо было бы, чтобы вы не были дочерью маркиза де Валанжи?
– Да, Фрюманс, именно это было бы необходимо.
– Но вам ведь не хочется, чтобы это было именно так?
Я опустила голову и не смогла солгать, хотя обида еще не погасла в моей душе. Если бы Мак-Аллану удалось доказать то, что предполагал Фрюманс, я смогла бы снова его полюбить, я это чувствовала.
– Для меня не очень важно, – ответила я наконец, – действительно ли я дочь человека, которого не знала и который меня совершенно не любил; но для меня очень важно не стать женой человека неделикатного. Умоляю вас, друзья мои, не говорите мне больше о нем, если только у вас не появится возможность полностью снять с него вину. Я пытаюсь оправдаться в собственных глазах, признав, что допускала ошибки, оценивая людей и надеясь на идеальное счастье. Я действительно страдала и наконец обрела силы. Два последних месяца я ни минуты не жила ради себя. Бог простил меня, я в этом уверена, потому что при мысли о том, что я могу потерять Женни, и видя, как она страдает, я прокляла свою гордость и отреклась от амбиций. И сейчас я точно знаю, что мы втроем сможем жить счастливо, имея небольшую сумму, которая у нее есть, и то немногое, что я смогу заработать. Мы будем оставаться здесь, пока жив аббат Костель. А потом, если у нас ничего не останется, поищем работу где-нибудь в другом месте. Гнет нищеты вовсе не страшен людям, уважающим себя, и я уверена, что дисциплина и трудолюбие помогут нам избежать крайних ее проявлений. Но если бы даже мне пришлось просить милостыню, я не стала бы жаловаться, лишь бы только Женни была жива и вышла за вас замуж. Люсьены де Валанжи более не существует, и вы не должны пытаться ее оживить; ее место заняла более достойная особа. Не мешайте же ей это доказать.
Мое решение никогда больше не страдать из-за собственных бед было столь непоколебимым, что моим друзьям пришлось в это поверить. Болезнь несколько подточила силы и энергию Женни, и я воспользовалась этим обстоятельством, чтобы уговорить ее опубликовать на следующей неделе сообщение о бракосочетании. Поскольку теперь я ни за что не хотела с ней расставаться, она поняла наконец, что ее замужество положит конец предположениям, от которых я все еще могла пострадать. Через полтора месяца аббат Костель благословил ее союз с Фрюмансом.
Как только Женни вышла замуж, она стала искать работу для нас обеих. Дома мои способности никоим образом не могли найти применения. Тулон не был городом литераторов, и, не будучи ни с кем знакома в Париже, я не могла надеяться найти издателя заочно. Мсье Бартез тщетно пытался мне помочь, а поскольку я не соглашалась принять материальную помощь, ему пришлось дать мне судебные дела на переписку – он был одновременно присяжным поверенным и адвокатом, тогда это еще допускалось в провинции. Я поспешно согласилась на порученную мне работу и справлялась с ней очень хорошо. Кроме того, поскольку Женни взялась обновлять кружева, я ей помогала, и вдвоем нам удавалось зарабатывать около пятидесяти франков в месяц. Этого было достаточно для того, чтобы жить в Помме, в чистоте и независимости. Домик аббата был полуразрушен, и, ожидая, пока мне удастся обставить собственную комнату, я поселилась в пустующем доме, принадлежащем Пашукену, который не согласился взять с меня арендную плату. Это был зажиточный и к тому же очень порядочный человек, поэтому мне было совершенно не стыдно воспользоваться его гостеприимством. Внезапно мсье Пашукен настолько проникся уважением ко мне, что в один прекрасный день предложил мне руку, сердце и двадцать тысяч франков капитала. Для девушки без имени и средств это, несомненно, была прекрасная партия, а фамилия Пашукен, если и казалась странной, была абсолютно достойной. Но доброму вдовцу-крестьянину было уже пятьдесят, и он с трудом читал. Я помогала ему вести реестры мэрии и убедила жениться на бедной кузине из Олиуля, о которой, как признался мне Пашукен, он частенько подумывал. Это была прекрасная особа. Она привела с собой служанку. Население Помме стало обновляться и увеличиваться: через три месяца полевой сторож женился на служанке, и присутствие четырех женщин, включая меня и Женни, несколько изменило унылый облик деревни.
LXXVI
Вот так закончился год; я не получала известий от Мак-Аллана и не позволяла Фрюмансу говорить мне о нем. Страстные чувства успокоились или уснули во мне, и, хотя существование мое было суровым, уверена, что этот отрезок времени оказался самым спокойным в моей жизни. Мне удалось убедить себя в том, что Фрюманс с его холодным философствованием прав и что единственный способ чувствовать себя счастливым – это быть в согласии с самим собой и в соответствии с этим устраивать свою судьбу. Если вы наделены страстной натурой – ищите приключений, позволяйте себе всё и упрекайте лишь себя за те превратности, которые встретите на своем пути. Если же вы натура любящая и если вам известен кто-то, чьи огорчения не дают вам уснуть, чьи заботы не позволяют вам развлекаться, – тогда останьтесь с этим человеком и полностью забудьте о себе; ведь если он действительно для вас дороже, чем вы сами, тогда что бы вы ни делали, чтобы вновь обрести свободу, это свяжет вас еще больше или отравит ваше освобождение.
Когда в моем сердце грозила проснуться буря, я ее успокаивала.
– Ты хотела любить, – говорила я себе, – значит, была рождена для любви. Твое образование, твои реакции, безумные мечтания и всепоглощающее стремление к идеалу, – все это не смогло заставить тебя найти другую цель. Тебя не привлекали светские амбиции, богатство, положение в обществе, шумные развлечения, и ты без сожаления пожертвовала всем этим. Значит, люби, но того, кого следует любить. У тебя есть обязательства перед безграничной привязанностью Женни. Отдать предпочтение кому-то другому – то же самое, что обдумывать, как совершить кражу.
Эти размышления были краткими и категоричными. Я более не позволяла воображению выдвигать какие-либо возражения. Теперь я отвергала безделье и тревожное желание углубиться в себя. Я любила себя лишь при условии, что чего-то стою. Я порицала себя за то, что так долго любила себя без всяких условий. Впрочем, к счастью, у меня было очень мало свободного времени. Я зарабатывала на хлеб насущный. Днем я трудилась, и когда наступал вечер, была довольна собой. Я видела, что Женни спокойна, Фрюманс счастлив, аббат Костель весел, и могла сказать себе, что все это благодаря мне, ибо когда-то одно мое слово могло разрушить все, и это чуть было не случилось. Этот край, который я на мгновение возненавидела и который мне хотелось когда-то покинуть во что бы то ни стало, чтобы забыться в новом окружении, снова потихоньку завладевал моей душой, и я этому не противилась. Мои знания и способности могли бы развиваться в том мире, для которого я была подготовлена, но практическая бесполезность всего этого поразила меня в тот день, когда я отказалась от борьбы. С тех пор я окончательно убедилась в своей правоте. Бедность, изолированность, растерянность, отсутствие будущего свалились на меня без шума, без потрясений, будто неумолимый могильный камень на тело похороненного заживо.
Ужасная ситуация, которая должна была бы сломить такую натуру, как моя, одновременно пылкую и рассудительную, была, однако, величественной и плодотворной, поскольку мое обостренное чувство долга и понимание жизни побудили меня горячо стремиться к ней, вместо того чтобы смиренно ее принимать. Мой корабль потерпел крушение. Не став ждать, когда смерть поглотит меня, я решительно бросилась в море, и мои чудесные жизненные силы или же невероятная милость судьбы не позволили мне утонуть. В подводном царстве мне открылся новый, загадочный, непостижимый мир; я так легко научилась дышать, что у меня появились новые органы, и теперь я различала блеск солнца, возможно, более прекрасного и чистого, чем то, что видят люди, живущие на поверхности. Да, да, эта метафора мне нравилась.
– Пожелав бороться, – говорила я себе, – ты бы барахталась с трудом, напрасно, возможно, постыдно, недалеко от поверхности воды, не принадлежа ни к простому люду, ни к аристократии, не вызывая ни доверия, ни настоящей дружбы, поражая некоторых и пугая большинство. Но ты поплыла ко дну, окунулась в огромную пропасть самоотречения, напоминающую морские глубины, куда не проникают грозы и где царит холодное и ясное величие покоя.
Дело в том, что, несмотря ни на что, мои интеллектуальные способности спасали меня от скуки и отвращения, ведь подлинные ценности никогда не исчезают. Мне, как и Фрюмансу, удавалось создавать для себя внутренний мир, полный великих имен и мыслей. Один час, выкроенный для чтения между продолжительным физическим трудом, значил для меня больше, чем целые дни, посвященные когда-то учебе и разговорам. Я напоминала крестьянина, который с отменным аппетитом съедает вкусный обед, перед тем как взяться за серп или топор, чувствуя, что набрался сил, для того чтобы поработать еще шесть часов. Вот так и я с энтузиазмом вновь бралась за иглу кружевницы или перо переписчицы, внимательно прочитав пять-шесть прекрасных книжных страниц, которыми жила остаток дня. По вечерам мы два часа прогуливались втроем, не выбирая дороги и беседуя обо всем – о вселенной, заметив муравья, или об истории рода человеческого, увидев проходящего мимо ребенка, ведущего козу.
По ночам не было больше изматывающей бессонницы и губительных кошмаров, лишь глубокий сон! Если иногда ветер гремел плохо подогнанной черепицей на крыше домика, где для меня наконец удалось обустроить небольшое отдельное и довольно удобное помещение, я с удовольствием просыпалась и слушала этот шум. Эта простая жизнь, к которой я сумела привыкнуть, заставляла меня быть одинаково равнодушной и к бурям небесным, и к возмущениям разума. Если бы восточный ветер снес часть крыши, починить ее было бы несложно и недорого. Тем хуже для дворцов, если они падают! А если моя личность, которой я пожертвовала, иногда еще пронзала болью сердце, мне требовался всего лишь один день утомительной работы, чтобы ее побороть: тем хуже для построенных мной воображаемых дворцов!
Я никогда не была кроткой. Женни говорила обо мне, что я великодушна, но это совсем не одно и то же. Нежностью меня легко было подчинить себе – велика заслуга! Мне очень хотелось быть хорошей при условии, что окружающие будут совершенны. В своей новой жизни я научилась не считать собственные мысли непогрешимыми, а желания – самыми важными. Подходя к ним с точки зрения разумности и собственного понимания долга, я вскоре привыкла изменять и даже прогонять их, как птиц, которых заставляют улететь с одного дерева, но у которых есть целый лес, чтобы устроиться спокойно. И это было весьма кстати, ведь, выйдя замуж, Женни несколько изменилась, и роль супруги повлияла на роль матери. Ее сердце совершенно не охладело ко мне; напротив. Думаю, она все еще запрещала себе слишком сильно любить Фрюманса, боясь, что в какой-то ее мысли, в каких-то планах я не окажусь на первом месте; но нервы ее были слегка подточены болезнью. Временами Женни бывала нетерпелива и иногда раздражалась, упрекая меня за то, что я не забрала в свою комнату самый красивый предмет нашей скудной меблировки или не взяла себе за столом лучший кусок. Прежде я бы заартачилась или обиделась, но теперь мне было приятно подчиняться ее воле и слушать, как она меня поучает – меня, столько раз злоупотреблявшую ее кротостью!
Иногда Фрюманс боялся, что, обращаясь ко мне резким тоном, Женни огорчает меня. Я успокаивала его.
– Оставьте ее, – говорила я. – Теперь я понимаю, что Женни мне уже не няня, а мать. Если бы она меня не ругала, я была бы чужой в семье и считала бы себя нахлебницей.
Взаимная привязанность этих двух существ, созданных друг для друга, проявилась сразу же после свадьбы. В ней было столько спокойствия и внешней серьезности, как будто они были женаты уже десять лет. Женни все еще была красива, а после болезни еще больше похорошела, поскольку похудела, черты ее лица стали тоньше, и она выглядела моложе, чем раньше. Однако это не опьянило ее, не лишило достоинства, присущего ее подлинному возрасту, а Фрюманс, хоть и был безумно влюблен, как мне кажется, так искусно скрывал свою радость, что я ни на минуту не почувствовала себя лишней в их присутствии. Я была благодарна им за эту благородную целомудренность, оберегавшую мое внутреннее ощущение стыдливости. Их прекрасные светлые глаза всегда глядели на меня с нежной безмятежностью, и я ни разу не видела, чтобы мое приближение смутило их или застало врасплох. Я действительно была баловнем судьбы, и супруг Женни, вместо того чтобы стать между ней и мной, казалось, придал нашим отношениям некую полноту, абсолютную защищенность.
Единственное, что мучило Женни, – это желание побыстрее улучшить наше материальное положение, особенно мое, ведь она не могла привыкнуть к мысли, что я простая работница. Если бы я ее послушала, то сидела бы сложа руки, в то время как она работала, и должна была бы согласиться, чтобы мы потратили ее сбережения на улучшение моего жилья и покупку нарядов для меня. Но в этом я ей решительно противостояла, и, увидев, что я счастлива жить так же, как она, обслуживать себя самостоятельно и работать физически, Женни постепенно успокоилась.
Должна сказать, что местные жители очень нам помогали, стараясь не смущать нас. Нас любили не только соседи (а мадам Пашукен, замечательная женщина, баловала своей заботой и маленькими подарками), но и крестьяне из долины, и рабочие из Тулона, которые раньше часто трудились у нас в Белломбре; своим участием они протестовали против клеветы, распространяемой в наш адрес. По воскресеньям эти славные люди навещали нас, и видя, что я весела, не жалею о прежнем достатке и работаю с удовольствием, они почувствовали ко мне уважение, которое вскоре стало настоящим почитанием. Южане ничего не делают наполовину. Осуждение легко переходит в поношение, а симпатия – в восторг. Я по-прежнему была для них мадемуазель, и поскольку попросила их не называть меня больше «де Валанжи», чтобы не вызвать осуждения высшего света, они упорно обращались ко мне «мадемуазель де Белломбр». Таким образом, леди Вудклифф, даже если бы ей удалось добиться титула маркиза для своего сына, не могла бы лишить меня народного титула.
Но что было еще более ценно, чем это своеобразное восстановление в дворянских правах, – это то, что хорошее мнение обо мне простых людей незаметно распространилось на все слои общества, как обычно бывает в подобных случаях. Никакой клевете не одолеть этих слов: любима беднотой! Самые высокомерные аристократы ревностно относятся к любви малых сих, и если не могут внушить ее непосредственно, пытаются добиться с помощью благодеяний. Я же ничего не могла купить; меня любили бескорыстно. К Женни относились с уважением. Ее видели по воскресеньям, когда она одна появлялась в городе, чтобы отдать сделанную работу и забрать заказы, а я, совершенно не пытаясь привлечь внимание к своему положению, в ее отсутствие занималась хозяйством и встречалась только с теми, кто нас посещал. Вскоре у нас стали появляться горожане, предлагавшие свои услуги, а потом и дворяне во главе с мсье де Малавалем, побуждавшие меня принять их покровительство. Я запретила им вмешиваться в мои отношения с врагами, и тогда эти люди еще энергичнее стали протестовать против вражды, жертвой которой я стала. Когда тулонский суд, основываясь на моем отказе от борьбы, лишил меня гражданских прав по иску моей мачехи, послышались крики, осуждающие это богатое семейство, жестоко отобравшее у меня все, ради того чтобы иметь право предложить мне в качестве милостыни средства к существованию, которые я не хотела и не могла принять. Люди отдавали должное моей гордости, а в народе поговаривали о том, чтобы устроить в честь меня триумфальное шествие, а также поджечь некую мельницу. Нам удалось успокоить их, но заговор, задуманный против меня, был обречен на провал, а мадам Капфорт, вынужденная молчать и изгнанная из многих почтенных домов, решила отрицать свою враждебность ко мне и лицемерно утверждала, будто была обманута. Она попыталась помириться со мной и сделала первые шаги, на которые я не ответила. Тогда она прислала ко мне Галатею, которую я приняла без обиды, но очень сдержанно, позволив ей говорить со мной исключительно о пустяках.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.