Текст книги "Форсайты"
Автор книги: Зулейка Доусон
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 18 (всего у книги 40 страниц)
Опять она услышала темный голос, говорящий:
«Я не знаю семьи моего отца, он не женился на моей матери…»
Это ведь не… Нет, такое невозможно! Она почувствовала, как у нее сжалось сердце, при одной мысли, что это – правда, несмотря ни на что. Уинифрид сняла очки и схватилась за голову, чтобы унять головокружение. Противоречивые чувства кипели в ней. Получить неожиданно то, что так давно утрачено – утрачено полностью, без всякой надежды, – и в тот же миг потерять то, на что ты совсем не надеялась и только что обрела, – нет, этого ей не вынести! Здравый смысл, флагман всей ее жизни, пошел ко дну, пробитый насквозь этой мыслью. Она следила за тем, как бесследно тонет ее сопротивление. Сердце подняло свой флаг – и хотелось ему верить.
«Они не знают о моем существовании, а я о них знаю».
Уинифрид припомнила, что Александр все время казался ей странно знакомым. Имоджин тоже так думала, она это ощутила в тот первый вечер, у Флер. Но если – если это правда – почему он ничего ей не сказал, не дал ей понять, кто он на самом деле?
«Скажите, дорогая миссис Дарти, а вы бы в таких обстоятельствах сказали?»
Так вот, значит, что он имел в виду? Родственники, которых он никогда не встречал, – они сами? Это неправдоподобно, это – какой-то вымысел ее глубочайших и глупейших желаний, и все же – вот они, жемчуга, он их возвращает.
Со всей быстротой, на которую были способны ее худые дрожащие пальцы, она опять открыла коробочку, взяла нить с бархатного ложа, уронила на колени, подняла, расправила в руках. Закатный свет из окна – зрелый, полный желаний, навевающий воспоминания – играл на блестящих жемчужинах, пока они мягко покачивались, вторя дрожанию пальцев.
Сердце ее опять прониклось всей значимостью того, последнего слова, глаза наполнились слезами – она поняла, что это ее собственный жемчуг.
Глава 12…и нация
Выйдя из отеля, Флер круто повернула в сторону Саут-сквер. Ее гордость была уязвлена как никогда. В душе ее бурлили самые разные чувства, и каждое старалось взять верх над остальными. Она ощущала себя обманутой, она ощущала себя грязно оскорбленной, но главное, она ощущала себя дурой. И где-то в самой глубине останков своего сердца она ощущала себя изменницей. Она так долго хранила верность – верность памяти Джона, своей любви к нему, светлой памяти того, что могло быть, но не сбылось. Теперь она стояла перед неопровержимым фактом: тот, ради кого она готовилась пренебречь этой верностью, хладнокровно ее покинул.
Подчиняясь распространенной инстинктивной потребности срывать свое огорчение на других, Флер, вернувшись домой, принялась ко всему придираться. Через час обычно окутывавшая дом безмятежность сменилась суетой, спешкой и нарастающим раздражением. Флер обследовала светонепроницаемые полоски материи, которыми были обшиты занавески, и, к большой своей досаде, не обнаружила ни одного скверного стежка. Она изменила меню обеда для детской и сочинила новое для первого этажа. Она распорядилась убрать шкафчик со встроенным в него телевизором – зачем он нужен, раз передачи прекращены, в тартарары или на чердак, если туда ближе. Она отыскивала пыль в уголках, где прежде ее вовсе не было, и вдруг прониклась отвращением к расстановке безделушек, не менявшейся уже долгие годы. Но главное, после всего этого ей ни на йоту не стало легче.
Захватив газеты, она поднялась к себе в спальню, опустилась на бело-розовую козетку у окна и в ожидании, когда будут приготовлены новые блюда, прочла на первой странице о том, как накануне немецкие войска перешли польскую границу. Машинально Флер взяла папиросу со столика с откидными палетками – она вернулась к этой привычке из-за напряжения последней недели. Щелкнула зажигалкой и затянулась. Серый дым соединял пространство между ней и восьмилетним Джоном. Она продолжала читать, скользя глазами по другим статьям о положении в Европе, о представлении, сделанном сэром Невилом Гендерсоном немецкому министру иностранных дел, о речи мистера Чемберлена в палате общин, – но собственная уловка ее не отвлекла. Нетерпеливо она открыла одну из последних страниц, перегнула ее пополам, чтобы легче было разобраться, и не успокоилась, пока не отыскала фамилию аргентинца в списке пассажиров «Нью Тускароры». А, вот он! А вот и гонг! Флер бросила газету на полосатые подушки, раздавила сигарету в пепельнице и спустилась в столовую.
* * *
Майкл тоже чувствовал, что день выдался на редкость тяжелый. Сначала в палате общин царило нервное ожидание, которое, по мере того как шли часы, перерастало в нестерпимое напряжение. Заведенные до предела, точно жокеи на старте, депутаты весь день ждали отмашки флагом. Вторжение в Польшу накануне на рассвете оставило лишь одну альтернативу. Пацифистов и империалистов, миротворцев и полемистов теперь объединяло общее желание – простое: «Давайте кончать с этим!» Когда вечером в палату вошел премьер-министр, прекрасный готический зал Барри, где на зеленых скамьях бок о бок теснились депутаты, превратился в один колоссальный электрический заряд.
Когда Чемберлен начал свою речь, сразу стало ясно, что они услышат от него предложение о новом Мюнхене. Правительство, как объявил он, не намерено ничего предпринимать, пока Гендерсон не получит ответа от Риббентропа. Немцам надо дать последний шанс отступить. По палате прокатилась волна недоумения, переходящего в гнев. Значит, и Польшу можно отдать на растерзание, как Чехословакию? Не может быть! Конечно же, он – даже он! – должен понять, что время настало. «Не уловил настроения зала, – подумал Майкл. – Старикан попал пальцем в небо».
Когда же для ответа встал Артур Гринвуд, замещавший заболевшего Этлии – лидера лейбористов, – пока он открывал папку, наступило мгновение тишины. Сидевший возле Майкла маленький Лео Эймери вскочил и крикнул:
– Говорите за Англию, Артур!
Этот крик был подхвачен на всех скамьях, и у Майкла к горлу поднялся комок.
Гринвуд решительно заявил, что его крайне тревожит эта проволочка. Под рокот одобрения он напомнил договорные обязательства Англии относительно Польши, уже больше суток находящейся в состоянии войны. Майкл увидел, как Чемберлен, сидевший прямо под ним, заерзал и начал перешептываться с сэром Кингсли Вудлом. А зал окутала внезапная тишина, длившаяся, пока Гринвуд не закончил:
– Так сколько же мы готовы медлить в момент, когда Англия и все, что знаменует Англия, вместе с мировой цивилизацией находится под страшной угрозой?
Тут повсюду послышались одобрительные возгласы, возле Майкла тоже, и его голос слился с остальными.
Чемберлен категорически отверг обвинение в слабости, но по окончании заседания стало известно, что многие члены кабинета взбунтовались. Они потребовали – и получили – еще одно заседание на Даунинг-стрит.
* * *
Моросил дождь, и Майкл поднял воротник. Он возвращался домой затемно, освещая себе дорогу карманным фонариком – зажигал его на секунду и тут же гасил. Шла вторая ночь затемнения, и, хотя он всегда считал, что дойдет от парламента до дому с завязанными глазами, теперь ему то и дело приходилось останавливаться на перекрестках и ориентироваться, будто он был иностранным туристом, впервые попавшим в Лондон. Знакомые здания и предметы представлялись его не свыкшимся с темнотой глазам то больше, то меньше своих реальных размеров. Скромные дома словно уходили в небо, широкие тротуары сузились втрое – раза два он чуть не вывихнул лодыжку, оступившись с края. «Вот-вот! – думал он. – Мы все успеем погибнуть под автобусами, прежде чем Гитлер доберется до нас!»
На углу их площади (во всяком случае, он полагал, что это их площадь) он споткнулся обо что-то у каких-то ворот. Майкл опустил руку и коснулся холодной мокрой шкуры, включив фонарик, увидел дохлую собаку. Ее мертвые глаза тускло поблескивали в слабом луче света, ошейника на ней не было. Бедняга! Первая жертва войны. Он осторожно стащил собаку на канализационную решетку. Если повезет, ее утром уже не будет.
Достигнув безопасной гавани своего крыльца, Майкл сунул руку в карман за ключом. И тут, словно откуда-то упала фосфорная бомба, площадь вся озарилась. Он взглянул на небо. Молния! Воздух затрещал статическим электричеством. И тут же над головой загрохотал гром, сокрушая небо, возвещая бурю, достойную Ветхого Завета.
«Ибо прежнее небо миновало…»[58]58
Перифраз из Откровения, 21:1.
[Закрыть] – сказал себе Майкл, оглянулся на буйство стихий и быстро закрыл за собой дверь.
Не успел он еще снять плащ, как в его объятиях оказалось теплое тело в мягкой накидке. Флер! Она же ненавидит грозы!
– Ах, Майкл! Обними меня покрепче!
Он с неизъяснимой радостью обвил ее руками, а она прижалась к его плечу.
– Э-эй! Давай-ка назад в постельку. Гроза скоро кончится, старушка. Дежурные по противовоздушной обороне срочно напомнят Господу, что соблюдать затемнение обязательно.
В спальне они устроились рядом: Флер закуталась в одеяло, а Майкл сел возле на край кровати. При каждом ударе грома (такой способен поднять мертвецов из могил) она все больше сжималась в комочек, все глубже утыкалась ему в плечо. Майклу хотелось, чтобы гроза продолжалась до утра, однако после нескольких напряженных минут (из-за понуканий дежурных или без них) она унеслась дальше, чтобы грохотать над другими районами, сотрясать другие окна и пугать других людей.
В странном жутковатом затишье, которое сменило раскаты грома, Майкл почел себя обязанным разжать руки. Флер, вновь обретя обычное спокойствие, молча отодвинулась от него, потом спросила:
– Значит, уже?
Он знал, что она говорит не о грозе.
– По-видимому.
– Когда?
– Премьер-министр как будто выступит завтра утром с речью. По радио.
– Отлично, – сказала она просто.
Майкл соскользнул с кровати и разделся в более привычной тьме своей гардеробной.
* * *
– И что дальше? – осведомилась под конец Флер, когда Майкл подробно рассказал обо всем, чему был свидетелем в палате общин. Они лежали, повернувшись к окну, которое Флер открыла, когда небо прояснилось. Ее голова покоилась на его плече. В небе вновь плыла луна, полинявшая после душа. По ее диску скользили последние обрывки туч.
– Я бы рад был ответить, если бы знал ответ! Но никто ни в чем до конца не уверен. Остается шанс, что Гитлер блефовал, и стоит нам лишь сделать этот шаг, как все кончится ничем.
– Или всем. – Ей приходилось слышать выражение «тотальная война», повторявшееся шепотом.
– Боюсь, это не исключено, хотя вероятность не так велика в данный момент. Можно без опаски поставить на то, что все закончится к Рождеству.
От последнего Флер отмахнулась, покачав головой. Казалось, она поставила все, что ей принадлежало, куда с большим риском. Когда в жизни она поступала иначе?..
– И будут воздушные налеты?
– Не исключено…
Майкл ощутил быстрое движение. Это было как пощечина. Она, несомненно, ждала от него чего-то определенного, пусть самого скверного, но ему действительно нечего было ответить, кроме заезженного «поживем – увидим». Да и в любом случае, он знал, что не в ее натуре ждать.
– Собственно… их ждут с минуты на минуту, – решил он признаться. Позже можно будет рассказать ей о радиолокации, о береговых укреплениях. Пока же он добавил только: – Тут старик Андерсон не подкачал: во всяком случае, у нас есть бомбоубежища на такой случай.
Ни с какой другой женщиной Майкл не был бы так откровенен. Он отодвинул руку, когда она перевернулась на спину и уставилась в потолок. На ее лицо упал лунный луч, и он увидел огоньки в ее глазах. Они разгорелись и придали ее лицу новую решимость. Видимо, это она и хотела услышать.
– Дети останутся в Липпингхолле, – сказала она ровным голосом, словно диктовала список покупок. – Финти может отправиться туда с Кэт завтра же.
Она умолкла. Майкл почувствовал в ней новое напряжение и понял, что она обдумывает новые обстоятельства, отбирая все имеющее прямое или косвенное отношение к ней.
– Я, наверное, понадоблюсь для чего-нибудь тут, – заговорила она снова, и он услышал в ее голосе жадную настойчивость. – Ты не мог бы подыскать для меня что-нибудь, Майкл? Что-нибудь настоящее?
О Господи! – она решила твердо!
– Милая, если это то…
– Да, это то, чего я хочу. На этот раз мне необходимо делать что-то нужное, или я помешаюсь. Киту и Кэт всегда очень хорошо у твоей матери, а я должна остаться тут, где будет происходить самое главное.
Майкл мог бы ответить многое, в частности – что он, как муж, запрещает ей подвергать опасности ту, кто ему дороже всего на свете, – то есть себя. Но что бы он ни говорил, ничего не изменится: влиять на уже принятое решение было поздно. А потому он не сказал, о чем думал на самом деле, и ответил голосом, которому хотел придать бодрость, и улыбкой, хотя и невидимой в темноте, но старательно не исполненной сожаления:
– В таком случае мы подберем тебе что-нибудь, что-нибудь настоящее.
Внезапно ее волосы прижались к его подбородку, и она крепко обняла его за шею. Продолжалось это несколько секунд, но и за этот краткий срок Майкл мог бы снова в нее влюбиться. И мир куда-то исчез…
* * *
Когда Майкл заснул, Флер выскользнула из-под одеяла и направилась к полосатой козетке у окна их спальни, она долгое время сидела там, всматриваясь в умытое ночное небо и стараясь заглянуть в будущее, притаившееся за его темной завесой.
Значит, так. Война. Первое ее ощущение, тщательно спрятанное от Майкла, как и многое из того, что она чувствовала в последние месяцы, было исполнено горечи. Решить заняться усовершенствованием жизни, о чем она не думала почти двадцать лет, и получить в награду еще одну войну! Тяжелейший удар по ее внутренней безмятежности, той части ее личности, которая давала ей ощущение собственного «я». С тем же успехом она могла бы тогда добиться Джона, пренебречь угрозой потерять потом все, упиться временной победой. Вместо того чтобы теперь ощутить почти ту же потерю. После стольких лет компромиссов и постоянных подмен, вопреки ее уже давнему открытию, что жизнь не играет честно, она все равно была ошеломлена новой чудовищной несправедливостью. Куда теперь? Конец ли это всего? Или начало чего-то еще худшего? Усугубила или разрешила кульминацию ее личной драмы эта гораздо более масштабная трагедия? Не станет ли полегче теперь, когда самое страшное должно неизбежно случиться? Ей подумалось, что все ее существование оказалось на краю пропасти.
Опираясь о подоконник открытого окна, Флер следила за уходящей ночью и ждала рассвета – первого военного рассвета. Она взяла сигарету, но долго машинально вертела ее в пальцах, забыв зажечь. Снаружи царила темнота, звезды – по доброй воле или нет – исчезли, увлеченные за горизонт луной. Неистощимый мрак простирался перед ней и, казалось, забирал ее душу с собой к пределам существования. Чем должна быть жизнь, чтобы иметь значение в таком ничто? В ее собственной пустоте была только одна гавань, одна надежная нерушимая опора, одна путеводная звезда. И подобно небу над своей головой теперь Флер осталась даже без нее.
Майкл заворочался во сне, и она обернулась на шорох. Комната не была освещена, и ее тесная темнота казалась такой же чуждой, как и гигантская пропасть перед ней. Несколько минут она не думала ни о чем, не замечала ничего, кроме своего смертного «я», балансирующего у окна. Рассеянно Флер взяла зажигалку, повертела в руках, бесцельно щелкнула ею, так и не выпустив зажатую между пальцами сигарету. Вспыхнувший желтый огонек осветил газету на подушке возле нее. Она взяла ее – по-прежнему развернута на странице, которую Флер штудировала днем, – и, как язык непроизвольно касается и касается ноющего зуба, она вновь в полукружье света, отбрасываемого огоньком, принялась читать список пассажиров «Нью Тускароры». Вот его фамилия. Он отплыл сегодня днем. Ну что же, некоторое время он служил неплохим отвлечением – а-ля, как сказала бы ее мать…
И внезапно другая фамилия – ниже на странице, у самого края желтого полукружия. Пламя качнулось от сквозняка, и ее взгляд соскользнул со строки. Флер решила, что у нее галлюцинации, и торопливо опустила колеблющийся огонек пониже. Не отплытие, а прибытие, заметила она. На «Иль де Франс» из Нью-Йорка. Да… напечатано четко и ясно:
«Мистер Джон Форсайт с семьей».
Он вернулся! Но… почему?
И в ее памяти всплыли слова, сказанные когда-то Холли в Уонсдоне: «Джон считает, что Англия никогда в нем не нуждалась…»
Так, быть может, теперь он поверил, что его страна нуждается в нем? Наверное, так… Иначе почему бы он вернулся так скоро и вместе с детьми? Так, значит, война – Флер уже не сомневалась, – эта ненавистная страшная война понудила его вернуться в Англию… и к ней!
Флер погасила зажигалку, бросила ее на козетку вместе с сигаретой и вновь обернулась к открытому окну, крепко сжимая газету, едва дыша, боясь даже думать. На мгновение она испугалась, что ничего не изменилось, что все осталось прежним. Таким же замерзшим и темным, как раньше. И тут внезапно Флер ощутила чуть заметный сдвиг. Сначала неуверенно, а затем все быстрее и быстрее мрак начал понемногу отступать от дальних своих пределов. Забрезжил вначале серый, а потом заветной узенькой полоской пришел настоящий рассвет.
Она стала свидетелем, как в одну и ту же секунду и небо, и ее душа вновь обрели намек на перспективу, робкое, но обновленное осознание формы, места и пропорций, всего того, что так долго было для нее потеряно. Уже не нужно было думать, ничего взвешивать. Оставалось только одно, неизбежное. Вступить в бой. Обрести и сохранить или навсегда потерять единственную свою заветную мечту!
Ветер с реки принес запах солоноватой затхлости и знобящий холод. Флер поежилась под легкой накидкой, но ее решимость осталась непреклонной.
«Отступления нет, отступления нет! Можно лишь победить иль погибнуть, раз нельзя отступить»[59]59
Лорд Теннисон, «Атака бригады легкой кавалерии».
[Закрыть].
Флер тихо закрыла окно, за которым разливался дрожащий рассвет.
Книга вторая
1940–1945
Черные тучи
Англия мне часто помогала,
как могу я Англии помочь?
Роберт Браунинг
Часть первая
Глава 1Подарок из прошлого
В тридцать девятый день своего рождения Джон Форсайт вечером неожиданно ощутил, что он все-таки живет, несмотря на смерть своей жены, – и это не могло не удивить человека, который давным-давно научился не ждать от жизни многого.
Бесконечные недели после ее рокового падения с лошади прошлым летом мысль, что Энн умерла, вторгалась в его сознание, едва он переставал себя контролировать. Подобно жутким чудовищам, когда-то терзавшим его детское воображение, мысль эта выпрыгивала из темных углов памяти, и его сотрясала дрожь. Ночью он весь в поту пробуждался от кошмаров, в которых пытался унести Энн, спасти, а она повисала на его руках, искалеченная, а его ноги наливались свинцом и еле переступали, словно он переходил вброд широкий поток патоки. Эти кошмары казались настолько реальными, что, очнувшись, он не сразу понимал, почему лежит в постели один. Однако эти ночные мгновения еще не были худшими. Тяжелее всего оказывались обрывки дня, когда он забывал о ней, – и сразу же воспоминание ввергало его в панику, прежде ему незнакомую. Или, пожалуй, нет. Та минута, когда он вел самолет (научившись этому, чтобы обрабатывать поля от вредителей), а мотор вдруг отказал, и его сердце словно провалилось в пике на нескончаемые секунды, пока мотор снова не заработал и он не выровнял самолет.
Со времени гибели Энн прошел почти год, и весь этот срок ход жизни обитателей Грин-Хилла отмечала только смена сезонов. Рождество, Пасха, дни рождения детей, и почти сразу – день рождения Энн. Их полагалось справлять – терпеть ради других, не испытывая радости. Для Джона все дни, и праздничные и будничные, хранили одинаковую призрачность.
И вот его собственный день рождения (прежде он не особенно любил его отмечать) надвинулся на них, не неся ничего страшного, как он вынужден был признать. Его горе, хотя и не утихло, казалось, принесло ему какое-то умиротворение. Осознание этого легло на него новым гнетом. Ничего подобного он не ждал и как будто не хотел. Ибо Джон был совестливым человеком.
Он любил свою молодую жену-американку по многим причинам: потому что она была добра и мила, потому что родила ему детей и любила его, но, главное, он любил ее, потому что был совестлив.
Его отец как-то заметил, что человеку следовало бы рождаться многоопытным стариком, а затем молодеть, сочетая этот опыт со всеми возможностями молодости. Джону казалось, что его собственную молодость избороздили тревоги. С тех пор как он в последний раз ощущал себя беззаботным, прошло двадцать лет – двадцать лет после его первой встречи с Флер, его неведомой кузиной, в галерее Джун. Из этой встречи родилась и расцвела любовь, для того лишь, чтобы ее перечеркнула прихоть семейной истории. А потом ранняя смерть любимого отца, оставившая вдовой его обожаемую мать, все по той же причине. Вторая любовь, обретенная в Америке и омраченная тем, что по их возвращении в Англию он предал ее с первой. И вот теперь у него отнята его вторая любовь. Последнее время Джон не раз позволял себе задумываться о том, как сложилась бы его жизнь, если бы они с Флер… Но бремя двойной вины подавляло эти мысли. У него нет права силой воображения вырывать Флер из ее жизни, а Энн – из своей.
Как-то в мае вечером, уже дышавшим приближением лета, Джон стоял у открытого окна своей спальни, и эти тени прятались в его серых глубоко посаженных глазах. Впрочем, внешне он был занят тем, что завязывал галстук, поглядывая в трюмо. Он согласился устроить этот ужин для обитателей Грин-Хилла, Уонсдона и (если позволит очередной гений) Чизика. Обычные принадлежности его «твидовых лет» (как он однажды выразился) были временно оставлены – трубка, очки для чтения, пиджак из вышеупомянутой материи, диагоналевые брюки и башмаки на толстой подошве. Он принял ванну и оделся тщательнее обычного, убеждая себя, что сойдет вниз с удовольствием. Максимум их будет семеро, только самые близкие родственники. Предстоит тихий уютный вечер, и, что самое лучшее, не таящий никаких трудностей. В отличие от этого галстука!
В дверь негромко постучали.
– Да?
– Можно мне на минутку?
Джон сумел улыбнуться сестре, когда она вошла в комнату. Но затуманенность его глаз сказала Холли, что улыбка эта была в основном техническим достижением.
– Извини, – произнес он, поворачиваясь к ней спиной и вновь берясь за галстук, – но без зеркала мне с ним не справиться.
– Позволь, я…
Холли прошла через комнату, положила небольшой сафьяновый футляр на этажерку и взялась за две полоски черного шелка, свисавшие из-под острых уголков воротничка ее брата. Джон, как положено, задрал подбородок, и, оглядев то, чего он уже достиг, она начала поправлять плоды его трудов. Оба они, казалось, всецело сосредоточились на исполнении этого ритуала.
– Все уже собрались? – спросил Джон сестру над ее головой.
Вопрос, заметила она, был как высохшая кость – полый и ломкий. Холли решила, что ей следует внести в разговор бодрую ноту.
– По-моему, только Вэл и Джун, – ответила она. – Я рассталась с ними на лестнице перед твоим Стаббсом. Джун втолковывала ему, что Стаббс писал не собственно лошадей, а образы лошадей, определяемые требованиями эпохи, когда он писал, и отражающие ее. В свои семьдесят она чудо, ты согласен?
– Да, конечно.
Все то же, и Холли продолжала тем же тоном:
– Так мило, что она все-таки приехала. Ей всегда трудно расстаться с галерей даже на час.
– Да.
– Кажется, у нее сейчас промежуток между гениями.
– А!
– Очень удачно для ужина в честь твоего дня рождения…
Холли увидела, как подбородок брата вздернулся еще на дюйм.
– Да? – ответил Джон, и Холли в первый раз услышала новую твердость в его голосе.
Она завершила вполне сносный узел и подняла маленькую желтоватую руку к его лицу, но Джон быстро отвернулся. Ласковое прикосновение его руки, каким он отодвинул ее пальцы, сказало ей, что ему неприятно быть резким, но жест говорил сам за себя.
Джон отошел к открытому окну и подставил лицо розовато-лиловому вечеру. Он уперся коленом в диванчик под окном и костяшками пальцев – в подоконник. Холли сзади увидела, как его плечи поднялись в глубоком вдохе. Теплый воздух пахнул ей в лицо божественной смесью яблоневого цвета и древесного дыма, у нее сжалось сердце. Взяв футляр, она молча встала рядом с братом у окна.
Свет снаружи достиг точного равновесия между дневным и ночным. Вечер словно ложился на мольберт нежными пастельными тонами, и тени были угольными мазками, оставленными подушечкой большого пальца художника. С этой стороны дома открывался вид на яблоневый сад – источник щемящего душу аромата. Яблони стояли среди волн собственных цветков, катящихся к смутному среднему плану, а вдали за легкими туманами гряда холмов казалась светлой полосой облаков на горизонте.
Слышны были лишь голоски мириадов невидимых насекомых да сонное воркование голубей, когда-то принадлежавших Энн. Потом Холли сказала:
– Станет легче, Джон.
– Может быть, не следует, чтобы становилось легче. Может быть, я… не хочу…
Сводные брат и сестра вновь погрузились в молчание, столь же плохо уравновешенное, как и их родство. А к воркованию голубей, заполняя вакуум, присоединились вечерние песни разных пичуг. Только дрозд вырвался из хора и с беззаботным криком пронесся над лужайкой. А внизу на скрытой от них террасе вдруг затеяли салочки брат с сестрой. Два юных голоса, удивительно похожие, зазвенели в заразительном смехе и сразу оборвались, когда осаленный вбежал в дом.
– Помню, когда мы с Джолли были маленькими, – сказала Холли, – и не могли с чем-нибудь справиться, папа говорил: «Если, ребятки, сейчас будете увертываться, то потом все покажется вам только труднее и хуже…»
Джон удивленно улыбнулся. Разрыв в возрасте между ним и сводными сестрами был так велик, что он всегда чувствовал себя единственным ребенком их общего отца.
– Он и мне это говорил…
– Да? – задумчиво сказала Холли. – Так он был прав. Иногда выход есть только один – посмотреть правде в глаза.
– Думается, отец был всегда прав. Но, Холли… я думал… думал, что посмотрел правде в глаза… принял смерть Энн. Сполна. Но…
– Так и есть, Джон. Ты держался поразительно, все так говорят. Но мне кажется… – в ее голосе появилась нежная заботливость, – что… ты жесток с собой. Нельзя без конца искупать то, в чем ты не виноват.
Джон прижал подбородок к груди. Как всегда, Холли распознала болезненную правду и нашла самый мягкий способ выразить ее. Он виновато кивнул. Холли опять прижала руку к его щеке, и он не уклонился.
– Последнее время я много думаю об отце, – сказал Джон наконец, опустившись на диванчик. – Он пережил это дважды… о! – Он чуть было снова не вскочил. – Я хотел сказать…
– Я понимаю, Джон.
Холли села рядом с ним и на мгновение сжала его пальцы. Взгляд ее оставался таким же теплым. Простить этот нечаянный скрытый намек на смерть ее матери было легко. Она знала своего брата. Это была неосторожность, а не небрежность.
Джон мрачно смотрел на свои руки – от ее прощения ему не стало легче.
Холли все это время выжидала удобного момента. Но выбирать особенно не приходилось, и она взяла лежавший у нее на коленях футляр.
– Я знаю, ты просил не делать тебе подарков…
– И ты обещала!
– Да… Но это другое. Я давно хотела, чтобы они были у тебя.
Она протянула ему старый квадратный сафьяновый футляр. Джон взял, чтобы не обидеть ее, но в душе надеясь, что подарок не слишком дорогой. Чувствуя на себе взгляд Холли, он открыл крышку.
Внутри на выцветшем бархате лежали старинные «охотничьи» часы. Джон положил на ладонь идеальный золотой круг. Истертая поверхность создавала ощущение маслянистой гладкости. Он понял, что они что-то символизируют, но не знал – что, и вопросительно посмотрел на сестру.
– Дедушкины, – негромко сказала Холли.
Джон сжал свободной рукой ее запястье, и она продолжала:
– Он оставил их Джолли, и они попали ко мне с его вещами, когда…
У нее судорожно сжалось горло, и она умолкла.
– …когда он умер, – сказал Джон также негромко, – …за год до моего рождения. Но, Холли, как ты можешь с ними расстаться!
– Я и не расстанусь, если они будут у тебя, Джон. Я так давно этого хотела, но все было как-то не ко времени. Если бы Джолли остался жив, они теперь, наверное, были бы у его сына. Так что, видишь, они твои по праву.
Подарок тяжким бременем лег на сердце Джона – он не хотел его, но и не мог отказаться. Джолли – первенец его отца! Его брат, которого он никогда не видел, погибший в Трансваале на войне с бурами. Джолли – уменьшительное от Джолион: смерть освободила родовое имя для него, а какой слабой заменой он себя чувствовал!
Вот самая суть того, что он так давно ощущал. Что с тех самых пор, как он себя помнил, – с момента рождения, казалось ему, он был втянут в водоворот событий, которые от него не зависели и ему не подчинялись. Все больше и больше он ощущал сеть обстоятельств, стягивающуюся вокруг него. Если бы Джолли остался жив… Пожалуй, это было бы лучше всего. Сын Джолли мог бы носить это имя не хуже, чем он, а, вернее, куда лучше.
Он посмотрел на Холли, чувствуя себя неблагодарной скотиной из-за этих мыслей, но не думая, что ошибается. Он выдавил из себя благодарный взгляд.
А у Холли защипало глаза, и розовые тона заката проступили на ее щеках. Ее кровь инстинктивно отхлынула от хрупкого барьера впереди, столь важного для Форсайтов – и молодых и старых, – барьера, отделявшего то, что чувствовалось, от того, что показывалось другим. Она укрыла влагу в глазах ресницами, поглядев на часы на ладони Джона.
– Я даже не попробовала их завести. По-твоему, они ходят?
Джон последовал намеку – он тоже не хотел ломать такой знакомый барьер! Поднеся часы почти к самым глазам, он бережно оттянул головку, и крышка отскочила.
Дряхлый механизм, ни разу не выходивший из строя за сотню с лишним лет, не забыл о своих обязанностях. Перламутрово-белый циферблат наклонился к очередному Джолиону Форсайту, узенькие черные стрелки сомкнулись на двенадцати, словно в молитве перед реквиемом, и зазвенел репетир. Торжественным эхом столетий разлился мягкий звон по комнате и через открытое окно унесся с душистым ветерком в непознаваемое будущее.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.