Текст книги "Запах полыни"
Автор книги: Елена Пустовойтова
Жанр: Историческая литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 4 (всего у книги 24 страниц)
Дмитрий сам лично смог оценить молодого атамана, когда прибыл к нему вместе с остатками армии Дутова после тяжелого поражения. Через Голодную степь отступали они к китайской границе и свалились в расположение Анненкова, бившегося с частями красных на Семиреченском фронте, как снег на голову.
Голодные, отощавшие, больные тифом. В обозе много женщин, детей. Пришли, ведя за собой преследователей, как обессиленная кляча приводит за собой стаю голодных волков.
Даже во времена побед казаки Дутова отличались низкой дисциплиной, а после разгрома это и вовсе была не армия – падший Вавилон. Повозки, сани, едва бредущие кони, верблюды. Вперемешку офицеры, солдаты, казаки со своими семьями. Все ужасно, все страшно и безысходно. Людским морем управлял не Дутов, следовавший по бездорожью степи поодаль от своей армии, а холод, голод и тиф. Все были озабочены лишь тем, чтобы к ночи найти съестное и немного поспать в тепле, чтобы хватило сил на следующий день продолжить мучительный поход.
Голодный поход.
Еда – мука, разболтанная холодной водой, да и той хватало не всем.
Казалось, что во всем мире не осталось ничего, кроме снега, холода и мучений. Все вокруг мерзло, коченело, стонало и хрипело на тысячу ладов, словно ежесекундно прося пощады и еще более заставляя чувствовать страх и безысходность.
Позади – смерть. Впереди – неизвестность и тоже смерть.
Бросали патроны, винтовки, пулеметы.
И мертвых.
Мертвых бросали так же, как и ставшее обременительным оружие. Чуть оттащат в сторону и оставят коченеть. Даже не присыпят снегом. Нет сил. Все измучены, а сердца так переполнены страхом, что не дрогнут при виде мертвеца на руках у вдовы с малыми детьми. Лишь отведут глаза, страшась мысли самим остаться обочь дороги, и бредут дальше. Ни чужая смерть, ни крики по покойнику не в силах были остановить это угрюмое людское движение.
Их отход никто не прикрывал. Некому было. Счастье, что преследовавшие их два полка кавалерии красных были в таких же условиях. Голод, холод и болезни оказались единственной верной охраной отступающим. Так что Дмитрий на своей шкуре испытал, что такое командир и как много значат его поведение, личный пример и подвиг.
Дутов, как и все его войско, был обессилен, подавлен. Добровольно подчинившись молодому атаману, сославшись на усталость, тут же уехал с гражданской женой в еще не тронутый войной Лепсинск – ведать административными делами. Истощенные, измотанные оренбуржцы, разбитые сознанием бесцельности своих мучений, передавая друг другу разговор атаманов, матюгались, митингуя:
– Он устал! Но он командовал, а мы кровь проливали! Он ехал на лучших конях и в повозке, а мы пеши шли и куска хлеба не имели! Так кто же устал больше? Мы устали не меньше его…
Жаждущие отдыха и не желающие воевать люди открыто роптали, не признавая над собой ничьей власти, кроме власти своего атамана. Такие разговоры вели к непослушанию, развалу. Как первая его примета, из оренбуржцев за границу побежали генералы со своими штабами. Затем – полковники. Нужны были крайние, решительные меры. Расстрелянные два полковника и три казака своими жизнями заставили умолкнуть остальных.
Все поутихло, но еще более приуныло.
Дмитрий, чудом не заболевший, но измученный и оголодавший, более похожий на живой труп, чем на добровольца, понимал, что такие настроения не могут радовать принявшую их сторону. Но он и сам все чаще и чаще ловил себя на съедающих его изнутри мыслях о большой ошибке, совершенной им, когда решил перебраться в мятежный, не подвластный большевикам Оренбург.
А ведь мог бы добраться до матери, тетки, а там рывок – и Европа.
Если бы все вернуть… Остаться с Анастасией…
Обнять, прижать её к себе – крепко-крепко, чтобы нельзя было у него её отнять никому, да так и замереть вместе с ней под жгучим солнцем на том дальнем полустанке возле зарослей пыльных, изодранных лопухов…
* * *
Елизавета, мягко шурша дорогим шелком, шла рядом и говорила, чуть задыхаясь:
– Вам ничего обо мне не известно, а я очень люблю серьезничать, Дмитрий, и, все замечают, серьезное мне к лицу.
Требуя от него подтверждения только что ею сказанному, игриво, но в то же время властно, заглянула в глаза:
– Может быть, вам трудно в это поверить, но я люблю говорить серьезно: об астрономии, философии, о путешествии к Южному полюсу, открыть который отправились несколько экспедиций… Я не боюсь трудностей, я бы сама хотела добраться до открытых только что новых русских владений на севере. Побывать на острове цесаревича Алексея, взглянуть, пусть даже издалека, на Землю Императора Николая…
Подождала немного, словно давая Дмитрию время ответить, и тут же, не в силах понять его молчаливого замешательства, почти приказала:
– Начинайте, пожалуйста. Серьезное – моя страсть. А вы нынче рассеянный до дерзости. Отчего?
Дмитрий с раннего вечера, приехав к Крачковским, не видел ни Анастасии, ни Павла. Прямо во дворе его встретила Елизавета – нарядная, торжественная, велела составить ей компанию и повела на прогулку, которая оказалась бесконечной. Всякий повод вернуться, какой бы Дмитрий ни придумывал, игнорировался или безжалостно высмеивался Елизаветой, казалось, стремившейся увести его от имения как можно дальше. Вот уже солнце село, превратив деревья в темные призраки, и сладкий запах цветов, что прятались в глубине парка, окутывал его дымкой очарованья, заставляя сердце сладко тосковать, а он все еще оставался в плену у Елизаветы.
Вдыхая запах цветов и поневоле прислушиваясь к ночной тишине, остановились у дальней скамьи.
– Я бы вам желала сказать кое-что.
На губах у Елизаветы улыбка, но в голосе тревога, и Дмитрий, будто предчувствуя, что сейчас произойдет что-то непоправимое, предостерегающе подняв руку, сделал от нее шаг в сторону. Но Елизавета, словно лунатик подошла к нему, не замечая его предостережений:
– Я люблю вас, я с ума схожу от любви… Я люблю вас… люблю вас… люблю…
Дмитрий глядел на побледневшую, замеревшую в ожидании ответа Елизавету с удивлением. Не ослышался ли? И поняв, что услышанное было именно тем, совершенно ненужным ему признанием, вызвавшим в нем лишь горечь сожаления, судорожно провел рукой по лицу, словно её слова принесли ему физическое страдание:
– Что вы? Не нужно… Видит Бог, я не думал с вами шутить. Мне жаль… Очень.
Прикоснулся к ее руке в коротенькой кружевной перчатке легоньким, просившим прощения движением, борясь с желанием тут же уйти, убежать от Елизаветы, и зная, что этого нельзя сделать иначе, как только смертельно обидев девушку, умоляюще произнес:
– Простите! Но я ничего не могу поделать… Это не в моей власти…
Елизавета, словно предвидя его побег, порывисто и властно взяла его за рукав, опустила на скамейку, присела рядом.
– Вы! Вы заставили меня это сказать! Вы! Вы измучили меня! Вы появились здесь… А потом… И все было бы замечательно… Разве я в чем-нибудь виновата? Разве есть в чем-то моя вина?!
Вскочила со скамьи и, наклонившись над Дмитрием, гневно возвысила голос:
– А теперь вы говорите, что вам жаль?! И как вы, сударь, прикажете мне теперь жить с этим? Объяснитесь же, прошу вас!
Он сидел перед ней, склонив голову, ощущая полное свое бессилие. Он, дамский любимчик, никак не мог подобрать слов, которых было бы достаточно, чтобы успокоить Елизавету, не ранив её, не оскорбив её сердца. Они никак не находились, потому что он не мог ни ослабить, ни усилить другую любовь, которая жила в нем самом, не оставляя иному чувству ни малейшего шанса.
Ему совершенно нечего было ей ответить.
– Оставьте меня! Оставьте меня… – не дождавшись от Дмитрия слов, сдавленным шепотом выдохнула Елизавета, словно в потрясении опустившись рядом с ним на скамью и сжав виски ладонями. И Дмитрию показалось, что в этот момент она заплакала.
В уже сгустившейся черноте сада резко вскрикнула, словно спросонья, гулко хлопнув крыльями, птица, и словно криком своим заставила Дмитрия решиться. Тихо поднявшись со скамьи, поклонился Елизавете:
– Прощайте…
– Стойте! Куда вы? Отчего вы решили, что я вас отпущу? Садитесь! – не заботясь о том, слышит ли её еще кто-нибудь, кроме Дмитрия, чрезмерно громко, как только что птица, вскрикнула Елизавета, заметно даже в темноте сверкнув глазами.
Дмитрий, страдая и от её признания и от некоторой театральности происходящего с ними, молчал.
Стоял, молчал и жалел её.
Жалел, что не в силах объяснить ей того, что в том, что произошло, его вины тоже нет.
Все случилось без его, без их воли.
И желал одного – уйти.
– Ах! Право, это невыносимо! – не выдержала наконец его молчания Елизавета. – Можете идти. Но не надейтесь, что я вас когда-нибудь прощу! Слышите? Вы!.. Подите вон! Я вас не могу более вынести!..
Торопливо шагая к имению, Дмитрий чувствовал себя мухой, счастливо выпутавшейся из липкой серой паутины. И жизнь тотчас бросилась ему под ноги прямой и широкой дорогой, по которой он заспешил до самых ярко светившихся в темноте окон барского дома, за которыми он надеялся видеть Анастасию.
На террасе прислуга сервировала стол. Дмитрий, не желая встретить никого из Крачковских, решился на дерзость:
– Доложите Анастасии о моем приходе…
Кровь пульсировала в висках.
– Так ее нет… Она уехала…
– Как уехала? Когда? – вскрикнул он резко, порывисто, точно упал в реку.
– Да не так давно… Около сумерек.
Оглушенный известием, он спустился с высоких ступеней крыльца, торопливо, почти бегом направляясь к автомобилю. Услышанная новость заставила его окончательно забыть об оставленной им в парке Елизавете, о ее признании в любви, о своей перед ней вине. Теперь он думал только об одном – удастся ли ему раньше поезда добраться до станции.
И с этим он тоже ничего не мог поделать.
* * *
На Семиреченском фронте находились хорошо сформированные, стойкие части красных, вооруженные пулеметами и артиллерийскими орудиями. На протяжении стапятидесяти верст они вырыли окопы, соорудили баррикады, использовав для укрепления своих позиций и рельеф местности – овраги, холмы и крутые обрывы хорошо вписались в заграждения. Это был самый настоящий фронт, требовавший от белых доукомплектования отрядов добровольцами, прибывавшими к ним из Барнаула и Омска. Были сформированы полки черных гусар, голубых улан, запасной и конно-инженерный.
В один из них был зачислен и Дмитрий.
После Голодной степи он и вовсе переменился. Был холоден, молчалив. От тех офицеров и юнкеров, с которыми Дмитрий перебрался из Москвы в Оренбург, и тех, что примкнули к ним из Вятки, никого не осталось. Кто был убит пулей большевика, кто, изверившись в Дутове, рискуя жизнью, ушел к Колчаку, последние остались лежать в кромешной метели на обочинах дорог. Да и с оренбуржцами, не доверявшими пришлым и глядевшими на всех, кроме своих, с прищуром, он чувствовал единение лишь в одном – борьбе с красными, и ни в какие иные отношения не вступал. А теперь и с анненковцами держался наособицу.
Офицером у Анненкова можно было стать, пройдя все ступени, начиная с рядового. Дмитрий, и душой и телом устав от бесконечных невзгод, поражений и потерь, был доволен своим простым солдатским участием в этой, познавшей уже слишком много потерь, борьбе. Его нимало не заботило, как некоторых офицеров, что он будет находиться в подчинении у вахмистров.
Выбивать передовые части красных из опоясанной окопами, хорошо укрепленной деревни Андреевка начали в самом конце марта, когда земля покрылась белым ковром подснежников, и безмятежно голубое небо зазвенело от брачных песен жаворонков. После долгой перестрелки на окопы красных пустили конницу, которая, махом перескочив через головы красноармейцев, не успевших пустить в дело пулеметы, тут же развернулась и порубила всех шашками. Но победой не воспользовались. Получив известие о большом подкреплении красных, отошли вглубь степи.
Бои надолго затянулись.
Вытянутая вдоль берега реки Андреевка, основанная, как и другие в этой округе русские деревни, не более двух десятков лет назад столыпинскими переселенцами, успела отстроиться и обрасти садами. Добротные саманные пятистенки, огороды в зелени картошки, вольные пашни по черноземным плосковерхим холмам. Опоясанная окопами, она, будучи хорошим плацдармом для противников, неоднократно переходила из рук в руки. Обе стороны с остервенелой ненавистью бились за каждую улицу, за каждый дом, словно лишняя смерть или еще один разрушенный амбар давал каждой из сторон большие стратегические преимущества.
Распропагандированные андреевцы не хотели ни умирать, ни воевать. Но большевики обещали им землю, волю и желанное окончание войны. И они, мало сожалея о своей полной тяжелых трудов прошлой жизни, желая жизни новой, легкой, вольной, выбрали тех, кто им такую обещал, определив тем самым себе противника.
Линию неприятельских окопов заволокло дымком, с обеих сторон началась орудийная стрельба. Напряжение перед боем исчезло как нечто ненужное, сковывающее движения. Словно гигантским бичом стегнуло по воздуху, и первый снаряд запел над равниной. Отвратительно и жалобно заухала картечь, затрещали, методически отбивая такт, пулеметы. Опять ахнуло громом снарядов, и красноармейцы, густой ватагой распластавшись в карьере, блестя шашками, понеслись в атаку.
Командиры партизанских сотен бросали взгляды то на несущуюся на них конницу красных, то на своего атамана, словно заговоренного от пуль, видного отовсюду, без прикрытия стоявшего чуть позади полка под зеленью карагача. И только когда красные передними всадниками приблизились шагов на шестьсот, неспешным взмахом руки дал команду открыть по ним огонь.
Тут же, словно от одного только его движения, легким сизым дымком заиндевелась линия огня, часто затрещали, защелкали пулеметы анненковцев, страшно закричали люди, и все смешалось в сплошном грохоте боя. Сама смерть занесла над людьми руку и стала, широко и поспешно размахивая, косить направо и налево. Снаряды разрезали ряды людей на части, наполняя их растерзанными телами. Стрельба то затихала, то вспыхивала с новым ожесточением.
Солнце остановилось.
Свалилось несколько лошадей и всадников, смешав первые ряды красных, и вот уже они, повернув своих коней, хлынули обратно.
– По отступающему противнику… Стрельба повзводно… залпами… с колена…
– Взвод… пли! Взвод… пли!
Земля ровно и глухо дрожала, полыхало огнем, и даже даль наполнилась звуками разрывов. Ухнула, вновь начав обстрел, артиллерия. Воздух стонал от свиста и жужжания пуль, но линия фронта не откатилась.
Наконец невдалеке, видимые глазом, в пологой балке показались спины убегающих в тыл мужиков и к ним на рысях подскакавших всадников. Видно было, как они, размахивая револьверами и горяча лошадей, указывали на что-то бегущим. Несколько пулеметов красных прикрывали отступление, веером посылая точно ложившиеся очереди, но общий огонь красных ослаб. И стрельба аненнковцев уже велась не залпами, а бегло: каждый сам себе искал цель. Между тем мужики, подгоняемые всадниками, в обратном порядке поодиночке скатывались в балку и, пригнувшись, перебегали ее, пробираясь назад, в свои окопы.
…Бой шел, все дышало огнем и стонало, а сотня Дмитрия стояла, наполняясь злостью, ждала приказа. Кони, чуя смерть, храпали грудью, били копытами землю, порываясь скакать.
Неожиданно ухнуло совсем около, и пахнуло кисловатым, горячим дымком. Вздыбились передние лошади. В ответ разом бухнули две пушки. Следом еще и еще. За линией красных появилось облачко, другое, третье – и вдруг все стихло.
Попали! – понял Дмитрий.
– Ура! Ура! – пронеслось по цепи.
И тут же последовала команда:
– Пошли… В атаку!
С места взяв коней в кнуты, они рванулись вперед, на огонь. Красные, бросая винтовки и подняв руки вверх, побежали навстречу, но вторая цепь их пехоты не сдавалась, вела огонь. С новой силой застрекотали пулеметы, словно анненковцы своим натиском добавили им сил. С протяжными, дикими криками люди бежали навстречу друг другу, то вставая, то падая, и снаряды ложились один за другим, и люди валились в дыму один на другого, словно в жуткой, нелепой игре, то опрокидываясь лицом вверх, то зарываясь им в землю, успев выставить вперед тонкие жала штыков.
Выскочив на вершину холма, Дмитрий одним взглядом оценил обстановку. Андреевка ему была видна как на ладони, по прямой ее улице скакали пулеметные тачанки красных. Видимо, решив, что для них Андреевка уже потеряна, они спешили оставить еще грохочущее поле боя, от их побега ничуть не уменьшившееся в размерах, и само село, и бегущих им вдогонку красноармейцев.
Конная группа партизан, человек двести, бросилась следом за ними, и Дмитрий, не опуская взнесенной для удара шашки, рванул коня.
– А-а-а, – застонало по линии.
– Ги-и-и, – разрасталось вширь.
– Ура-а-а! – прокатилось в тылу.
Партизаны живой волной, сметая всё с пути, припав к горячим коням, кровавым наметом мчались по селу, а навстречу им били по глазам вспышки разрывов, свистели пули, впиваясь в мягкие стены домов и отщелкивая щепки с заборов. Ветер гудел в ушах, и кони распластались в воздухе, чудом угадывая невидимый в кислом пороховом дыме путь.
Сидоренков на полном ходу с пикой наперевес ахнул в самую гущу, за ним ураганом Дмитрий, рубанув с плеча высокого всадника в кожанке. Что-то плюхнуло на землю, и, подсаженное пикой Сидоренкова, в воздухе мотнуло сапогами.
– Ги-и-и!!! – застонало опять вокруг, и подоспевшие к ним партизаны врезались в гущу сбившихся в страшной схватке тел. И вот уже, роняя людей, широкой дугой устремились со всех сторон партизаны в село, и пели уже их пули, осыпая мелькавшие силуэты скакавших красноармейцев.
Дмитрий рубил с упоением, словно на учениях – слева направо, сверху вниз и справа налево. И воздух, которым дышал, кроваво обдирал горло и казался горячим, как и раскаленная рукоять шашки.
Где-то трещали беспорядочные винтовочные выстрелы, частили пулеметы, высоко, порывисто хлопая, проносились снаряды и лопались далеко за спиной. Неожиданно сбоку мелькнули красноармейцы с пулеметами, и земля под ногами заметалась и запрыгала, словно живая, обдавая комьями рыхлой грязи. Качнулось вдали раздутое ветром красное полотнище и рухнуло вниз.
А люди бежали, бежали…
Не слыша ни снарядов, свистевших уже высоко, ни свиста пуль, они грудились, нажимая на спины передних…
Когда все стихло, жаворонок, замерев в одной точке высоко над головами людей, запел-запереливался на высокой сладостной ноте. И чудно было слышать и его пение, и эту тишину, воцарившуюся почти вдруг, почти внезапно, и смотреть воспаленными глазами, как над степью в розовых лучах заката медленно, широким пологом, оседает пыль…
Тюрьмой служил низкий, с забранными железом окнами, амбар. Забитый до отказа людьми, он сулил офицерам военно-полевого суда много работы. Раненые и здоровые, молодые и старые – все без разбору, захваченные по окопам, прятавшиеся по погребам, убегавшие напрямки без дорог в остававшуюся под красными ближнюю Колпаковку, ожидали в нём своей участи. Стоя в карауле, Дмитрий слышал стоны и громкие вскрики раненых, приглушенный говор до конца не веривших в своё отчаянное положение людей, ловил стрелявшие в него из темноты амбара ненавистью взгляды.
Большинство мужиков шло под порку, но все чаще прибегали к расстрелам, как к крайнему средству воздействия, перед которым все были равны – большевики и сочувствующие, солдаты и офицеры, митингующие и комиссары. Точкой опоры для вынесения приговоров было определение самого факта установления советской власти, как события незаконного – происшедшего без поддержки армии, казачества и народа. Это делало казни белых персональными – по приговору суда, а не повальными, какие бытовали у красных. Смертный приговор военно-полевого суда подлежал утверждению лицом не ниже командующего армией – и это тоже давало несколько лишних часов жизни, за которые всякое могло произойти.
Дмитрий, дождавшись смены караула, не ушел спать, приткнувшись где-нибудь на уцелевшем сеновале, а пошел побродить по разбитой снарядами округе в опоясках опустелых окопов.
Хотелось тишины.
Хотелось быть подальше от криков, стонов и плача.
Он шел без цели, без разбора, напрямик к высокой с отвесными боками горе, с которой атаман не раз рассматривал деревню в бинокль.
Все вокруг глазу человека, выросшего в окружении лесов, было непривычно – пониклая под жгучим солнцем трава, редкий кустарник таволги в ложбинах, заросли курая вперемешку с остро блестевшими сединой метелками ковыля. Величественные Тянь-Шанские горы, стеной загородившие полнеба, прикрывали свои белоснежные вершины голубой дымкой. Некоторые из них покорил, давая имена, Анненков. Гора Императора Николая II, гора Казачья, гора Ермака Тимофеева… Томясь в ожидании наступления, казаки разглядывали их шпили, до их атамана никем не названные, прикидывая до них версты. Сквозь чистый, как кристалл, воздух хорошо были видны глубокие ущелья, снежные склоны и лесные заросли. Дмитрий поймал себя на мысли, что хорошо бы оказаться где-нибудь там, высоко в горах. Лечь под шатер вековой ели и уснуть…
Жаркое солнце припекало затылок. На одном дыхании он взобрался на вершину холма и остановился, словно наткнулся на неведомую преграду.
Идти дальше было уже некуда и незачем.
У подошвы горы сверкала прохладой река, бежавшая по глубокому, будто нарочно, для большего комфорта, вырытому устью. Противоположный берег её, картинно разлинованный полосами красной, синей и белой глин, пестрел черными точками гнезд речных ласточек. За рекой узкой полосою тянулась степь, версты в три, а дальше опять плотным строем вставали холмы. На небе ни облачка, и воздушная разогретая синь колебалась над землей, позволяя разглядывать каждую пядь до редких, по краю холмов, черноствольных деревьев. Все было так спокойно, что нельзя было и подумать о том, что каждый миг по этой идиллии бесконечной лавиной могут хлынуть всадники, и все окрасится теплой кровью.
Он застыл, глядя в простор. Всюду было тихо. Только кузнечики звонко трещали, взлетая на воздух.
Прячась от солнца, прилег под рваную тень черноствольного одинокого карагача, подмяв под себя успевшую высохнуть, но все еще душистую, упругую траву, прикрыл глаза.
Так жарко и так тихо… И не уходил бы отсюда. Лежал бы, никем не замеченный, пока не вытравилось, не исчезло из памяти все, о чем он никому бы не пожелал помнить…
И вдруг послышался тихий, но явственный шорох, словно вражеский пластун подкрадывался к нему. Не открывая глаз и не осознавая размера опасности, по давней привычке фронтового человека, всякую минуту ожидавшего смерть, выбросил крепко сжатый для удара кулак.
Отчаянный визг, так похожий на безысходный плач ребенка, оглушил его, вспугнул тишину. Маленький, с темным пятном по спине, щенок, мелькнув розовостью голого пуза, распластался от него шагах в трех.
Оглядывая его, дрожащего, с беззащитно повислыми ушами, чувствуя острую жалость и боясь напугать его резким движением, медленно подбирался к нему, приговаривая:
– Как же ты здесь? Как же ты?.. Экий ты, глупыш…
Щенок, перестав визжать, но готовый в любой момент к бегству, замер, оглядывая Дмитрия темными бусинами глаз. И лишь тот осторожно прикоснулся к его теплой от солнца вислоухой голове, тут же ткнулся в его ладонь, прерывисто, как ребенок после плача, вздохнув, словно нашел, наконец, надежное для себя укрытие.
Дмитрий обрадовался забытому в кармане сухарю, завернутому в замусолившийся от долгой носки клочок бумаги, разломил его на части и внимательно наблюдал, как жадно ел кутёнок, заботливо подставляя оброненные им крошки под черную пуговку носа.
Посадив найденыша за пазуху и звякая шашкой по камням, спустился к бившему у подножья горы роднику, жадно, словно в поцелуе, припал к нему, следя глазами за искрившимися золотыми блёстками бьющих из-под земли фонтанчиков, и долго пил по привычке на запас, ломивший зубы холод, не выпуская из виду щенка, так же как и Дмитрий, припавшего к роднику.
Глубокое место в реке нашел сразу. Дмитрию нравились местные речки с их чистой, что слеза, водой, каменистыми дном и берегами. Быстро, словно своей поспешностью мог перегнать время, разделся и кинулся в воду. В несколько взмахов пересек невеликую речную глубину и плавал по кругу, зная, что другого купания в его жизни может не быть вовсе. И когда, чуть обсохнув, тянул из-под безмятежно уснувшего щенка сапоги, услышал так хорошо ему знакомое, но такое невозможное, чтобы услышать это сейчас и здесь, мерное попыхивание мотора.
Дмитрий знал – езда на автомобиле была страстью молодого атамана, который не только лихо ездил, но и собственноручно накачивал воздух в шины и надевал бандажи на колеса. Однако никогда не видел его за рулем. В очках для езды, в плотной, прижимающей уши кожаной шапке, атаман был почти неузнаваем. Скорее, он узнал его только по сидевшему на заднем сидении Дуплякову – ординарцу атамана из красных, обязанного Анненкову жизнью.
В самые первые по прибытии дни Дмитрий услышал о Дуплякове рассказ, поразивший его мальчишеской способностью атамана безотчетно, разом довериться человеку:
– Дупляков рубаху на груди рванул да и стоит, ухмыляется, на нас смотрит. И мы стоим, ружья наизготовку, приказа ждем. А он стоит и над нами смеется. Стоит, подлец, под винтовками и зубы скалит. Говорит нам с усмешечкой, словно на прогулку вышел – не робей, ребята, я вашего брата много пощелкал, теперь мой черед пришел. Стреляй, не дрейфь… Ну а наш атаман, видя такое дело, даже головой покрутил, взял и помиловал его – заменил расстрел жизнью… По закону могет. И вот теперь Дупляков повсюду за ним следует, все равно что тень…
В армии Анненкова все офицеры и солдаты обращались друг к другу на «ты». Это не нравилось Дмитрию, но все же было из разряда мелочей, которые он принимал, не задумываясь. Торопливо обувшись и проверив выправку, Дмитрий, выскочив на полотно дороги, свел каблуки, резко и коротко склонил голову:
– Брат-атаман…
Среднего роста, красивый, жилистый, с падающим на правую бровь чубом, атаман, ничуть не удивившись встречи в безлюдном месте, глядя в упор, подошел к нему почти вплотную. Прямой с еле заметной горбинкой нос, темные, пронзительные глаза, тонкие губы. Не казак по рождению, он, как и все его партизаны, носил казацкий чуб.
– Мне про тебя говорили. Ты Пажеское закончил? Хотел с тобой немного пофехтовать. Я, брат, хорошо когда-то фехтовал. Даже преподавал фехтование.
И не дожидаясь ответа, спросил, указывая на гору, с которой Дмитрий только что спустился:
– Поднимемся? Эта гора знатная. Отмечена на карте и название своё имеет – Золотуха. Удобна для обзора, и я ей не раз уже пользовался…
По тропинке, выбитой ногами до желтой глины, перечертившей светлой полосой почти отвесный склон, поднялись быстро. Дмитрий, соблюдая субординацию, молчал, немного взволнованный неожиданно выпавшей возможностью оказаться наедине с человеком, в котором собралась, сконцентрировалась вся его надежда.
Остановились на самой вершине.
Клонившееся к заходу солнце успело исчертить низину, в которой затаилось село, длинными черными тенями. Их отбрасывали и брустверы окопов, разбитые и опаленные огнем крестьянские дома, разрушенные укрепления, сложенные в штабели мешки с песком. Само село из-за отсутствия в людской суете улиц женских и детских силуэтов – признака мирной жизни и благополучия – выглядело нежилым и опустошенным, несмотря на обилие верховых, повозки и мельтешение фигур с винтовками.
Сверху также хорошо было видно, как ординарец атамана, сдвинув на глаза черную бескозырку с белой выпушкой, удобно устроился в автомобиле подремать, а возле колес, пугливо их обнюхивая, вертелся найденыш Дмитрия.
Анненков не разглядывал округу, он смотрел в бинокль на величественную громаду синих гор с белыми остроконечными шпилями вершин, временами отмечая что-то в планшете.
– Форму давно надел? – наконец оторвавшись от бинокля и застегивая планшет, полюбопытствовал у Дмитрия и тут же по-приятельски добавил: – Я как в восемь лет ее одел, уже не снимал…
По отвесной крутизне горы к роднику спустились стремительно – словно кто-то толкал их под коленки. Сняв кожаную кобуру с револьвером и стянув через голову гимнастерку, атаман, как только что делал Дмитрий, припал к роднику. Дмитрию хорошо была видна пульсирующая голубая жилка на его смуглом виске, перетянутом розовой вмятиной от тесного шлема. Но не эта по-детски пульсирующая голубая жилка, так предательски выдававшая в боевом генерале молодость, уязвимость и незащищенность, поразила Дмитрия, а то, как атаман, напившись, по-мальчишечьи мотнул головой, отряхивая намокший чуб.
Ухая и фыркая от удовольствия, умылся, брызгая из родника горстями себе в лицо. Крепкий молодой торс, отмеченный шрамами, татуировка причудливо извивающейся, со спины на грудь, змеи и Адамовой головы на солнечном сплетении. Все уязвимо, молодо, от голубой жилки на виске, набухшей и сильно пульсирующей, до остро выпирающих на спине лопаток, но вместе с тем и говорившее о силе, недюжинной выносливости. Заметив на себе взгляд Дмитрия, Анненков, прищурившись на клонившееся к вечеру солнце, усмехнулся:
– Шрамы напоминают нам, что наше прошлое всегда с нами…
И с легким вздохом, говорившим, что еще бы постоял так, побыл, понежился, да вот нельзя, стал натягивать расшитую по рукавам серебряными гусарскими узлами гимнастерку.
– Прошлое всегда с нами – под этим подпишусь. А будущее? Есть ли у нас будущее, или мы навсегда останемся в прошлом? – и как командира, и как человека, знавшего гораздо более, чем он, и в то же время почти ровесника, спросил атамана Дмитрий.
Тот, посуровев лицом, глянув на него немного сбоку, медлил с ответом, словно подбирая слова. Лишь одевшись и проверив выправку, ответил:
– Если ты о нашей победе, то в великой смуте, что называют гражданской войной – нет и не может быть победителей. Это так же верно, как то, что мы сейчас с тобой здесь стоим. Цель смуты – нанесение как можно большего ущерба России. Это трагедия народа. И все участники этой трагедии – жертвы. Мы все – и красные, и белые – мы все жертвы, хотя друг друга ненавидим. Но мы все проиграли нашу великую страну… От такой истины нас никто не освободит. Она тоже всегда будет с нами, как и наши шрамы…
Энергично тряхнул еще мокрым чубом:
– Но я все же не теряю надежды. Я не теряю своей надежды ни в людей, ни в наше будущее, и знаешь почему? Потому что тайное обязательно станет явным. Станет явным, кто из нас Каин, а кто Авель. Обязательно станет!
Тоном отделяя только что сказанное от насущного, переменил тему:
– Не надоело в солдатах ходить? О тебе докладывали – воюешь хорошо, так что получишь повышение. Офицеры мне нужны позарез…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.