Текст книги "Мое частное бессмертие"
Автор книги: Борис Клетинин
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
Глава Четвёртая
1
Витя Пешков. О том, как я с Хасом помирился (незаписанная хроника)
Я бы не мирился.
Но он первый подкатил.
До того мы не говорили 100 лет: не прощу ему форму с гетрами!
Но вот он подкатывает на перемене: «Здоров, куда пропал? Приходи играть, у нас теперь тренер есть, ты не поверишь, кто!..»
И… выдерживает паузу.
– Ну, – спрашиваю нехотя, – кто?..
– Игорь Надеин!.. Первая тренировка – в воскресенье!
Что-о-о?!.
– Да, Игорь Надеин!.. – подтвердил он. – ЖЭК ему квартиру в нашем доме дал!..
И, довольный моим потрясением (Игорь Надеин был «десятка» из «Нистру», диспетчер с хитроумным пасом и ударом-пушкой с обеих ног, не зря его пробовали в московском «Спартаке»!), подкинул ещё козырь:
– И мы теперь ходим в 3-ю секцию по вечерам!.. Там новая семья в подвале, муж и жена! Через шторку всё видно!..
И… смотрит, как я реагирую.
Кишинёв, февраль 1974.
Я не искал примирения.
Но, во-первых, Игорь Надеин.
А во-вторых, я влюблён был в Т.Р. из класса и не знал, что с этим делать.
До того я влюблялся только в самых красивых: в Коровкину в 3-м классе, в Мещёрскую в 4-м. Но в них разве что классные парты не были влюблены. Разве что портреты Ленина и Пушкина на стенах и ведро со шваброй в углу.
А вот Т.Р. не была красива. Но во мне восковые соты ломались от одного воображения её.
Это подвигало к познанию.
И потому я помирился с Хасом. И ответил, что… – приду.
Вечером того дня.
Никто из пацанов не спросил, где я пропадал весь год.
Мы дотемна рубились в хоккей у фотоателье.
А потом пошли к 3-й секции.
Темнота, и сырость, и луна, пропитанные опасностью, – всё было открытием в этот нетабельный час. Всё было началом познания.
2Chantal. Осада.
В Приюте требуется младший персонал, и я пришла наниматься.
M-me Тростянецкая из опекунского совета встретила меня там.
Ей понравилось моё замешательство при виде её: такая grande-dame – и в таком унылом месте.
Июль 1935, Оргеев.
Она посочувствовала мне, но вид её был весел.
«Я кормлю этих несчастных с ложки, купаю их в ванне, хотя никто не велел! – говорили её весёлые глаза, её увлечённая фигура. – Что поделать, если я такая!..»
Я была рада встретить её.
Её красивые руки, плечи, её рубиновые серёжки в маленьких ушах рассеивали унылую скорбность помещения.
И разговор её со стариками был так весел, что и самые олежалые оживали в своих постелях.
Вечером того же дня я видела её в центре города, на Торговой.
Она была в собственном выезде.
С высокой причёской.
Другие серьги гороздились в ушах – теперь матового света.
Она помахала мне рукой из фаэтона.
Её оголённая рука белела, как субботняя хала.
Трудно поверить, что 2 часами раньше эти руки вываривали гадкие приютские простыни в кипятке.
Ещё я отметила новое выражение её лица. При виде меня оно сделалось ласково и значительно. Как если бы ей стало известно что-то особенное, имеющее ко мне отношение.
Придя наутро в приют, я повстречала там… Иосифа Стайнбарга.
Смущённо улыбаясь и глядя в сторону, он объяснил, что сегодня его день по опекунскому расписанию.
3Витя Пешков. Ул. Ленина, 64. Третья секция.
Луна горела так, точно ей пощёчину врезали.
Телепрограмма «Время» курилась во всех окнах.
Я шёл после Аурела.
Он не придерживал ветки, и они хлестали по мне.
Деревья находили на подвальный этаж.
Но в их черноте я видел ярко освещённое окно в подвале.
Троллейбус продудел по проспекту.
С остановки во двор люди вошли.
Мы стали темнотою.
Потом троллейбус уехал.
Люди скрылись в подъезде.
Мы выдвинулись из укрытия.
Кишинёв, февраль 1974.
В свою очередь я прибился к окошку.
Впоследствии, перебирая действительную порнографическую картинку того окна (Хас не наврал), я неизменно думал, что – нет, нет, это не так. Это всего только личный их дурдом. Личное помешательство. Hадчувствие моё к Т.Р. не могло быть выведено таким способом… Но это впоследствии.
А пока, раздвигая ветки, поднимался я к подвальному окну в 3-й секции и готовился к великому раздвижению горизонтов.
Для пацанов это был 4-й вечер подглядыванья.
От скуки они стали клюшками в окно стучать.
В комнате услышали.
Р-раз! – и голый дядька у окна. Мы встретились глазами.
Он кинулся к одежде на спинке стула.
Я увихнул в темноту со всеми.
Но его лицо преследовало меня целые 7 месяцев.
Оно было широкое, с пунктирными усами.
И… оказалось мильтоном в парке Пушкина.
4В приюте.
Иосиф С. моет хлеборезку, подметает в саду… лишь бы к старикам не входить.
Ну, мне всё равно.
Хоть я и не одобряю такого поведения.
Брезгуешь – сиди дома.
Июль 1935, Оргеев.
Но его аж корчит от брезгливости.
Вдобавок у него тут деловые встречи (нашёл – где!).
Смотрю, устроился за плетёным столиком на веранде. С каким-то представительным мужчиной.
Для смеха я решила побеспокоить их. В 3-й комнате лежачий старик обделался. Я могла бы кликнуть санитара, но кликнула богача Иосифа Стайнбарга из попечительского совета.
Он встал из плетёного кресла и пошёл за мной. Ноги не несли его.
В палате я попросила его усадить на клеёнку обделавшегося старика.
– Ёш! – пропел вдруг Стайнбарг, рассмотрев несчастного.
Чудесная перемена вспыхнула в нём. Решительность и доброта перекоренили страх и гадливость.
– Ёш! – повторил он с нежностью. – Иеошуа!..
– Ёшка! – возразила я. – А не Иеошуа!..
Ёшка был на последних стадиях Паркинсона.
Болезнь, немощь – лучшее, что было в нём.
Поделом! Не жалко ни капли.
И я не говорю о том, что давно пора пересадить его в поганое кресло. Рук не напасёшься – убирать за ним.
– Ёшенька! – запричитал Иосиф С. – Я не знал, что ты здесь! А Вы… отвернитесь!.. – приказал он мне. – И раскройте окна!..
– Не отвернусь!.. – возражала я.
Голого Ёшку я не видела!
Но происходило что-то неслыханное.
Стайнбарг опустился на колени перед Ёшкой и стал стягивать с него исподнее.
– Этот человек моего папу разорил!.. – прошипела я.
– Этот человек спас меня в Гусятине!.. – перебил Стайнбарг. – Ну-ка! Полотенце киньте!..
– В Гусятине? – я не поверила своим ушам. Но он весь был занят своим Ёшкой.
Тогда я подошла и встала перед ним:
– Вы сказали, в Гусятине?!. – подняла я голос.
– Что? – скосил он глаз.
– Не было никакого Гусятина!.. – объявила я ему. – Надеюсь,
Вы меня услышали!..
Произнеся это, я стала считать (1… 2… 3… 4…) про себя. Если успею досчитать до 10, то спор окончен!
В мою пользу!
– Но я родился в Гусятине!.. – рассмеялся он на счёте «восемь».
Как безногий, сидел он перед Ёшкой на полу.
– Не было Гусятина! – повторила я с обречённостью.
(1… 2… 3… 4…)
– Ха, что же тогда?!. Выходит, и меня не было?! – он смеялся во все зубы.
– Если Вы… – крикнула я, – любите… меня…
Мы обмерли.
Даже парализованный Ёшка охнул.
Новозелёное выражение пробилось в прошлогоднем его лице.
– То… что?.. – отозвался Стайнбарг. И пересохшие губы облизнул. – Договаривайте!..
Я выбежала из комнаты лежачих.
Испуганный санитар нёсся мне навстречу.
Представительный мужчина с веранды гнал его по коридору – вызволять своего делового партнёра.
Это был Октавиан Попа, городской прокурор.
5Chantal. 1935.
Маме понадобилась открытка – написать брату в Садово.
Я вызвалась пойти.
В лавке на углу – 1 000 000 открыток. Ни одна не хороша.
Ноги понесли меня в аптеку Ясилевич в центр.
16 июля 1935, Оргеев.
Я прошла мимо витрины «Франта».
Занавеска была повёрнута на струнах, но я чувствовала, что он там, за занавеской. Обедает за кофейным столиком.
В аптеке я сняла первую открытку с шестка. Протягиваю деньги.
Поворачиваюсь.
У дверей – он.
– Простите меня за сегодняшнее, господин Стайнбарг! – сказала я ему.
Мы вышли из аптеки.
– Я прощу Вас! Но при одном условии! – ответил он. – Почему Вы полагаете, что Гусятина не было?.. Объясните!..
Он пробовал говорить весело.
Вся площадь наблюдала нас.
Лопаты садовников перестали звягать у дома суда.
– Я не могу этого объяснить! – ответила я. – А только не было и всё!..
Прошли с десяток шагов.
Остановились.
Hа крыше мужской гимназии кровельщики перестали бить по листовому железу.
– Так вот, – сказал он своим весёлым голоском, – несколько слов про Гусятин!..
Мы тронулись дальше.
– Я даже не был ещё бар-мицва (13-летний – ивр.), когда русская армия вступила в город! Русские несли потери, были озлоблены! Первым делом они сожгли дом ребе!..
Долгий пружинный мык замял его слова.
Это в «Comеdy Brody» дверки отпахнулись.
В одну минуту стало шумно под плющом.
Это банда гимназистов из кино выбралась.
И мой Шурка среди них.
Они шли, выделываясь друг перед другом, кривляясь, как клоуны, но, увидев нас, встали как вкопанные.
Я знала, что Шурку дразнят (по поводу Иосифа С. и меня). Но до сих пор не придавала этому значения.
И вот…
Но у них достало культуры – встать перед Иосифом С. и поздороваться с почтением.
Чтобы тотчас – наутёк со смехом.
Один мой Шурка не улетел со всеми.
Вид его был грозен.
Мы постояли втроём.
«Как дела, Шура?» – спросил Иосиф С. Шурка только пыхтел в ответ.
«До свиданья, Шура!» – приказал ему Стайнбарг. И поправил шляпу на голове.
Лютая краска бросилась в лицо моему брату. А глаза сверкнули и стали белые.
Меня пугают такие его глаза.
В таком состоянии он способен драться один с 5 молдаванами…
Со страхом я увидела, как его приземистый корпус отклоняется, как у гусака – сейчас атакует.
Я схватила Стайнбарга за локоть.
– Ну вот… – обрадованный Стайнбарг тотчас повернулся спиной к Шурке, лицом ко мне, – и, значит, русские солдаты подожгли дом ребе! Это был сигнал к началу убийств!..
Шура стал бледен. Пот выступил у него на лбу.
Испепелив меня взглядом, он отошёл (но недалеко – всего на полшага).
Сомнения потрясали его.
Зачем-то он посмотрел себе под ноги.
– Не буду говорить, что с моими родными стало! – продолжал Иосиф С. – Но меня Иеошуа спас! Он был маркитант казацкого полка. И иностранный подданный…
Слушая его, я за моим братом следила. Не выпускала из поля зрения.
Вот он направился к новому мосту.
Ускорился.
Полетел.
Я была готова бежать за ним – предупредить мамин нервный приступ.
Стайнбарг остановил меня.
– У меня телефонный разговор с Кишинёвом, – объявил он. – Идёмте!.. После я проведу Вас домой!..
Как зачарованная, я потопала за ним.
– И вот как иностранный подданный Ёш выдал меня за своего сына и вывез из Галиции! – рассказал он по пути. – В Яссах он устроил меня в монастырский приют!.. Там ко мне проявили сочувствие как к сироте…
6Стайнбарг прошёл в комнаты не разуваясь.
Я присела на стул в прихожей.
Входная дверь оставалась открыта.
Полоса закатного света подъедала оконные ставни.
Дролфирер «Кишинёв – Яссы» прогудел на станции.
Стайнбарг встал перед пианино.
– В монастыре меня отдали на лесораму, – рассказал он, смотря на телефонный аппарат. – Я проработал там 4 года. Механик, потом помощник управляющего. Моя первая сделка по аренде леса стала возможна благодаря ясской епархии. Её содействию… После я арендовал лес у Гербовецкого монастыря. И очутился таким образом в вашем краю!..
16 июля 1935, Оргеев.
– Впоследствии, когда дела мои пошли в гору, я решил отблагодарить Ёша. Доллар тогда продавался по курсу 117 немецких марок. С моим австрийским паспортом я мог брать кредиты в Германии. Я предложил Ёшу кредит! – Стайнбарг часто заморгал. – В Европе я знал место, где в тот год курс был 7 марок за американский доллар! Но, увы, Ёш не рискнул. Поленился. А меньше чем через год повсюду в Европе курс был 4500 (четыре с половиной тысячи) марок за американский доллар!..
И он стал смотреть на меня, ожидая признаков арифметического потрясения.
– А на свиньях заставляли ездить? – спросила я.
– Что? – не понял он.
– Я спрашиваю, заставляли или не заставляли евреев ездить на свиньях в Гусятине? И танцевать голыми на площади?..
(1… 2… 3… 4… 5…)
– Да! – отвечал он. – Заставляли!..
Телефон крякнул – болотным лесным звуком.
– Buna Seara! («Добрый вечер!» – рум.), – сказал Стайнбарг в телефонную кость.
Я вышла из комнаты.
Двор был голый, чисто выметенный. И если Гусятин правда, то…
Стайнбарг появился.
– Вяткин звонил! – объявил он так, будто это имя мне что-то говорит. – Есть мельница в Ниспоренах, какие-то русские отдают! – он поднял локоть и сдул пушистую гусеницу с рукава. – Одна проблема: хлеб, таксация!.. А с другой стороны… своя земля, а?!. – и посмотрел испытующе. – И значит, мои дети не услышат «Gidan’ keratc ve afara la Palestina!» («Евреи, убирайтесь в Палестину!» – рум.).
– И женщинам груди вырезали? – с обречённостью я посмотрела вверх. Hа вороньи гнёзда в тополях.
Глаза его округлились. Он улыбался.
– Я круглый сирота! – ответил он наконец. – У меня вот тут… – он провёл рукой по левой икре, – онемение тканей из-за плохого кровоснабжения!.. У нас это наследственное по мужской линии!.. И это всё, что осталось у меня от отца, от старшего брата!.. И хватит! – он повысил голос. – Всё, что Ёш говорил вам про Гусятин, правда!.. До последнего слова!.. И хватит!..
– Нет, не хватит! – поникла я.
– Вас не учили, что бывают несчастья? – спросил он с угрозой.
Его тон был обиден.
Обида удерживала меня от обморока.
– Учили!.. – выдохнула я. – Не похоже!..
И он подобрался так, точно готовился… обидеть меня ещё больнее.
– Послушайте, мы малообеспеченные из-за папы! – сказала я, воспрянув для последнего боя. – Это раз!.. У мамы больное сердце и… подозрение на диабет!.. это два!.. Но с этим я согласна жить!.. А с Гусятиным не согласна!..
– Но вы живёте! – наседал он.
– Но я не согласна!..
– Но вы есть! – засмеялся он. – Куда же деваться?..
Темнело.
Я торопилась домой.
– А я знаю, куда деваться! – придумал Стайнбарг поспешно. – Выходи за меня замуж!..
Я не давала согласия быть, но я есть. Я не знала, куда деваться, а он знал. Поэтому я вышла за него замуж.
7Её внук – 39 лет спустя.
Т.Р. пригласила толстого Хаса на день рождения.
Это случилось на физкультуре в подвале старой школы.
Мы сидели на гимнастических скамейках вдоль стен.
Сигизмунд (преп. физ-ры) выкликал к брусьям по одному.
И тогда Т.Р. подходит к нашей скамейке и… приглашает Хаса на д.р. (при мне!).
Ни фига себе!
А я и не знал, что у нас в классе чувихи уже приглашают пацанов на д.р. Упустил момент, когда это началось.
И вот, под удары чешек и кедов о кожаные маты, под азартные хлопки страхующего Сигизмунда возле брусьев, под многолетний запах пота, настоявшийся в физкультурном подвале, она подошла и пригласила.
В воскресенье, на 2 часа дня.
Кишинёв, март 1974.
Дома я подготовил открытку (без подписи, не своим почерком). Чтобы Хас ей отдал.
Но л-вь шумела, гнулась. Подавила буквы.
Оставил бы как есть. Так нет, стал тереть резинкой, подчищать лезвием. Грязи развёл.
В воскресенье вечером.
То и дело я смотрел на часы.
Места себе не находил.
Hаконец, лопнуло моё терпение.
Снял трубку. Hабираю (2-58-56) Хаса.
И что же! Оказывается, он дома давно.
И, главное, голос такой флегматический.
Я, говорит, открытку не отдал – из-за её помойного вида!
Уф-ф-ф!
Гора с плеч.
Но если честно, то меня не вид моей открытки пугал, а что потом будет.
Пока я эту открытку писал, мир по заведённому порядку крутился в маточке воздуха.
Но, отдав её толстому Хасу для вручения Т.Р., я приостановил мир – до тех пор, пока судьба моя не будет решена.
А он и не вручил.
И тогда я худоязыко, но прямо объяснился ей в л-ви.
Объяснение в л-ви.
Я звонил ей по автомату на Ленина-Армянской возле магазина «Ткани».
Впереди 8 Марта, 3 выходных. Это успокаивало.
К тому же толстый Хас пыхтел рядом.
6 марта 1973, Кишинёв.
«Ты мне нравишься!» – объявил я ей.
«Я знаю…» – грустно отвечала она, и, пожав плечами, я повесил слезницу трубки.
…Три выходных прошло.
В школе я ожидал самого плохого, вплоть до публичной казни. Ведь там, в телефонном консерве, я раскрылся как есть. И кто знает, какой мощи противодействие мог разбудить самим фактом своего явленья!
Круглые часы на Политехе показывали 8 час. 10 мин. утра,
Полшколы покоряло парадную лестницу вместе со мной.
Hаверху, в проёме дверей, торчала Коровкина, подружка Т.Р.
Ага. Её отрядили как лазутчика.
Вот и она высмотрела меня в толпе и… аж пятки сверкнули – в сторону класса!
О, лучше б я не рождался на свет.
Но я не мог не отметить и интригу, скрутившую спортивное тельце Коровкиной.
И уже одно то, что объявление моих чувств принесло если и позор, то вдобавок и интригу, подбодрило меня, и я вошёл в класс.
… Из мальчишек никто не знал, ну, может, Букалов и Мотинов, но они не были мне враждебны.
Первый урок.
Перемена.
Второй урок.
Перемена.
Третий урок.
Перемена…
Только на пятом уроке встретился с ней глазами.
Как баржи на реке – встречным курсом, без гудков.
Ура: она не оскорблена моим объяснением!
А между тем… объясняясь предмету страсти… чего я искал-просил, каких призов добивался?
Ведь не женитьбы в двенадцать-то лет!
Не интимной близости – в 6-м классе!
А добудь я взаимность, во что б это выгнулось?
Борька Букалов, самый симпатичный и ловкий среди нас, прижимал их возле вешалки с куртками и плащами, даже целовался с ними в парке Пушкина после уроков и потом взахлёб делился про какие-то «засосы».
Я так не умел.
Но штуф любви горел, множился.
«Ты мне нравишься!» – объявил я ей по телефону. Будто глыбу руды, душившую издревле, вынес наружу.
И вот – красивая, ладная её личность уже не доставляет мне боли.
Теперь я и заоконным дали и шири смогу объясниться в л-ви.
В л-ви. В любви!
В любви и приятии.
Книга вторая
Гроссмейстер СССР
Глава Первая
1
Витя Пешков.
Я заболел в воскресенье, в кухне.
Вот как это было.
Баба Соня искала грецкие орехи в пенале с крупами и поддела шторку.
В окне сверкнуло.
Там – неуверенно и густо – первый снег шёл.
И тогда мама взяла мою голову двумя руками.
Лицо её всеми порами выставилось над моим лицом.
«Жёлтые!» – ахнула она.
Декабрь 1975, Кишинёв.
Ещё никогда она не смотрела в мои глаза так долго.
А с тех пор, как родилась Весна (сеструха), не смотрела даже мельком.
И вот она стоит и изучает мои глаза так, точно я тут ни при чём. А только глаза.
Потом подвела к подоконнику «на свет», и опять изучает.
И, главное, взгляд такой цепкий, точно пацаны с гвоздячими сапками идут по морскому пляжу и протыкают песок в поисках сокровищ.
А тут и баба Соня на очереди. Вытирает руки о фартук. И ей моя голова понадобилась.
Бабысонин смотр моих глаз был неодобрительный. Как будто ей одной можно болеть.
«Ну, хватит!» – я стал вырываться из рук.
Окошко в кабине «Скорой» было в серых шторках на леске.
За ними город окривел.
Тот ли это город, где я родился (влюблялся… играл в футбол)?
Те ли это кварталы, по которым Брежнев пролетел в открытой «Чайке»?!
По которым Пушкин с тросточкой гулял?!
Стемнело так быстро, точно из ведра окатили.
Через 20 минут. В приёмном покое.
Пижама была с дымком.
– А потолще белья нет? – рассердилась мама. – Где кастелянша?.. Кастеляншу сюда!..
В приёмном покое все посмотрели на нас.
Недовольная кастелянша появилась.
В первый момент я чуть не треснул от ужаса: подумал, это Вовы Елисеева мамаша (он хвастал, что она в больнице работает, я только не помню, в какой).
К счастью, не она. А только похожа.
Мама велела ей щупать мою пижаму, а потом заговорила по-молдавски – довольно складно. Я не знал, что она умеет.
Кастелянша ушла и вернулась с пижамой поновее. Было видно, что она боится маму. Потому что мама на этом своём молдавском… точно охотник в утиный манок дует. Вроде бы кря-кря. А на деле – пиф-паф.
И тогда ко мне санитар подошёл – увести как арестанта.
«Ты Лебедеву позвонишь?» – спросил я маму на прощанье.
«Что-о? – удивилась она. – Зачем?»
«Ну… что я в больнице!..»
И, увидев её растерянность, выпалил ещё вопрос (душивший меня всю дорогу):
– Я не умру?..
«Новости дня! – в нетерпении она схватила ручку двери. – Ты только вступаешь в жизнь!»
Санитар повёл меня в больничный парк.
Уже стемнело, и старинные деревья паслись, рассёдланные, под крепостным валом. Тонкий покот ветра («у-у-у-у-у… у-у-у-у-у») подгонял их в спину.
А вот город ничем себя не выдавал. Ни звуком, ни сигнальной ракетой. Точно там, за каменным забором, фабрики и заводы больше не дымят, магазины не торгуют, автобусы и троллейбусы вымерли.
Как будто там голая тундра без огонька.
И хотя я помню, что там проспект Ленина, самое устье его над Скулянской горкой, а чуть ниже кондитерская фабрика «Букурия», пышущая огневым какао днём и ночью, это не гарантирует ничего.
Я умираю.
2В палате.
Никто и головы не повернул, когда я вошёл.
Только с дальней койки спросили, какие у меня билирубин и трансаминаза[32]32
Билирубин – один из желчных пигментов Трансаминаза – фермент, способствующий усваиванию пищевых белков
[Закрыть].
Hа всех койках стихли, ожидая моего ответа.
«Билирубин»?.. «Трансаминаза»?.. – не понял я.
«Всё ясно с тобой! – повеселели кругом. – Десятку отсидеть придётся!..»
– Десятку? – ахнул я.
– Как минимум!..
И стали кивать друг на друга: «Вот он уже 15 лет в этой палате… А вот он 40 лет… а вон того, в углу, до самой смерти прописали!.. Так что отдыхай!.. Отмучался!..»
И я… и я… хм… и мне понравилось, как они распорядились мною.
10 лет так 10.
40 так 40.
До смерти так до смерти.
Сам не думал, что мне это понравится.
Улегшись в койку, я взял с тумбочки «Огонёк» (за прошлый год) и стал читать с 1-й полосы.
Палата была в 2 грядки, по 5 коек.
Окно забинтовано на зиму.
Hа тумбочках шашки-домино, «Огоньки», затроганные до слизи…
И я подумал, что, если смерть выглядит вот так: под выпуклой луной, в отдельной от всего мира комнате, где не происходит ничего, кроме болезни, где ты иголка в яйце, а яйцо в утке, утка в зайце, земля в космосе, а сама жизнь в далёком прошлом… – то всё не так плохо. Есть даже плюсы. Они там за забором ещё живут. Ещё только боятся смерти. А ты уж встретил её. И – ничего. Терпимо!
Ночью я истолкался без сна. Как это так: 10 лет, 40 лет?!.
А если… м-м-м… и вправду… до самой смерти?!
А вдруг не шутят?!.
Только представить, как меня в гроб кладут!
Бр-р-р!
Нет, смерти я не боюсь. А вот гроба – да!.. боюсь!.. очень!..
Думаю, это из-за Весны (сеструхи).
С тех пор, как она родилась, я пофигу всем.
Особенно Лебедеву.
В последнее время он меня и к телефону не зовёт.
Предатель!
Если бы он с самого начала объявил, что поживёт с нами (всего ничего) 2 года, родит мне сестру с таким дебильным именем, а потом улетит в Москву за 1000 км, то я бы не стал с ним водиться.
Ни единой хроники не написал бы.
Даже в уме.
Не говоря о том, чтоб в «Общей тетради».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.