Текст книги "Муравечество"
Автор книги: Чарли Кауфман
Жанр: Современная зарубежная литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 45 страниц)
Предположительная мать усаживает девочку рядом с собой у огня и вступает в общий разговор, но метеоролог сосредоточил все внимание на девочке, которая ерзает, напевает про себя, тыкает во все палкой, а потом копает ей ямку в обугленной земле.
– Перестань, – говорит мать.
И на какое-то время она перестает. Скоро опять ерзает, потом хлопает в ладоши. Мать снова велит ей перестать; это отвлекает. Взрослые обсуждают что-то важное. Девочка перестает, и кружок продолжает разговор, но через некоторое время она опять начинает копать. Метеорологу в голову приходит идея. Он выходит из голографической проекции обратно к пульту, что-то вводит, получает распечатку.
Затемнение с кругом.
Метеоролог в своей пещере снова включает голографическую проекцию и входит в нее. Попадает в ту же сцену. Вокруг костра выжившие. Малышка хлопает в ладоши. Мать просит перестать. Она перестает и через некоторое время начинает копать палкой. В этот раз палка натыкается на что-то твердое, металлическое. Девочка колотит, как по барабану. Мать говорит ей притихнуть. Та притихает и молча обкапывает вокруг металла, пока не достает из ямы металлический ящик. Теперь все вокруг костра смотрят. Девочка возится с защелкой.
– Осторожно! – говорит мать, забирает ящик, аккуратно встряхивает, слышит, как внутри что-то звенит, кладет на землю, опасливо отпирает и поднимает крышку. Все вокруг костра, за исключением малышки, сидят как на иголках.
Внутри ящика кукла, обернутая в целлофан. Мать разворачивает. Это красивая куколка в ярко-красном платье, единственное пятнышко цвета на этом серо-буром пейзаже. Вылитая сцена с маленькой девочкой из «Списка Шиндлера» – слащавый панегирик человеческой непокоримости в нудятине про Холокост от Стива Спилмана. Все в безмолвном изумлении смотрят на куклу.
– Моя, – говорит девочка.
– Кто нашел, того и есть, – соглашается мать и отдает куколку дочке, та прижимает ее к груди и улыбается.
Метеоролог тоже улыбается, как и знал, что улыбнется, как и был обязан. Но это чувство все равно кажется ему настоящим.
И отныне у него есть цель – или так ему кажется. Он просматривает все виртуальные версии того, что для нее закопает, а потом покупает это, находит нужные места и закапывает – потому что должен, потому что иначе нельзя, потому что сам так хочет.
Незримое не зримо из Зримого, но известно. Через него проходят. Незримое – это место, которое защищает Незримое Незримое от Зримого. Это прогнивший забор, прячущий великолепное поместье. Здесь не на что смотреть, народ. Нечего разорять. Но Незримое Незримое, верю я, прекрасно, таким оно создано Инго, потому что он может создать его так, как захочет. И он сам здесь – или, по крайней мере, здесь кукла Инго, уже идеально пропорциональная кукла Инго, принятая в обществе, разговорчивая, без заикания. Инго всех цветов и без цветов. Инго, который живет здесь с Люси Чалмерс в идеально созданной любви. В месте, где нет страха. В тишине.
И вдруг я здесь. Как я оказался в этом Незримом Незримом? Последнее, что я помню, – меня загипнотизировали вместе с курицей. Перед тем как сюда попасть, мне нужно полностью вспомнить фильм. Подношение еще не готово. Меня здесь быть не должно. Возможно, меня привели защитить Незримое Незримое от Незримого, от Зримого, от Зримого Зримого. Бывает вообще Зримое Зримое? Что бы это могло быть? Может быть, я стану страшным великаном, который бродит по зеленому саду? Я не готов к встрече с Инго. Фильм не вспомнился целиком. Мне пока что сюда нельзя. Может быть, я стану монстром Мельеса с Северного полюса по версии Инго: блефаростенически моргающей, бородатой куклой-великаном, закидывающей нежеланных гостей из Незримого себе в пасть, пока они комически крестятся в ужасе? Может быть, я здесь стану поводом для очередных шуток? Что ж, этого я не допущу. Не допущу. Когда я разворачиваюсь, чтобы уйти, найти выход из Незримого Незримого обратно в Незримое, в отдалении снова замечаю Олеару Деборд. Она моя Северная звезда, и по ней я правлю путь.
– Ебаный ебанат. Ты ебаный ублюдок. Пархатая жидовская скотина. А ну делай, что я тебе говорю! – раздается голос, безмолвно, – потому что тут все безмолвно, как я уже безмолвно сказал, – но я все равно его слышу. И останавливаюсь, потому что она мне знакома, эта фраза. Я ее уже слышал. Но где? Я тихо стою в тишине и не могу вспомнить. Очередное, что я не могу вспомнить.
И тогда ухожу.
– ИДИ НА ХУЙ, ЖИД! – кричит безмолвный голос.
Я останавливаюсь, смотрю и слушаю, как когда-то это делал американский аниматор Лен Дженсон в одноименном шедевре пиксиляции. Опять безмолвный голос: «Иди на хуй, жид». Полагаю, это адресовано мне, поскольку ни одного другого «жида» не присутствует. Даже здесь, в этом подлинном Эдемском саду, даже сейчас, в этот момент жизни, после всех тягот, я подвергаюсь оскорблениям. Что ж, я не собираюсь стоять и терпеть. Я продолжаю путь к свободе – или, по крайней мере, в любое не-здесь. Интересно, хоть что-то из этого настоящее? Или после какого-нибудь клишированного крупного плана, пока камера медленно отъезжает, окажется, что я в комнате с мягкими стенами, а пока камера отъезжает еще дальше, уже через скважину в мягкой двери, оказывается, что Инго – это санитар в белом халате из психиатрической больницы? Та самая затасканная концовка? Ненавижу эту концовку, порожденную ленью сценариста, недостатком веры в честный сюрреализм задумки. Такой концепт – плоть от плоти фильма Чарли Кауфмана, если у вас желудок достаточно крепкий, чтобы просидеть до конца. Видите ли, оказывается, это все происходит в разуме сумасшедшего. Это все сон. Et chetera. Четырехтысячная итерация «Уолтера Митти», поеденная молью уже тогда, когда ее написал Джимми Тёрбер. Нет. Не бывать этому. Я не безумен. Психически больные видят мир не так. Психически больные – самое непонятое и осмеянное меньшинство, и я не позволю пользоваться собой для укрепления этого неуважительного бреда. Я буду отстаивать свою точку зрения до самой смерти, даже если безнадежно потеряюсь в этом месте. Я скучаю по Цай. Я скучаю по уверенности в правильности нашей поразительной динамики отношений. Когда-то мне казалось, будто я к ней остыл, но теперь вижу, какой это было наглостью с моей стороны. Я мечтаю спать в ее ящике с носками, угнездившись в великолепных чулках. Я совсем не остыл.
А вот и мягкая дверь. Как и предполагалось. И я с одной ее стороны – причем не той. Эта скважина для тех, кто снаружи. Я все равно пытаюсь в нее заглянуть, и мир по ту сторону – где-то в тысяче миль от меня. И все же там есть фигурка, крошечная фигурка. Не могу ее разобрать.
– А, это ты, – говорит она.
Я дергаю за дверь, ожидая, что она заперта, но нет. Открываю и обнаруживаю там куклу афроамериканки. Вы ее не знаете. Она не знаменита, но тем не менее прекрасна.
– Я хочу вернуться в Зримое, – шевелю я ей губами.
– Ты не можешь вернуться, – говорит она мне. – Ты можешь идти только вперед.
– Мудро, – отвечаю я. – Надеюсь, ты не образчик оскорбительного приема «волшебный негр», потому что я не позволю пользоваться собой для укрепления этого редукционистского и снисходительного кинематографического штампа.
– Я никакая не волшебная, друг. Я здесь просто санитарка. Конечно, после всего, что я повидала, у меня может быть какая-то выстраданная мудрость, которой больше никто не знает, но я здесь просто помогаю.
– Ты же понимаешь, что это и есть определение «волшебного негра», да?
– Я понимаю, что тебе надо отсюда выбираться. Здесь тебе не место. Тебя здесь уничтожат. У тебя нет сил, чтобы выжить в Незримом, не то что у меня и моего народа благодаря нашим выстраданной мудрости и вере во Всемогущего.
– Ну, ладно, спасибо, тогда я пошел. Но как?
– Займись любовью с Олеарой Деборд. В этом миниатюрном мире ты как раз подходящего размера. Любовь, истинная любовь – вот единственное, что имеет значение. Если сможешь возлюбить ее, ублажить, она вернет тебя назад. Любовь – ключ ко всему.
Я всегда любил Олеару, как и все мужчины, многие женщины и многие трансы всех видов и размеров, так что заняться с ней любовью – это все равно что исполнить мечту.
– Ладно, попробую. Как отблагодарить тебя за все, чему ты меня научила?
– Просто иди. Твоя свобода и есть моя благодарность.
Я ее обнимаю и убегаю. Никогда не забуду эту чудесную санитарку психиатрической больницы!
Оказавшись у массивного основания, я подхожу к Олеаре Деборд, как подходят к потенциальной возлюбленной: с нежностью и большим уважением, все время репетируя вопросы о согласии, что обязаны предварять сеанс занятий любовью. Ибо, как и всё во вселенной, что есть не ничто, Олеара Деборд разумна, и, может, нам в животном и кукольном царстве не дано понять ее слишком медленный жизненный цикл, но это еще не делает ее хуже нас. «Эфемерность не есть показатель превосходства», – гласит слоган на утомительно длинных маршах гор. Конечно, так и есть. Иначе бы людям пришлось признать, что дрозофилы лучше их. А они – наши равные. Олеара, рожденная полтора миллиарда лет назад после столкновения тектонических плит, извержения магмы, великолепных фрикций, стоит гордо и возвышенно, наблюдая за этой страной, точно недремлющий страж. Я снова подхожу к ней – на сей раз не как исследователь, не как ищущий ответов, но как тот, кто ухаживает. Ухажер. В любви не ищут ответов; в ней ищут единства. Единственный ответ в единстве – «да», ибо в единстве нельзя сомневаться. Это извечно и навсегда акт веры, полное принятие другого. Когда открываешься ему (ей, тону), когда можешь отринуть эго, когда сливаются «я». Вопросы по определению рациональны, дистанцируют, оскорбляют – они противоположность любви. И вот я обращаюсь к Олеаре со списком вопросов о согласии на романтическое сближение.
– Привет, – говорю я.
– Здравствуй.
– Ты очаровательна. Можно тебя поцеловать?
– Можно, – говорит она.
Я целую ее – и ощущения хлещут, как из рога изобилия.
– Можно ласкать тебя? – спрашиваю я.
– Можно.
Я ласкаю ее, и, хоть она сделана из гранита, я чувствую, как она трепещет.
– Можно войти в тебя? – спрашиваю я.
– Можно.
И я вхожу, мой вставший член находит близлежащую пещеру. Надеюсь, правильную. Вхожу идеально и чувствую себя так, будто мы созданы быть вместе. Правда, пещера каменная и чрезвычайно сухая, царапает пенис, но момент единения начат – и природа подстегивает меня, невзирая ни на что. С последствиями разберусь потом; у меня с собой в сумке есть бинты для пениса. Я вставляю, я ласкаю, я издаю стоны. Я вхожу в состояние единства с этой прекрасной горой. Мы больше не Б. и Олеара. Мы Болеара – как ни странно, сослагательная форма bolear от первого лица, что с испанского переводится, конечно же, «сиять». И я сияю – мой свет в ее тьму. Вечное мужское и женское, инь и ян, необходимые для цельности, хотя инь и инь или ян и ян тоже могут создавать идеальные союзы. И с этой самой мыслью я могуче эякулирую в пещеру Олеары, моя сперма отправляется в спелеологическую экспедицию. Это сама стихия, и при этом я чувствую, что меня толкает в наступающий свет, что мне отчаянно хочется продолжать путь, вернуться в мир Зримого. Дезорганизация этого другого мира без Бога – невыносима (надо обязательно рассказать Докинзу!). Это мир без сюжета. Хотя я давно уже атеист, надо признаться, в детстве я любил анимированный мультсериал от «Ханны-Барберы» «Виллибальд и Вунибальд» – оду святости двух самоотверженных братьев-святых с одинаковым прекраснодушным настроем, которые борются с преступностью (грехом). Их стычки с сестрой Святой Вальпургой – это классика душевной комедии о неблагополучной семье: «Мам! Вальпурга опять заняла ванную!» Как же это утешало нас, последних из беби-бумеров. Но разлад этого мира, непостижимые мотивы и результаты, спутанные нити, тупики, триллион бессмысленных деталей каждый миг – это кошмар наяву. Нужно пробиться через свет, чтобы вернуться к анализируемому, к миру причинно-следственной связи, к миру для людей, с уличными знаками и общественными нравами, где добро побеждает, а зло проигрывает – в теории, хотя бы иногда, хотя бы в кино. Путь вниз с горы прост. Похоже, надо только возжелать, а потом рухнуть. Но путь в гору требует невероятных запасов выносливости и стойкости. И даже тогда успех не гарантирован. Гравитация – твой друг только в обратном направлении. Но я вижу отсюда мир Зримого, и, хотя больше не могу уловить задумку, сюжетную линию, мотивацию персонажей, я вижу образы – теперь расколотые, перепутанные и меняющиеся, будто чей-то сон: сон того, чьей жизни я не знаю, чьи мотивы не могу постичь. И в этих фрагментах я вижу себя! Обнаруживаю, что меня заменили. В этом я уверен. Понимаю, что его история – комедия, потому что даже здесь слышу надрыв музыкального аккомпанемента. Ксилофон. Труба со звукоснимающей сурдиной. Неизбежная туба. Я узнаю в них инструменты комического оркестра, но шуток уже не понимаю. Расстояние и фрагментация искажают сюжет. Но меня заменили – это я знаю точно. Мой спуск не имел последствий для мира. Шоу продолжается. Тромбон отыгрывает шутку. Надо вернуться и отвоевать свое место. Так нечестно. В конце концов аналогия с горой заканчивается. Я поднимаюсь, но уже не вертикально. Скорее это туннель с ярким светом в конце, светом надвигающегося локомотива. Это джунгли, полные непослушных лиан и кричащих обезьян. Это комната без дверей, где хочется одновременно выйти и войти. Это вечеринка, на которую не приглашали. Это вечно пропускающая игла на пластинке. Это как пытаться понять мою жизнь. Это ветер, а я листок, тщетно бьющийся о стены своей тюрьмы-аэротрубы. Это женщина, которая меня не полюбит, как бы я ни изменился. Это безнадежность плохого диагноза. Это огонь. Это потоп. Это никак не приближается. Это мое разбитое сердце, мой стыд, то, чего я сто́ю. Это сперва одно направление, потом другое. Это мое лицо в зеркале с неудачным освещением. Это есть то, что это не есть. Но я к этому иду и, хоть оно ускользает, не останавливаюсь. Иду, плыву, лезу, ползу годами, десятилетиями, эпохами, вечно. И никак не становлюсь ближе. И вдруг стал ближе. Чувствую, как оно увеличивается, все больше занимает мое поле зрения. Изменение незаметное. Как разница Проксимы Центавра в сравнении с Альфой Центавра А. Но это уже прогресс, а в прогрессе есть намек на сюжет. На причинность. На надежду. И я продолжаю. Еще эпохи. Через затягивающую грязь по пояс, через ничто, через казни египетские, через игольное ушко, через пасть безумия, через чужеродные пейзажи, через канализационные туннели… И вот оно надо мной: открытый люк. Я лезу по лестнице, внезапно чувствуя нерешимость. Этого ли я хочу? Выдержит ли этот мир двоих меня? Или стоит войти – и я просто дезинтегрируюсь? Проще вернуться в Незримое. Если оглянуться, его отсюда еще видно. Всего один простой шаг в пропасть. Мгновенный.
Но я смотрю на небо и лезу.
Глава 58
Зримый мир изменился. Мой двойник знаменит. Я вижу свое лицо на бортах автобусов. На билбордах. На плакатах в витринах книжных магазинов. Оказывается, я уже написал книгу о фильме Инго. Она издана. Стала международной сенсацией. Книга называется «Восстановление» – игра слов, полагаю, с отсылкой к реконструкции утраченного фильма по памяти и к тому, что этот процесс каким-то образом спас меня самого. Я бы точно не стал ее так называть. Ужасное название. На обложке моя фотография. Та же, что и на билбордах и автобусах. На ней я в ермолке. Ужасная обложка. Почему я в ермолке? Я не еврей. Ощупываю темечко. Никакой ермолки. Ну? Поэтому меня теперь никто не узнаёт? В конце концов, похоже, я тут знаменитость. Возможно, стоит приобрести ермолку в «Уолгринс». Тут я замечаю свое отражение в витрине книжного. Грязный, борода свалявшаяся, очки потресканы – вылитый канонический образ из классического фильма Эйзенштейна «Патинко». У меня нет самодовольного лика моего богоизбранного доппельгангера. Нужно найти, где помыться. Нужно найти чистую одежду. Нужно приобрести или взять напрокат ермолку. Но сперва – нужно увидеть книгу.
Я вхожу в книжный и ловлю на себе враждебные взгляды – очередной бездомный, что хочет укрыться от стихий. Бездомные незримы, пока не вторгаются в недружелюбное окружение. И тогда – ого-го как зримы. Я смотрю на полку с бестселлерами. «Восстановления» там нет. Есть место для книги, но полка пуста. Я подхожу к кассирше. Она поднимает взгляд, быстро прячет свое отвращение.
– Да?
– Мне нужно «Восстановление».
– Не сомневаюсь, – говорит она, не успев себя одернуть.
– Книга.
– Распродана.
– Правда?
– Нет, вру.
– Правда?
– Конечно, не вру. Зачем мне врать? Да что с вами не так? Она распродана во всем городе. Это все знают.
– А.
– Я могу помочь вам чем-то еще, сэр?
Ее «сэр» режет как нож.
Я качаю головой и ухожу. Мне не получить книгу. Это совпадение или часть какого-то запутанного сюжета? Неважно. Я добрался сюда. Я продолжу идти. Следующий шаг – привести себя в порядок. Хоть прошло столько времени, у меня в кармане все еще лежит большая связка ключей от квартиры. Если Доминика нет дома, может, получится проскочить, помыться и переодеться. Потом, может, связаться с Барассини и продолжить работу над истинной версией фильма.
Ключи все еще подходят. Доминика нет, но все мои вещи пропали. Доминик выкинул мои пожитки? От этого зловонного бегемота всего можно ожидать. Даже спального кресла нет – сменилось на огромный гамак между двумя недавно установленными двутавровыми балками. Я с трудом узнаю свой дом. Хотя бы душ еще на месте, но ручки холодной и горячей воды передвинули на десять сантиметров выше моей головы – полагаю, чтобы этому смрадному мамонту было сподручнее. В конце концов, маловероятно, что при своем-то весе он способен даже чуть-чуть нагнуться, чтобы включить воду. Вдруг поэтому от него и разило? Может, теперь он благоухающий лимоном левиафан. Узнавать я не намерен. Поднимаю руку и включаю душ. Приятно, но времени нежиться нет. Как можно быстрее мою бороду со средством под названием «Шампунь для большого человека» и тороплюсь прочь. Одежду Доминику делали на заказ в компании фумигационных палаток. Я даже не могу затянуть ее ремнями, потому что ремни длиннее всего моего роста. Все же нахожу его наручные часы, которые садятся мне на талию. Выглядит не лучшим образом, зато одежда чистая, а другого варианта нет. Я набиваю пару его ботинок скомканными носками из комодов, это помогает.
Поднявшись в ванной по приставной лестнице, я могу посмотреться в зеркало. Из-за полосатого фумигационного наряда и гигантских ботинок я похож на клоуна. Возможно, мне это в чем-то на руку. Америка любит клоунов. Ну, не совсем, но все же больше, чем мужчину еврейской внешности, который расхаживает в клоунском костюме. Если наложить белый грим, возможно, любой мужчина, женщина или небинарная персона с легкостью сможет выйти на улицы, и в то же время это мне позволит добраться до своего двойника, не привлекая внимания к нашему физическому сходству и не пугая этим людей. Я нахожу гигантский тюбик белого грима, с помощью которого Доминик перевоплощается в Толстяка Арбакля, и, не скупясь, размазываю по лицу, а потом черным тушевым карандашом рисую себе невинные брови Харри Лэнгдона. Теперь я выгляжу безобидно.
Дети на улице показывают на меня пальцами и восторженно хохочут. Приятно привнести немного радости в этот жестокий, дурацкий, уродливый мир. Я им машу и улыбаюсь. Жаль, нет воздушных шариков. Дети, как мне говорили, обожают воздушные шарики. И я вполне могу это понять. Они красочные и прыгучие. Шарики, не дети. Когда я был маленьким, гордости от обладания воздушным шариком, привязанным к запястью, не было равных. Как-нибудь потом поищу пачку шариков и баллон с гелием. И то и другое придется украсть, поскольку у меня за душой ни цента. Радость на лице ребенка стоит риска – и не только на его (или ее, или тона) лице, но и во всем его теле, ее теле или каком угодно другом, если это небинарный ребенок. Потерявшись в мыслях, я чуть не прохожу мимо толпы, собравшейся перед Храмом актеров, но оглядываюсь как раз вовремя, чтобы заметить, как толпа взрывается аплодисментами, когда открываются двери и выходит мой доппельгангер. Я ныряю за мусорный бак. Мелькают вспышки. Он останавливается, машет и обращается к толпе:
– Как соблюдающий еврей, я не считаю кошерным обращаться к фанатам перед молельным домом, откуда только что вышел после совершения утренних молитв, или шахарита, на которые я хожу ежедневно. Прежде всего я еврей. Но если Хашем в его бесконечной мудрости усмотрел нужным благословить меня произведением, приносящим радость многим, тогда, возможно, в этом произведении есть что-то священное, а следовательно, принимать вашу хвалу пред дверями Дома Б-га не грешно. Внутри, конечно, ни за что, но снаружи – почему нет? Я испытываю благодарность и смиренность за эту возможность стать гласом Инго Катберта, который, благослови Б-г его душу, умер ровно год назад.
Год? Но я провел в аду целые эпохи.
– Так или иначе, вновь благодарю вас за вашу доброту. Сейчас я отправляюсь на конференцию ООН о кризисах в международном кинематографе, но, как многие из вас уже знают, я дам сегодня вечером бесплатную лекцию о фильме Катберта в центре «92-я улица Y». После чего мы выделим время, чтобы любой – действительно любой – мог задать мне вопрос о фильме. Возможно, эта лекция станет более благоприятной оказией для диалога. И вновь благодарю вас за интерес к творчеству Инго Катберта в частности и к кинематографу в целом. Доброго дня и удачи.
Я следую на неподозрительном расстоянии, пока мой доппельгангер отправляется пешком на восток до ООН – похоже, вместе с молодой секретаршей. Везет, что в Нью-Йоркской школе клоунов и акробатов как раз кончились уроки и на восток по 47-й идет небольшая компания клоунов-студентов в полном тренировочном обмундировании. Можно присоединиться к ним и избежать всяких подозрений. Я слежу, как в ритме широких шагов покачивается его ермолка. Это что еще за походка? Я не шагаю широко. Если он изображает меня, то разве не должен и ходить так же, как я? Но, размышляю я, и ермолка на меня не похожа. Он не изображает меня. В моей замене произвели тонкие и, возможно, не такие уж тонкие изменения.
Клоуны-студенты болтают о каком-то семинаре по ведрам с конфетти от мистера Эксцентрика в корпусе С. Трудно сосредоточиться. Я бы сказал, большой науки в том, чтобы взять чертово ведро и плеснуть на публику, нет. Но только не в руках мистера Эксцентрика. Как это раздражает. Мой доппельгангер останавливается у «Книшионера Гордона» – еврейской забегаловки с супергеройской тематикой, известной тем, что принимает бар-мицвы и бэт-мицвы богатых детишек (а в последнее время и тон-мицвы). Клоуны-студенты идут дальше, а я остаюсь перед рестораном на обозрении. Приседаю за очередным мусорным баком, откуда открывается приличный вид через широкую витрину едальни. Он заказывает у стойки. Рука ассистентки лежит у него на копчике. Это не ассистентка. Я приглядываюсь. Она красива, как могут быть красивы еврейки, в ней есть некая приземленная, деловитая властность. На любителя, но мне нравится. Люблю, когда мной командуют. В моей жизни была не одна еврейка. Если быть точным, две. Они не согласны на оральный секс, но, полагаю, это все знают. И, правду говоря, если мне и захочется орального секса, то я предпочел бы заниматься им с мужчиной, потому что мужчина в этом мастер на все руки (или рот) и понимает тонкости и потенциальные удовольствия так, как женщинам не понять. Не то чтобы я когда-либо занимался оральным сексом с мужчиной; это только теория, а еще я так слышал. И не то чтобы мне хотелось. Это точно не для меня. Может, хотя бы транс-женщина.
«Я» и его «ассистентка» выходят обратно на улицу, оба с картонными коробочками, на его написано «Куриный Суп-ермен», на ее – «Арм-фалафель Бой» (неумелый каламбур с именем преступно недооцененного персонажа DC Арм-Фолл-Офф-Боя[151]151
Arm-Fall-Off-Boy, букв. «Парень с отваливающимися руками». – Прим. ред.
[Закрыть], который пользуется своими отделяемыми руками как дубинками. Вот о таком, естественно, фильм не снимут, это слишком реалистично).
Я смотрю, как эти две свиньи хлебают и подчищают свои новомодные блюда, попутно позируя для десятков прохожих, которые хотят с ними сфотографироваться. В конце концов ассистентка показывает на запястье, где нет часов, но он все понимает и с извинением поторапливается. Некоторые в рассасывающейся толпе спрашивают, можно ли сфотографироваться со мной, но я проталкиваюсь мимо, не сводя глаз с самозванца.
В ООН меня не пускают на конференцию, хоть я и уполномочен. Ведь это я и высказывался в печати о кризисе в международном кинематографе с 1975 года, когда самостоятельно издавал свой «зин» «Кризисы в международном кинематографе». Я сижу снаружи и смотрю, как входят знакомые все лица: Ричард Ропер, Марк Кермод, Клаудия Пуиг, Стивен Холден, Пол Вандер с радио WBAI, Адам Драйвер, Никки Минаж, Говард Стерн – сливки в тематике кризиса в международном кинематографе. И вот меня – или, по крайней мере, какое-то мое причудливое факсимиле – попросили к ним присоединиться. Или стоит сказать – «фак-семит-ле»? Очень хорошая шутка, обязательно использую при случае. Возможно, в спек-скрипте[152]152
Spec-script – сценарий, написанный не по заказу.
[Закрыть] об Арм-Фолл-Офф-Бое.
Пока я жду, глядя на здание Организации Объединенных Наций, размышляя о ее учреждении и об ужасной войне, что привела к ее появлению, я внезапно вспоминаю Мутта и Мале, тайком провезенных в Соединенные Штаты и спрятанных американским нацистом Джорджем Линкольном Рокуэллом[153]153
Основатель Американской нацистской партии, снискавший прозвище «американский Гитлер». – Прим. ред.
[Закрыть] в пещере Олеары Деборд вместе с их равно тайком провезенным кусочком губы Розенберга, а также аппаратом для клонирования и инкубаторами Ханса Шпемана. Здесь они вырастят Рокуэллу сотни Розенбергов для запланированного захвата Соединенных Штатов Америки, которые он планирует назвать Джорджинованными Линкольнатами Рокерики. Рокуэлла несколько смущает, что новое название страны напоминает что-то из «Флинтстоунов», популярного детского мультсериала о пещерных людях, но приходится работать с тем, что есть.
Позже я сижу в многолюдной аудитории «92-й улицы Y». Среди посетителей, многие из которых – афроамериканцы, висит осязаемое возбуждение. Освещение притушили; включаются софиты. Он входит справа, широко шагает к кафедре. На нем тесные штаны из золоченой кожи и черная водолазка до подбородка. И ермолка уже другая, из золоченой кожи. Или кожзама. Отсюда не видно. Борода расчесана и заплетена. Вокруг него словно сияет аура, как божественный нимб. Возможно, просто оптический обман освещения. Зал притих, ожидает, влюблен. Начинает он с шутки:
– Простите, что немного припоздал, просто я там за кулисами рыдал по человечеству.
Он благодушно улыбается. Как приторно, как стыдно. Зал смеется и разражается аплодисментами. Только так я и понимаю, что это шутка. Должно быть, какая-то отсылка к его книжке, которую я пока так и не нашел. Затем он заводит:
– Прошу потерпеть и выслушать, пока я вспоминаю о нашем знакомстве с Инго Катбертом, о своих впечатлениях от его фильма и своих попытках снять как можно более точную репродукцию. Можно сказать, эти три переживания вкупе воскресили мою веру и в Хашема, и в человечество. Прямо перед счастливой встречей с Инго я пребывал в тяжелом состоянии. Брак трещал по швам, карьера критика и историка кино зашла в тупик. У взрослого сына оказалось множество психосексуальных проблем. Знает Хашем, меньше я его любить не стал. Со всем этим я столкнулся один, потому что тогда еще не обрел Б-га. Оглядываясь на свои поиски Инго, я чувствую, будто к нему меня через испытания вел сам Хашем. Говоря совершенно откровенно, в то время я подумывал наложить на себя руки.
– Нет! – кричит кто-то из публики.
– Не делайте этого! – кричит другой.
– Мы вас любим! – кричит третий прямо мне в ухо.
Мой доппельгангер замолкает, чтобы ответить публике очередной благодушной улыбкой. Затем продолжает:
– Это бы означало уступить в своем внутреннем стремлении к свету. Но я отчаянно желал вернуться к этому свету, вернуться к миру зримого. Дезорганизация другого мира была невыносима. Это мир без сюжета, без Б-га. И разлад, непостижимые мотивы и результаты, спутанные нити, тупики, триллион бессмысленных деталей каждый миг – это кошмар наяву. Я должен вернуться к анализируемому, решил я, к миру причинно-следственной связи, к миру, созданному Б-гом для людей. И в глубине души я знал, что самоубийство – смертный грех, который помешал бы встретиться с тем, кто во многом так серьезно изменит мою жизнь к лучшему. Итак… Настала ночь, когда я был за закрытой дверью своей квартиры в Сент-Огастине и рыдал по…
– Человечеству! – хором кричит зал.
– Да, человечеству. Ха. Действительно. В своем безверии я взглянул на беды мира: жадность и корыстолюбие, отчаяние, жестокое разрушение нашей матери-Земли, неспособность мужчин и женщин по-настоящему любить и, что важнее, уважать друг друга, – и не увидел возможных решений. И я возрыдал. И слезы были горькими как на языке, так и в сердце. И я ощутил одиночество. И я чувствовал безнадежность. И под рукой наготове был пузырек с таблетками, когда в дверь раздался стук. Это был – как бы лучше сказать? – самый нежный стук на свете.
Зал сочувственно вздыхает.
– Стук б-жьего ангела.
Он изображает нежный стук по кафедре. Зал снова вздыхает. Громко. Кое-кто – прямо мне в ухо.
– Этот стук, этот ангельский стук… Ну, должен признаться, он меня разъярил. Кто-то пришел пожаловаться на то, как я громко рыдаю! Разве с нашим ужасным человечеством может быть иначе! И, вспылив, я, чтобы вы знали, протопал к дверям, как сердитый младенец. Сердитый старый младенец.
Зал хихикает с узнаванием.
– И с нами такое было! – признают некоторые.
– И я открыл дверь, готовый высказать наболевшее этому чудовищу. Но там стоял Инго Катберт, и гнев мой рассеялся. Потому что… потому что… потому что он был прекрасен. И ошеломителен. Вот передо мной старый, старый человек. Афроамериканец, не меньше! Великан, но ссутулившийся, с узловатыми от артрита руками, с глазами, подернутыми катарактой. Великан, но хрупкий. Казалось, каждый вздох давался ему с трудом. «Здравствуй, – сказал он. – Жаль прерывать твой вечер, но я бы хотел тебе кое-что показать».
Он услышал мои рыдания? Если и так, мне он не сказал. «У меня сейчас правда нет времени», – ответил я. «Думаю, на это тебе взглянуть захочется», – сказал он. «Нет уж. Спасибо», – сказал я с нарастающим гневом. «Я сделал это для тебя, – сказал он. – И прошел очень долгий путь, чтобы принести тебе этот дар». А я вздохнул, не скрывая раздражения, и сказал: «Ладно. Только быстро». Тогда он отвел меня в свою квартиру, прямо напротив моей. Внутри та была от пола до потолка заставлена ящиками. Посреди расчистили небольшой пятачок, и там стоял ныне прославленный кинопроектор позади ныне прославленного стула со спинкой, лицом к ныне прославленному портативному киноэкрану. Садись, сказал он. И я сел, отчего-то завороженный. Он включил древний проектор, экран залило светом, и так началось мое трехмесячное путешествие по великолепному, священному разуму Инго Катберта. Конечно, нет нужды пересказывать вам фильм. Практически уверен, раз вы сегодня здесь, значит, уже прочли книгу…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.