Текст книги "Мое частное бессмертие"
Автор книги: Борис Клетинин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Студент и кандидат в мастера. 28 лет спустя.
Поединок «Спасский – Корчняк» (Белград, 1977, финал Претендентов) был предпоследним барьером на пути Предателя к Короне.
Впереди – только сам тов. Карпов. Уральский самородок. Член ЦК ВЛКСМ. Депутат и пр.
Но дело не в Короне. Тут будьте спокойны: Предателю её не отдадут. Поднимут всё народное ополчение. Все виды ракет и самолётов в воздух. Расставят снайперов по кустам.
Поэтому дело не в Короне.
А в самом Предателе.
В том, есть он… или нет его.
Предатель.
Уступи он в Белграде – и на советской половине мира его имя выплеснули бы в помои. Как со дна кружки остывший чай.
Сам побег его (вообще-то тянувший на статью «измена родине», расстрельную статью!) перестал бы быть горячей темой… тёплой темой… темой комнатной температуры… но остывал бы до полного забвения.
А если тебя забыли = то тебя и нет.
А вот в случае победы…
В случае победы Предатель… гм… не только не расстрелянный, но даже не выплеснутый в помои, зато в целой галерее модных костюмов и с белолыбым снегом в крепких скалах щёк (спасибо новому зубному мосту!) на советского чемпиона мира выходил (члена ЦК… депутата…). В атмосфере громкого антисоветского шабаша, в фокусе гнусной мировой шумихи, с благословения фашистов-империалистов всех мастей, выползал из логова – тёмной мордой в лицо СССР.
Опасный, как змея. Публичный, как пощёчина.
…
Поэтому – кто бросит камень в советский огород?! Кто осудит принятые там меры:
1. Выработать и распространить среди шахматных столиц мира положение о бойкоте советскими мастерами и гроссмейстерами всех соревнований, личных и командных, с участием Предателя.
2. Сократить финансовую поддержку FIDE (Международной Федерации Шахмат) – на 50 % – в первый год, на дополнит. 25 % во 2-й год, и, начиная с 3-го года, полностью прекратить все выплаты в случае неисключения Предателя из её рядов.
3. …
4. …
5. …
…
22. Выработать и довести до сведения семьи Предателя (мачехи, жены и сына, проживающих в г. Ленинграде) проект о снятии с них уголовной ответственности и неприменении к ним мер наказания в случае его проигрыша в Белграде (о чём доведено до сведения Предателя).
А ещё были странности, происходившие в самом Белграде, когда при подавляющем, просто-таки погромном превосходстве (+5–0=5) после 10 партий, Предатель схлопотал четыре (4!) удара в ряд. И если бы в борьбе! Так нет. 1–2-ходовые «кляксы» в крепких позициях.
Корчняк и сам не мог объяснить наплывов этой шахматной слепоты.
Пришлось исследовать её под другим углом.
«Посмотрите, как ваш соперник играет! – обратил его внимание R. (секундант). – Он за доской не сидит!.. Вся партия – из бокса за вашей спиной!.. Дело тут нечисто. Уж не транслируют ли ему ходы из зала?!. Я бы подал протест!»
Но Корчняк не стал подавать протест.
Вместо того он впервые рассмотрел своего противника не в плане шахматных особенностей, а в плане «кто выдвинул его».
Высится ли за его спиной свой Урал? Могучий природный массив?
Смотрел, смотрел… и не увидел.
Потому что из одного города. От одного тренера. И в 1953-м году, когда 22-летний мастер спорта Корчняк впервые поехал на турнир за границу, то среди поручений от приятелей было и поручение 16-летного кандидата в мастера С.: махровые носки. Красные. Или жёлтые. Или мандариновые. Главное, чтоб поярче!
Тут всё ясно.
Поэтому Корчняк не стал подавать протест. Но потребовал поменять местами боксы: чтоб неприятель
(некогда мечтавший о махровых носках), всё время был на виду.
А не за спиной. Это и решило исход матча.
FIDE offciially proclaimed IG Victor Korchniak the Winner of the 1976–1977 Candidates TOURNAMENT to challenge the World Title against the acting World Champion.
(«ФИДЕ официально провозгласило МГ Виктора Корчняка победителем турнира Претендентов 1976–1977 гг. с правом вызова действующего Чемпиона».)
…
Одно плохо: секундант R. уехал с матча. Советские припугнули его.
…
И вот тогда-то, на последних партиях в Белграде, подходит человек.
«Не узнаёшь?.. Не узнаёте?.. Пили у вас чай в 51-м!.. Вспомнили?.. Вспомнил?.. Там ещё кубок с бегуном в шкафу, ха-ха!.. В шахматы я не силён, но если поддержка требуется в быту, то – ради бога! Мы ведь как бы родственники! Ха-ха!..»
И хотя Корчняк не узнал и не вспомнил, да и сам человек не понравился (глупые смешки, бегающий взгляд, странное тыканье-выканье…), – поддержка ему требовалась. Особенно в быту.
«Вы умеете пользоваться прачечными камерами? – спросил. – Ну этими, в подвале!»
(Потому что там self-service. Какие-то кнопки, жетоны… Вникать самому – два дня убить! половину головы освободить для этой цели!)
«Умею! – отвечал Лев Пешков. – Простирнём что надо!»
«А не боитесь, – спросил тогда Корчняк, – иметь дело со мной? Знаете, что за игра мне скоро предстоит?!.»
8«Игра, которая скоро предстоит».
Был ли сам Корчняк напуган?
Если по-шахматному, то – нисколько.
Уральского самородка, члена ЦК ВЛКСМ, депутата и пр. он не только не боялся, но и непритворно презирал: за шахматные лень и скуку, за мелкий шахматный почерк и размытость шахматного лица. За то, что и сильные стороны свои: интуицию, счёт, стальные нервы за доской… – подчинил голому 1:0. Это когда в Английском начале, или в варианте Кереса, или в любом 1.d4-Kf6 ты легко и непроникновенно усваиваешь усиление на …дцатом ходу (одно из многих десятков усилений, подготовленных твоими шахматными рабами), и с ходу палишь его для быстрого 1:0. И ладно бы в открытом бою. Ан нет! Всегда умел выступить этаким рабочим пареньком с Урала, этаким своим. Которому что в преферанс (пинг-понг… биллиард…), что в шахматы – одно. Главное – чтоб 1:0.
И пускай никакого интереса – играть с этим плутом. Никакого роста на партиях с ним.
Но… Урал выдвинул его.
Весь Советский Урал (партия и комсомол, армия и КГБ, пресса и ТВ, а также все бывшие коллеги, все сколько-нибудь ценные шахматные кадры СССР с их теоретическим арсеналом…) – против одного «как бы родственника» Виктора.
Как бы родственник.
Неустроенный (в 2-х странах не привился), но опрятный.
Молчун (а молчуны – непугливы).
Умелый (кисель из ягод варит, рыбу в духовке парит – полезно для зрения и умств. работы).
И… чихает!
В том смысле, что Виктору нравилось, как Лёва Пешков чихает.
Как же он чихал?!
Очень смешно. Длинными очередями по 15–20 мелких чихов. Будто он в шутку чихает. Веселится так.
Но дело не в веселье, а в том, что он чихал как милый простой человек без двойного дна!
И ещё Виктору нравилось, как Пешков утреннюю газету смотрит. С какой милой собранностью устраивается он в кресле для этого дела, как вся его фигура говорит: «А вот теперь я смотрю газету!», и как при этом его брови подлетают (и остаются поднятыми во всё время чтения).
И если кисель из ягод Корчняк мог бы и сам себе сварить (но для этого ему два дня убить надо было, всю голову освободить ради киселя), то вот так чихать… или так смотреть газету – своими силами – он бы не сумел.
«На Филиппины поедете со мной? – спросил его на закрытии в Белграде. – На матч с Толей!..»
Ещё Корчняка интересовало, есть ли у него семья.
Всё собирался спросить.
А потом перестало интересовать.
Ну есть семья, ну нет семьи… – что это меняет в плане подготовки к Толе?!
Глава Вторая
1
«Семья» как бы родственника. В те дни.
В большом перерыве я влетел в деканат, но Заслонихи не было. Обед.
– Что ты хотел? – спросила Лидия Викторовна, секретарь.
Я отдал ей письмо («По своим обстоятельствам… ля-ля… прошу отчислить меня из ВГИКа… ля-ля…»).
И, клянусь, мои руки не дрожали!
Потому что надоело: «молод… неопытен… своего будущего нет!..»
Вот и пойду набираться опыта. Строить будущее.
Есть у меня приятель-сибиряк. Водитель трамвая по лимиту. Говорит, что и меня устроит.
Вот и пойду себе… в водители трамвая.
В фойе на 1-м этаже.
– Вот и всё! – поведал я старенькой гардеробщице, принесшей мою куртку. – Не поминайте лихом!..
– Куда это ты? – спросила она с ленивым добродушием.
– В люди!.. – отвечал я бодро.
А потом надел куртку и – на выход со свежей беломориной во рту.
Май, 1979, Москва.
Пол-института толкалось на первом этаже: в буфет, из буфета, с улицы, на улицу…
Мысленно я распростился со всеми.
Трамвайный парк находился на Эйзенштейна, между общагой и институтом.
Я всегда умедлял шаг возле его оградных пик. Мне нравилось, как он устроен: в загористых таёмах, в лесной траве и деревьях, в солнечных порывах за парадным забором. Даже позвень трамваев в усадебной его глуши была другая, нежели на улицах: не городская-транспортная, а как будто колодезное ведро наматывают на цепь.
Я вступил в проходную и попросил кликнуть моего сибиряка. А мне отвечают – не его смена.
Странно. Мы ведь договаривались.
А где тут у вас отдел кадров, спрашиваю. Вон там, махнули рукой.
Прихожу в отдел кадров, пишу анкету.
Отдаю.
А мне: «Идите в Бабушкинский военкомат. Принесите открепление от армии!»
Я: «От армии?.. От какой армии?!. У меня студенческая броня!.. На 5 лет!..»
А мне: «Студенческая броня – это для студентов! А вы теперь не студент!»
И поднимают трубку – звонить в военкомат.
Я: «Нет, нет! Я сам!»
И тянусь – анкету отнять.
«Сам?.. Что – сам?.. – не отдают анкету. – В военкомат – сам?.. Вот и идите в Бабушкинский военкомат! Уладьте там! До завтра не уладите – мы уладим!»
И анкету мою – в сейф!
Во влип!!!
Последнее, чего мне не хватало, – Бабушкинский военкомат.
Чтобы на месте прихватили – на 2 года.
Караул!
На ватных ногах по лестнице. В проходную.
К дяде Рэму?
А к кому?!
Баба Соня всегда говорит: «Влипнешь в неприятности в Москве – сразу ставь в известность Рэма!»
2Ставить в известность Рэма.
С противным чувством выходил я из метро.
Эх, и надо было так влипнуть!
Площадь Ногина – угол Богдана Хмельницкого (через 35 минут).
Но я поднялся из метро… и глазам не верю. Весна выхлопнула, пока я под землёй ехал! Весна во всю сирень!
Честно, это была удивительная перемена!
День так вырос, что людей на улицах не стало!
Иду себе и переглядываюсь с Москвой. С её (расширенными из-за весны) зрачками дневного света.
Иду вдоль Политехнического.
Иду и слышу, как мреет в душе какое-то жалобное беспокойство: мол, весна, юность, а я до сих пор не счастлив, хотя всё обязывает к этому.
У афиш Политехнического стояла парочка: длинноволосый олух в матросской шинели и дамочка-подросток в сиреневом платье с бусами.
Они попросили покурить, я натряс им дукатовской «Явы» из пачки.
В благодарность они вручили мне пригласительный билет на вечер молодых поэтов. На сегодня. В 20.00.
«Приходите! – стала зазывать дамочка-подросток. – Придёте?» Я не знал, приду или нет.
Всё теперь в руках Бабушкинского военкомата.
И я двинул себе дальше, к пл. Дзержинского. Чтобы оттуда на Кирова, в мастерскую дяди Рэма.
Дядя Рэм сидел в наглазной лупе над верстачком.
Он слышал, что с улицы вошли, но не поднял головы.
Он энергично, с продуманной подвижной силой ковырял тонкими щипцами в разрезанной грудке часов, в их пульсирующих плёнках. Лысая голова его была добродушной дельфиньей формы.
Наконец он посмотрел, кто тут, и сказал спокойно: Софийка!
Всегда он встречал меня этим странным словом.
…Я дал ему локоть для опоры, и мы тронулись домой.
По пути говорили о футболе (не ставить же его в известность вот так вот с ходу!).
Дядя Рэм был на протезах, отчего походка его была надависта, бочковата. Он немного вис на мне, но терпимо. Да и идти близко: с Кирова в Большой Комсомольский, а из Большого Комсомольского в Малый через гаражи.
Через полчаса.
Накрыли ужин перед телеком.
Хидиятуллин упустил Газзаева, и тогда дядя Рэм пригнулся к экрану и завопил: «Держи его, проклятый татарин!.. Держи усатого таракана!» М-да, он вёл себя так, точно игра происходит не в Лужниках на 100-тысячном стадионе, а здесь, в 7-метровой проходной комнатке, где мы едим и выпиваем.
Баба Дуня отдыхала в своей спаленке за занавеской. Но, когда дядя Рэм стал вопить, она одёрнула его сердитым басом и, медленно сойдя с высокой кровати, пошаркала окна закрывать. Приговаривая при этом своё обыкновенное «…вот умру и куда денешься?!. И кто тебя возьмёт, такого дурака?!.»
В ответ дядя Рэм откинулся в кресле и засмеялся в голос.
Он смеялся с такой полноротой звучностью, будто орехи колют. И точно он давно придумал – куда ему деваться после её смерти.
А потом налил нам ещё по рюмке.
В перерыве были новости.
Я сидел как на иголках – решая, когда же, наконец, поставить его в известность.
Но дядя слушал новости с таким рассеянным достоинством, точно и теледикторы сидят не где-то там в Останкинской телебашне, а прямо здесь, в проходной комнатке в Малом Комсомольском, и говорят нам одним.
Но ему быстро надоело.
Он велел: «Заткни им харю!»
И забыл о них.
Я поднялся из кресла и пошёл затыкать харю телевизору.
А потом сбежал в туалет-ванную. Полюбоваться Брижит Бардо в деревянной рамке на стене (в рейтузах и свитерке. С локонами до попы). И ещё какой-то актрисой (имени не знаю). И… набраться духу – про военкомат.
Я любил дядю Рэма и бабу Дуню, хотя не помнил, кем они нам приходятся. И кто они друг другу.
Мама объясняла, но я не запомнил.
Ну и бог с ним. Главное, что мне и сытно, и весело у них. Потому что дядя Рэм эксперт по США. Его хлебом не корми, дай только рассказать про ихние холодильники и стиральные машины, автобан 66 и спортивные форды-мустанги с крышей из парусины, про киноактёра Чарлза Бронсона и жареных цыплят из Кентукки. Хотя ни в какой Америке он сроду не бывал! Куда ему – на таких протезах?!.
Собравшись с духом, я вышел из туалета-ванной.
И… я поставил дядю Рэма в известность!
3Эх, не надо было этого делать!
Особенно баба Дуня ругалась:
– А мама слыхала?.. А Софийка слыхала… – что ты институт бросил?!.
– Кто такая Софийка? – не понял я.
– Бабушка твоя! – стал смеяться Рэм.
Он смеялся так громко, что в буфете фарфор гремел.
Баба Дуня тоже порывалась мне ответить – кто такая Софийка. Но дядя Рэм глушил её своим смехом.
Вот сколько она порывалась, столько он глушил.
Пока она не оставила попытки. И поджала губы – сурово и горько.
А дядя Рэм всё смеялся – громко и ненатурально.
И не вспоминал про футбол.
Там, в тихих внутренностях «Рубина», уже десять минут как 2-й тайм потрескивал в проводах и лампах, а мы всё сидели перед выключенным экраном.
Май 1980, Москва.
– Я пошутил! – сказал я, видя такое дело. – Я не бросаю институт!..
– Нет, ты не пошутил! – не поверила Евдокия Петровна. – Звони Софийке! – велела она Рэму.
– Он пошутил, мум! – стал уверять её дядя Рэм.
А потом вдруг передумал:
– Завтра позвоню!..
И… перестал смеяться.
Р-раз – и стал тих.
И скучен.
Просто взял и вынул новое тихое лицо из запасов головы.
Мы вернулись к ужину.
С набитым ртом он потряс пальцем в сторону «Рубина». Мол, включи ему харю!
Я встал из кресла и вдавил кнопку.
Футбол вернулся.
Но вечер был испорчен, и я ушёл.
Ушёл. И настроения не стало.
И весна уж не кидалась в глаза.
Не сглупил ли я на самом деле – покидая ВГИК?
Полстраны мечтает о поступлении во ВГИК, а я… а я…
…Я спускался в тоннель Пл. Ногина, когда вспомнил о вечере молодых поэтов.
В Политехническом.
Молодые поэты выступали по протоколу.
5 минут по регламенту.
Я спускался в средние ряды с верхотуры, когда объявили имя, и со скамеечки на сцене встал тот самый длинноволосый олух в шинели, которого я сигаретами угостил.
Ну, теперь не в шинели, конечно, а в свитерке и тряпочных джинсах.
В зале было довольно публики, но сидели кустами, вразброс.
Я тоже присел отдельно, с краю, чтоб свалить, когда прискучит.
И вот, выходит мой олух к микрофону и, наведя свои поскребывающе-острые, щуркие глазки на верхотуру театра, выкатывает стихи.
Ну. Что сказать.
На стихи я реагирую, как тарантул на открытый участок кожи.
Как сова на мышь.
Так вот, я свидетель, что стихи его были недорогие.
Рифмы «Планета – Ракета», в таком духе (Костя Тронин бы смеялся!).
Но зал проснулся на его стихах.
В Президиуме тоже повернули головы (Ваншенкин, Винокуров…).
Видимо, это были с секретом стихи, они пыльцу выделяли.
А может, всё дело в произношении. Во вкрадчивой мягкости, с которой он проговаривал слова.
Да, он подкартавливал чуть-чуть. Совсем не сильно, в пол-эр. Из-за этого сами буквы его стихов излучали звук переливающийся, неверный. Они выходили с замиранием – как звезда.
Поэтому мне понравилось.
И не только мне.
Был успех. Целый прибой аплодисментов.
«Серге-е-ей Гуде-е-енко! – повторил ведущий. – Поздравляем,
Серёжа!»
Через час.
…Возле гардероба я увидел его.
Уже все двери на улицу были отпахнуты и народ расходился. А он всё торчал у колонны. Давал разглядеть себя.
Дамочка-подросток в сиреневом платье так и липла к нему, но он не собран был для неё.
А то! Сладкие минуты славы!
Все, кто там был, останавливали на нём взгляд. Кивали на него друг другу.
А он в ответ смотрел так, точно знает им цену, но при этом снисходителен и дружелюбен.
Он бы вовсе казался душа-человек, если б не впалые щёки.
И если б не узкие губы к ним в придачу.
Я подошёл и говорю: «Ну ты силён! Пока другие читали, одна серая будничность замуровывала сцену. А вот ты взломал её своими стихами!»
«Да, неплохо я их! – сказал он благодарно. – Видел, как
Винокуров на меня пялился?..»
– Видел! – подтвердил я.
– Сергей Гуденко! – протянул он руку.
Я помнил эффект этого имени, объявленного в зал, а теперь оно было выставлено для меня одного.
Мы пожали руки.
У него была беглая лодочка-ладонь.
Но мне почудилось, что она запомнила мою, сняла с неё слепок.
В самом деле Гуденко полностью переключился на меня.
И даже перестал шнырять глазами по сторонам. Хотя довольно ещё публики сновало в гардероб и из гардероба.
«Поехали ко мне! – позвал я. – В общагу ВГИКа!» Не хотелось расставаться.
Выходим на улицу.
Та, в сиреневом платье, за нами. Как хвостик.
Двинулись к Пл. Ногина, но Гуденко велел ей ехать домой к сыну. Оказывается, у них ребёнок.
Она отстала. Перешла на другую платформу, не оглядываясь.
Но я по спине видел: покорность с самолюбием борются в ней до слёз.
ВДНХ. Через полчаса.
Выходим из метро.
Гуденко разговорчив, как ветерок.
Заглянули в Гастроном на пр. Мира.
Выбрали «Гымзу» в оплётке.
Выложили по рублю в кассу.
И по тому, как Гуденко искал в себе рубль, я понял, что он не скуп, но беден.
Его обращение, скажем, с темнотой и светом, с К. Ваншенкиным и Евг. Винокуровым, было как у равного с равными, даже немного свысока, а вот рубль угнетал его.
Но он прочитал мои мысли и сказал, что работает секретарём суда Бауманского района и какие-то деньги у него водятся.
Я не знал, что такое «секретарь суда», и спросил, как попасть на такую работу. И способствует ли она нюханью изучению жизни.
Но он скривился: мол, работа дрянь. Бумаги да конторская пыль.
А что до изучения жизни, то он изучает её посредством… женщин.
Красивых и разных.
Вот так он объяснил.
4Распили бутылку «Гымзы» в моей комнате.
Уже после первых глотков я дрогнул. Будто бы оконная рама перекосилась во мне, и об неё деревья стихов зацарапались.
Не то чтобы опьянел, но нестерпимо в стихи бросило.
Как будто пелена с глаз долой!
Ведь и стихи – жизнь.
Так надо ли её нарочно нюхать?!
Уходить в какие-то трамвайные парки?!
И загреметь в армию напоследок?!
И тогда Гуденко говорит: «Почитай-ка своё!» Май 1980, Москва, общежитие ВГИКа.
Без слова я встал у батареи центрального отопления.
А когда я читаю вслух, то мои брови сходятся к переносице. И на футболке воздуха отдавливается трафарет, напоминающий моё лицо. И кто мне друг – у того на лице тоже отдавливается мой трафарет.
И вот, стал я читать.
А Гуденко – слушать.
Я не знаю, какой я поэт. Великие русские поэты не родятся в Бессарабии. В крайнем случае – их ссылают туда на время. Как А.С. Пушкина или Костю Тронина. А я там родился, увы. Но что я хочу сказать. Я хочу сказать, что я есть! Хоть разливай меня по бутылкам «Гымзы» (10 бутылок… 100 бутылок…). И порукой тому – лицо Сергея Гуденко с отдавившимся на нём трафаретом моих стихов.
Да-да! Видели бы вы!
Если до сих пор он держался так, точно весь мир обступил его толпою и дёргает: а можно мне?.. а мне?.. а мне?.. и он легко всем разрешает, но спрашивать всё-таки нужно, то сейчас он сидит неспрошенный. И слушает.
Не передать: как он слушал!
Сквозь цветной дым собственных стихов я ясно видел: он поедает их целиком, глотает как огонь, как шпагу.
Конечно, я и раньше не прозябал. Охотно читал стихи всякому встречному. Но… акустики не было. Стихи ли читал, спорил ли о футболе, спрашивал ли в трамвае «Вы на следующей выходите?..» – нигде мой голос не откладывал икринок.
А сейчас отложил – в стихах.
В их крахмале и сахаре.
В том же наборе букв это стали другие стихи.
Буквальные, как надувшийся картофель в верхах земли.
И хотя они и раньше умели гренчать, как тяжёлая связка ключей, больших и мелких… но раньше, до сегодняшнего дня, они не умели дать потомство.
А сейчас – дали!!!
Факт, что нарцисс Гуденко отказался от себя, чтоб состоять из одних только скважин для моих претыкающихся ключей…
Спасибо, Гуденко!
Теперь я и Костю Тронина могу удалить.
Из памяти, из биографии.
Вместе с его «Дискоболом».
Но поздно вечером, когда мы с Серёгой улеглись валетом на моём диване, в дверь постучали. Резко и определённо.
Сердитый Петриченко в одних трусах потапкал открывать.
За дверьми… дядя Рэм!
На протезах.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.