Текст книги "Незнакомка из Уайлдфелл-Холла"
Автор книги: Энн Бронте
Жанр: Зарубежная классика, Зарубежная литература
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 27 (всего у книги 32 страниц)
Глава XLV. Примирение
Ну, Холфорд, что ты об этом думаешь? Представил ли ты себе мои чувства, когда читал? Скорее всего, нет, но я не собираюсь распространяться о них; однако должен признаться – как бы мало чести это не делало человеческой природе вообще и мне в частности, – что первую половину этой истории я читал с большей душевной болью, чем вторую, и не потому, что остался нечувствителен к несчастьям миссис Хантингдон или не был тронут ее страданиями, а потому, что чувствовал самодовольное удовлетворение, наблюдая постепенное падение мужа в ее глазах и то, как исчезают последние капли ее любви к нему. И, несмотря на всю мою симпатию к ней и ярость против него, я почувствовал себя свободным, как будто мой рассудок сбросил с себя невыносимое бремя, а сердце наполнилось радостью, словно какой-то друг выдернул меня из ночного кошмара.
Было около восьми часов утра, ибо моя свеча догорела посреди чтения, не оставив иного выхода, как идти за другой, переполошив весь дом, или ложиться спать и ждать наступления дня. Ради спокойствия матушки я выбрал последнее, хотя ты можешь представить, насколько охотно я лежал на подушке и сколько спал ночью.
При первых признаках рассвета я вскочил и пересел с рукописью к окну, однако не смог читать. Только через полчаса, одевшись, я вернулся к рукописи. Теперь, хотя и с некоторым трудом, я видел текст и, подгоняемый страстным интересом, буквально проглотил остаток. Закончив, я немного погрустил по поводу внезапного конца, открыл окно, подставив голову холодному ветру, и глубоко вдохнул чистый утренний воздух. А утро действительно было великолепным: траву покрывала роса, щебетали ласточки, каркали грачи, вдали мычали коровы; в воздухе смешались утренняя прохлада и тепло первых лучей летнего солнца. Но я не думал об этом: беспорядочные мысли и чувства занимали мое сознание, пока я глядел на чудо природы, не видя ничего. Вскоре, однако, от хаоса мыслей и чувств остались две отчетливые эмоции: невыразимая радость от того, что моя обожаемая Хелен оказалась идеалом, ибо обладала всем, что я хотел бы видеть в ней, и несмотря на шумную клевету света и мои собственные подозрения, ее характер засверкал ярче и чище, чем солнце, на которое я не могу смотреть, и глубокий стыд за мое прежнее поведение.
Сразу после завтрака я поспешил в Уайлдфелл-Холл. Со вчерашнего дня мое уважение к Рейчел выросло в разы. Я был готов приветствовать ее как старого друга, но этот порыв угас, натолкнувшись на взгляд холодного недоверия, с которым она открыла мне дверь. Я полагаю, что старая дева сама назначила себя на роль стража чести своей хозяйки и, несомненно, видела во мне второго мистера Хантингдона, сумевшего завоевать доверие ее обожаемой леди, а может, даже более опасного.
– Миссис не может сегодня видеть никого, сэр, она плохо себя чувствует, – ответила она на вопрос о здоровье миссис Грэхем.
– Но я должен увидеть ее, Рейчел, – сказал я и придержал рукой дверь, мешая захлопнуть ее.
– Сэр, она действительно не может, – ответила служанка, и выражение ее лица стало еще более холодным.
– Рейчел, будьте так любезны, доложите обо мне.
– Бесполезно, мистер Маркхем. Она не захочет, уверяю вас.
Именно в это мгновение, как будто для того, чтобы помешать мне взять штурмом неприступную цитадель и войти без приглашения, открылась внутренняя дверь и появился маленький Артур со своим игривым приятелем щенком. Он схватил меня за руку и, улыбаясь, потянул за собой.
– Мамочка сказала, что вы придете мистер Маркхем, – сказал он, – и я смогу выйти и поиграть с Ровером.
Рейчел со вздохом отступила, я вошел в гостиную и закрыл дверь. Там, перед камином, стояла высокая изящная фигура, подвергшаяся многим скорбям. Я положил рукопись на стол. Бледная и обеспокоенная, она повернулась ко мне, и ее ясные серые глаза посмотрели с такой напряженной серьезностью, что связали меня, как заклинание.
– Вы прочитали? – прошептала она.
Заклинание рассеялось.
– Внимательно прочитал, – ответил я, – и хочу знать, простите ли вы меня, то есть можете ли вы простить меня?
Она не ответила, но глаза блеснули, щеки и губы слегка порозовели. Но стоило мне подойти поближе, как она резко отвернулась и отошла к окну. Я был уверен, что она не рассердилась, – скорее, хотела скрыть от меня свои чувства. Поэтому я рискнул подойти и встать рядом с ней, ничего не говоря. Не поворачивая головы, она подала мне руку и прошептала голосом, который не сумела выровнять:
– Можете ли вы простить меня?
Я решил, что обманул бы ее доверие, если бы поднес эту маленькую руку к губам, поэтому я только пожал ее и, улыбаясь, ответил:
– Едва ли. Вы должны были рассказать мне все это намного раньше. Вы не доверяли мне…
– О нет! – воскликнула она. – Я доверяла вам. Но если бы я рассказала хоть малую часть моей истории… Я должна была – чтобы объяснить свое поведение – рассказать вам все, но я очень хотела избежать разоблачения, пока вы не заставили меня это сделать. Но прощаете ли вы меня? Я знаю, что поступила дурно, очень дурно, но, как обычно, я пожала горькие плоды собственной ошибки и должна пожинать их до самого конца.
Горше слов был тон страдания, подавленного с решительной твердостью. Вот теперь я поднес ее руку к губам и страстно поцеловал, потом еще и еще – слезы на давали мне ответить иначе. Она перенесла это неистовое проявление нежности, не сопротивляясь и не возмущаясь; потом, внезапно отвернулась от меня и прошлась по комнате. Судя по нахмуренным бровям, крепко сжатым губам и заломленным рукам, в ней происходила борьба между рассудком и страстью. Наконец она остановилась перед пустым камином, повернулась ко мне и спокойно – если можно назвать спокойствием то, что потребовало отчаянных усилий – сказала:
– Теперь, Гилберт, вы должны оставить меня – не немедленно, но скоро – и никогда более не возвращаться.
– Никогда, Хелен?! Но именно сейчас я люблю вас сильнее, чем когда бы то ни было!
– Именно поэтому, коль это правда, мы не должны больше встречаться. Я считала, что наш разговор необходим – во всяком случае, я убедила в этом себя, – что мы должны попросить и получить друг у друга прощение за прошлое, но для наших новых встреч нет никаких оснований. Я уеду отсюда, как только найду другое убежище; но наши отношения должны закончиться здесь.
– Закончиться здесь! – эхом отозвался я, подошел к высокому резному камину, оперся на его тяжелые украшения и, охваченный отчаянием, уткнулся в них лбом.
– Никогда больше не приходите ко мне, – продолжала она слегка дрогнувшим голосом, хотя, как мне кажется, была слишком спокойна, вынося смертельный приговор. – Вы должны понимать, почему я так говорю – сказала она после недолгого молчания – и почему нам лучше немедленно расстаться. Так трудно прощаться навсегда… Вы должны помочь мне. – Она опять замолчала. Я не ответил. – Вы обещаете не приходить? Если нет и вы придете опять, то заставите меня уехать прежде, чем я буду знать, где искать новое убежище – или как искать его.
– Хелен, – сказал я, порывисто поворачиваясь к ней. – Я не в состоянии так спокойно и бесстрастно говорить о разлуке навсегда, как вы. Для меня это вопрос не целесообразности, а жизни и смерти!
Она ничего не ответила. Ее бледные губы дрожали, а пальцы нервно теребили цепочку, с которой свисали маленькие золотые часы – единственная дорогая вещь, которую она позволила себе сохранить. Я знал, что мои слова несправедливы и жестоки, но должен был сказать кое-что и похуже.
– Но, Хелен… – тихо начал я, не осмеливаясь поднять на нее глаза. – Этот человек больше вам не муж: в глазах небес он лишился права называть вас…
Она оборвала меня, неожиданно энергично схватив мою руку.
– Гилберт, нет! – крикнула она голосом, который тронул бы и камень. – Ради бога, не пытайтесь спорить со мной! Никакой враг не смог бы мучить меня сильнее!
– Я не могу, не могу! – ответил я и нежно взял ее руку в свою, встревоженный ее горячностью и стыдясь своего недостойного поведения.
– Вместо того чтобы действовать как настоящий друг, – продолжила она, вырывая руку и бросаясь в старое кресло, – и помочь мне всем, что в ваших силах, или, точнее, сразиться самому со своей страстью, вы свалили все на меня и, не удовлетворившись этим, сражаетесь против меня, отлично зная это!
Она замолчала, и закрыла лицо платком.
– Простите меня, Хелен, – взмолился я. – Больше я никогда не скажу ни слова об… этом. Но не можем ли мы остаться друзьями?
– Нет, – ответила она, печально встряхнув головой и посмотрев на меня укоризненным взглядом, который, казалось, говорил: «Вы должны знать это так же хорошо, как и я».
– Тогда что нам делать? – страстно воскликнул я. Но тут же добавил более спокойно: – Я сделаю все, что вы хотите, только не говорите, что наша встреча была последней.
– Почему нет? Разве вы не понимаете, что после каждой встречи мысль об окончательном расставании становится все болезненней? Разве вы не чувствуете, что каждый последующий разговор делает нас еще дороже друг другу?
Последние слова она произнесла быстро и тихо, а опущенный вниз взгляд и пылающие щеки слишком явно выдавали ее чувства. Едва ли было благоразумно делать такое признание – или добавлять, – как сделала она: «Сейчас у меня есть силы просить вас уйти, а в следующий раз их может не оказаться». Но я все-таки не настолько низок, чтобы воспользоваться ее откровенностью.
– Но мы можем писать друг другу, – предложил я. – Вы же не запретите мне хотя бы такое утешение?
– Мы можем узнавать новости друг о друге от моего брата.
– Вашего брата! – Острая боль и стыд пронзили меня. Она не знала, что он пострадал по моей вине, а у меня не хватило мужества рассказать ей об этом. – Ваш брат не поможет нам, – сказал я, – наоборот, он сделает все, чтобы отношения между нами закончились, не начавшись.
– И будет прав, как мне кажется. Он друг наш и желает нам только добра, а любой друг скажет, что ради нашей пользы и долга мы должны забыть друг друга, хотя сами этого не видим. Но не бойтесь, Гилберт, – добавила она и печально улыбнулась, увидев, мое замешательство, – мне вряд ли удастся забыть вас. И я не хочу сказать, что Фредерик будет передавать нам письма друг от друга – нет, только то, что каждый может узнать о другом от него самого. Никаких других отношений быть не должно: вы молоды, Гилберт, и должны жениться… может быть, через какое-то время, хотя сейчас вам и кажется, что это невозможно. Я не могу сказать, будто хочу, чтобы вы забыли меня, но знаю, что ради вашего собственного счастья и счастья вашей будущей жены вы обязаны так поступить. Поэтому я должна и буду хотеть этого, – решительно добавила она.
– Но вы тоже молоды, Хелен, – смело возразил я, – и когда этот распутный негодяй сведет счеты с жизнью, вы отдадите мне свою руку, а пока я буду ждать.
Но она не захотела оставлять мне и эту призрачную надежду.
– Безнравственно основывать надежду на счастье на смерти человека, который, даже если и не подходит для этого мира, еще меньше подходит для другого, – сказала она, – и чье исправление станет нашим проклятьем, а смертный грех – нашим благословением. Кроме того, многие люди, имеющие привычки мистера Хантингдона, доживают до глубокой, хотя и жалкой старости. А я молода годами, да стара печалями; и даже если несчастьям не удастся убить меня до того, как грех уничтожит его, – где-нибудь годам к пятидесяти, как мне кажется, – вам придется ждать лет пятнадцать-двадцать, то есть всю вашу молодость, терзаясь смутной неопределенностью и тревогой, и в конце концов жениться на женщине, увядшей и поблекшей. И даже не видеть меня все это время… Нет, вы не должны хотеть этого, – продолжила она, прерывая мои заверения в неизменной верности, – или, даже если хотите, все равно не будете. Поверьте мне, Гилберт: в этом я разбираюсь лучше вас. Вы считаете меня холодной женщиной с каменным сердцем, но…
– Нет, не считаю, Хелен.
– Не имеет значения, лучше вам так считать. Но я говорю не под воздействием чувств, как вы. Я долго обдумывала наше положение, задавала себе все эти вопросы, размышляя о прошлом, настоящем и будущем, и, уверена, что приняла правильное решение. Верьте моим словам, а не своим чувствам, и через несколько лет вы увидите, что я была права, хотя сейчас я сама этого не вижу, – прошептала она с тяжелым вздохом и подперла голову рукой. – И не спорьте со мной: все, что вы можете сказать, уже сказало мое сердце и отверг мой рассудок. Было достаточно тяжело победить предложения, лившиеся из глубины себя самой, но мне придется в десять раз хуже, если я услышу их из ваших уст, так что лучше молчите, если не хотите причинить мне нестерпимую боль. Теперь, когда вы знаете мои чувства, попробуйте облегчить их за счет своих.
– Я уйду через минуту, если от этого вам станет легче, и никогда не вернусь! – ответил я горестно. – Но, если мы можем никогда не увидеться и надежды на это нет, разве преступление выразить наши мысли на бумаге, обмениваясь письмами? Разве родственные души не могут встречаться и сливаться в единое целое, что бы судьба и обстоятельства не сделали с их земными жилищами?
– Могут, конечно, могут! – Она вспыхнула от радостного восторга. – Я тоже думала об этом, Гилберт, но боялась сказать, ибо опасалась, что вы не поймете мои мысли. Я и сейчас боюсь – боюсь любого «доброжелательного» друга, который скажет, что мы оба обманываем себя желанием сохранить союз наших душ без надежды или ожидания чего-нибудь в будущем и что это может породить только напрасные сожаления и несбыточные мечты, которым суждено жестоко и безжалостно погибнуть от истощения.
– Не думайте о таких друзьях: вполне достаточно, что они могут разделить наши тела, но, ради бога, не дайте им разделить наши души! – воскликнул я, опасаясь, как бы она не посчитала своим долгом лишить нас последнего утешения.
– Но никакое письмо не может прийти сюда и отсюда, – сказала она, – не дав свежую пищу для грязных сплетен. Уехав, я сделаю так, что мое новое жилище не будет известно ни вам, ни всему миру, ибо я считаю, что – даже если вы пообещаете не навещать меня и я поверю в это – у вас будет легче на душе, раз не будет такой возможности, и еще вам будет легче оторвать себя от меня, если вы не будете знать, где я нахожусь. Но послушайте, – подняв палец, остановила она мой нетерпеливый ответ. – Через шесть месяцев вы узнаете обо мне от Фредерика, и если у вас еще будет желание написать мне и вы все еще сможете общаться со мной духовно, как это делают бестелесные души или бесстрастные друзья, напишите, и я отвечу.
– Шесть месяцев!
– Да, чтобы дать вашему пылу время остыть и убедиться в истинности и постоянстве вашей любви ко мне. А теперь, я считаю, мы договорились. Почему бы вам не уйти сейчас же? – немного помолчав, воскликнула она и внезапно вскочила со стула, сжав руки в замок.
Я подумал, что мой долг уйти без малейшего промедления, подошел к ней и протянул руку, прощаясь. Она молча схватила ее. Но мысль о расставании навсегда была нестерпимой: казалось, вся кровь отхлынула от моего сердца, а ноги приклеились к полу.
– И мы никогда не увидимся? – прошептал я с болью.
– Увидимся на небесах. Давайте думать так, – ответила она до отчаяния спокойным голосом, но глаза дико сверкнули и лицо смертельно побледнело.
– Но сейчас мы здесь, – не смог не возразить я. – Меня мало утешает, что при следующей нашей встрече я увижу вас в виде бестелесной души, сияющей и совершенной, но не такой, какая вы сейчас, и с сердцем, возможно, отдалившимся от меня.
– Нет, Гилберт, на небе любовь совершенна!
– Настолько совершенна, я полагаю, что воспаряет над различиями, и вы там будете любить меня не больше, чем десять миллионов ангелов и бесчисленное число других добрых душ.
– Кем бы я ни стала, вы будете точно таким же, и поэтому вряд ли будете сожалеть. Мы оба знаем, что любое изменение будет к лучшему.
– Но если я изменюсь настолько, что перестану обожать вас всем сердцем и душой и любить больше всех на свете, я перестану быть самим собой, и хотя я знаю, что, когда окажусь на небесах, стану бесконечно лучше и счастливее, чем сейчас, моя земная природа не может наслаждаться предвкушением подобного великолепия, так как нет там ее самой и нет ее главной радости – бытия.
– Значит, ваша любовь абсолютно земная, верно?
– Нет, но я полагаю, что между нами будет не больше сокровенной связи, чем с остальными душами.
– Даже если это будет так, то только потому, что мы будем любить их больше, а не друг друга меньше. И чем больше любви, тем больше счастья, особенно когда любовь взаимна и чиста, какой и должна быть.
– Но разве вы можете, Хелен, с радостью думать о возможности потерять меня в море любви?
– Не могу, признаюсь. Ведь мы не знаем, что там будет, однако я уверена, что сожаление о замене земных удовольствий на радость небес – все равно что жалоба гусеницы: придет день и придется бросить обгрызенный лист, взвиться вверх, летать высоко в воздухе, порхать от цветка к цветку, пить нектар из их чашечек или греться на освещенных солнцем лепестках. Если бы маленькие ползающие создания знали, какие перемены ждут их, они, несомненно, не сожалели бы о них. А разве не все наши печали так же неуместны? Если эта аллегория вас не трогает, вот вам другая: сейчас мы все дети, мы чувствуем, как дети, и понимаем, как дети, и когда нам говорят, что взрослые не играют в игрушки и что придет день, когда мы устанем от игр и занятий, которые так волнуют нас сейчас, эта мысль не может не опечалить нас, ибо мы не в состоянии понять, что когда-то станем взрослыми и наше сознание расширится и мы будем считать ерундой те предметы и занятия, которые сейчас так любим, и что хотя наши товарищи не будут больше играть с нами в детские игры, они будут пить вместе с нами из фонтанов другого наслаждения, и их души смешаются с нашими для более высоких целей и задач, находящихся за пределами нашего сегодняшнего понимания, но от этого не менее приятных и по-настоящему хороших. Но в то время же мы и они останемся, в основном, такими же личностями, как и раньше. Но, Гилберт, неужели вас не утешает мысль, что мы встретимся там, где нет горя и печали, нет стремления к греху и борьбы духа с плотью, где мы оба будем видеть сияющую правду и пить высшее блаженство из фонтана света и доброты, созданного тем же самым Творцом, которому мы будем поклоняться со святой страстью, и где мы, чистые и счастливые созданья, будем любить друг друга божественной любовью? Если нет – не пишите мне!
– Хелен, утешает! Только бы вера не покинула меня…
– Тогда, – воскликнула она, – пока надежда сильна в нас…
– Мы расстанемся! – заключил я. – Вам не придется страдать, опять прогоняя меня. Я уйду немедленно. Но…
Я не мог выразить свое желание словами, но она интуитивно поняла меня и на этот раз уступила, или, скорее, отдалась своим чувствам, не думая и не сопротивляясь, ибо это был внезапный порыв, которому невозможно противиться. Мгновение назад я стоял, глядя в ее глаза, а в следующее уже прижимал ее к сердцу, и мы сплелись в настолько тесном объятии, что никакая сила – физическая или духовная – не могла разделить нас. Она смогла прошептать: «Да благословит нас Бог!» и «Идите, идите!» но при этом держала меня так крепко, что я не мог подчиниться ей. Наконец, сделав над собой сверхъестественное усилие, мы разорвали объятия, и я выбежал из дома. Смутно помню, как я увидел маленького Артура, бегущего по дорожке парка навстречу мне, мгновенно перескочил через стену, избегая встречи с ним, и промчался через поля, одним махом преодолевая изгороди и каменные ограды, попадавшиеся на моем пути, пока полностью не потерял из виду старый дом и не оказался у подножия холма. Потом я провел долгие часы, плача и жалуясь на судьбу, меланхолично блуждая по долине, размышляя и слушая извечную музыку природы: западный ветер шумел в кронах огромных деревьев, ручеек журчал по своему каменному ложу. Мои глаза безучастно всматривались в изменчивые тени, играющие на зеленой траве у моих ног, а несколько увядших листочков танцевали, разделяя их веселье, но мое сердце осталось на высоком холме, в темной комнате, где плакала, одинокая и безутешная, та, которую я не мог поддержать и даже не мог увидеть до тех пор, пока годы страданий не возобладают над нами и не оторвут наши души от бренных оболочек земного праха.
Да, в тот день мне было не до работы, будь уверен. Ферму я бросил на рабочих, а рабочие оставили ее самой себе. Но одной обязанностью я не мог пренебречь: я не мог забыть, как напал на Фредерика Лоуренса, и теперь должен был извиниться перед ним за свой дурацкий поступок. Я бы охотно перенес дело на завтра, но что, если он тем временем расскажет обо мне сестре? Нет, нет! Я должен попросить прощения и вымолить у него снисхождение сегодня. Однако я отложил извинение до вечера, когда слегка пришел в себя. О, чудесная несговорчивость человеческой природы! В моем сознании стали появляться слабые зародыши робкой надежды… После ее слов я не собирался поощрять их, но пусть они немного полежат в целости и сохранности, пока я не научусь жить без них.
Приехав в Вудфорд, где жил молодой сквайр, я не без труда получил разрешение посетить его. Слуга, открывший мне дверь, предупредил, что хозяин очень болен, и выразил сомнение, что он в состоянии принять меня. Однако я не собирался отступать и спокойно ждал в холле, пока обо мне сообщали Фредерику, но внутренне решил не принимать отказа. И действительно, мне сообщили – очень вежливо, – что мистер Лоуренс не принимает никого: у него лихорадка, и его нельзя тревожить.
– Я ненадолго, – сказал я, – но должен увидеть его хотя бы на несколько минут: дело исключительной важности, и я бы хотел поговорить с ним.
– Я скажу ему, сэр, – ответил слуга.
Я приблизился к двери, за которой находился хозяин дома, и мне показалось, что он не в постели.
Слуга вернулся с ответом: мистер Лоуренс надеется, что я буду так добр и передам записку или сообщение слуге, ибо в настоящее время он не может заниматься никакими делами.
– Он достаточно хорошо себя чувствует и сможет принять меня, – сказал я и, пройдя мимо ошеломленного лакея, храбро постучал, вошел и закрыл дверь за собой. Комната оказалась просторной и хорошо обставленной, и вообще очень удобной для холостяка. В элегантном камине горел жаркий огонь; престарелый грейхаунд, избалованный бездельем и хорошей жизнью, грелся перед ним, лежа на толстом мягком ковре. На одном из углов ковра, прямо перед софой, сидел умный молодой спрингер-спаниель, преданно глядя в лицо хозяину, – возможно, просил разрешения разделить с ним диван, а возможно ожидал ласки или доброго слова. Сам больной выглядел очень интересно: он полулежал на софе в красивом халате, голова была повязана шелковым платком. Обычно бледное лицо при виде меня стало красным и каким-то горячечным, глаза полузакрыты – заметив меня, он открыл их полностью, – одна рука безжизненно лежала на спинке софы и держала маленький том, с помощью которого он пытался, вероятно, не совсем удачно, развлечь себя во время томительных часов болезни. Он бросил книгу с возмущенным удивлением, когда я вошел в комнату и встал перед ним. Приподнявшись на подушках, сквайр смотрел на меня со смесью ужаса, гнева и изумления.
– Мистер Маркхем, этого я никак не ожидал! – сказал он, и его левая щека задергалась.
– Я знаю, но помолчите минутку, и я объясню вам, ради чего пришел, – ответил я и шагнул вперед. Он вздрогнул, на его лице появилось выражение отвращения и инстинктивного страха. Опомнившись, я отступил назад.
– Говорите как можно короче, – сказал он, кладя руку на маленький серебряный колокольчик, стоявший на столе рядом с ним, – или я буду вынужден позвать на помощь. Сейчас я не в состоянии выносить ни ваше зверство, ни ваше присутствие.
И действительно, он обильно потел – капли выступили на его бледном лбу, как роса.
Я предвидел такой прием и трудность выполнения моей задачи. Однако это необходимо было сделать в любом случае, так что я бросился вперед и высказался прямо, как только мог.
– Откровенно говоря, Лоуренс, – сказал я, – в последнее время я вел себя не очень хорошо по отношению к вам, особенно во время нашей вчерашней встречи. И я пришел… Короче говоря, я пришел извиниться перед вами и попросить простить меня. Если вы не готовы принять мои извинения, – поспешно добавил я, увидев, как скривилось его лицо, – то это не имеет значения: я должен был исполнить свой долг, вот и все.
– Так легко, – ответил он со слабой, граничащей с насмешкой, улыбкой, – оскорбить друга, без всякой причины ударить его по голове и потом сказать, что действовал немного неправильно и не имеет значения, простит он меня или нет.
– Я забыл сказать, что все это вследствие ошибки, – пробормотал я. – Я мог бы принести более удовлетворительные извинения, но вы сами спровоцировали меня вашим ужасным… неважно. Я признаю, что поступил дурно. Я, не зная, что вы брат миссис Грэхем, увидел кое-что, относительно вас и ее, и у меня пробудились неприятные подозрения, которые легко бы исчезли, будь вы со мной более откровенны и искренни. А потом я случайно услышал часть вашего разговора и решил, что действительно имею право ненавидеть вас.
– А как вы узнали, что я ее брат? – с некоторым беспокойством спросил он.
– Она сама мне рассказала. Она рассказала мне все. Она поняла, что мне можно доверять. Но вам незачем тревожиться, мистер Лоуренс, ибо сегодня я виделся с ней последний раз.
– Последний! Она уехала?
– Нет, но она попрощалась со мной, и я пообещал больше никогда не оказываться даже близко от того дома, где она живет.
Я подавил тяжелый вздох, который пробудил во мне такой поворот разговора, только сильнее стиснул руки и топнул по полу. Мой собеседник, напротив, успокоился.
– Вы поступили правильно, – сказал он тоном безоговорочного одобрения и улыбнулся светло и безмятежно. – Что же касается вашей ошибки… я прошу прощения для нас обоих за то, что произошло. Возможно, вы сможете простить мне недостаток искренности, вспомнив как частичное извинение обиды, что в последнее время я тоже видел от вас крайне мало дружеского участия.
– Да-да, я помню все. И никто не может порицать меня больше, чем я сам себя, никто не может более искренне, чем я, сожалеть о результате моего зверства, как вы правильно назвали мое недостойное поведение.
– Не будем говорить об этом, – сказал он, слабо улыбнувшись. – Давайте забудем все неприятные слова, которые мы сказали друг другу, и дела тоже, и предадим забвению все, что вызывает у нас сожаления. Вы ничего не имеете против?
И он протянул мне слабую дрожащую руку, которую не смог удержать и уронил, прежде чем я успел схватить ее и сердечно сжать, но на ответное пожатие у него уже не было сил.
– Какая у вас сухая и горячая рука, Лоуренс, – сказал я. – Вы действительно больны, и, боюсь, наш разговор не пошел вам на пользу.
– О, ерунда! Простыл под дождем.
– Моя вина, увы.
– Не будем говорить об этом. Но скажите, вы рассказали моей сестре?
– Откровенно говоря, мне не хватило храбрости. Но, когда вы будете говорить с ней, не скажите ли вы, что я горячо сожалею и…
– О, не бойтесь! Я не скажу ей ничего плохого о вас, пока вы будете держать слово и сами держаться как можно дальше от нее. Значит, она ничего не знает о моей болезни, верно?
– Да, думаю, что не знает.
– Вы меня очень обрадовали, ибо все это время я боялся, что кто-то скажет ей, будто я умираю или сильно болен, и она или расстроится из-за невозможности увидеть меня, или, что еще хуже, в безумном желании помочь приедет сюда. Я должен придумать, каким образом сообщить ей об этом, – задумчиво добавил он, – пока она не услышала какую-нибудь сильно преувеличенную историю. Многие были бы рады рассказать ей такую новость только для того, чтобы посмотреть, как она ее воспримет, чтобы иметь свежую пищу для сплетен.
– Я бы очень хотел рассказать ей, – ответил я. – И, не будь обещания, сделал бы это прямо сейчас.
– Ни в коем случае! Я и не думаю об этом… Но я сейчас напишу короткую записку измененным почерком, не упоминая вас, Маркхем, кратко опишу мою болезнь и извинюсь, что не могу приехать навестить. Также я предостерегу ее от преувеличенных слухов. Не окажете ли вы мне любезность отдать послание на почту, когда будете проходить мимо? В этом случае я не доверяю никому из слуг.
Я охотно согласился и принес пюпитр. Ему даже не пришлось менять почерк – бедняге было трудно писать разборчиво. Как только он закончил, я распрощался, спросив лишь, есть ли хоть что-нибудь, малое или большое, что я могу сделать для него, дабы облегчить его страдания и искупить причиненный мной вред.
– Нет, – сказал он, – вы уже и так много сделали, даже больше, чем самый искусный врач: вы сняли с меня две тяжелые ноши – беспокойство за сестру и глубокое сожаление о нашей ссоре. Откровенно говоря, я боялся, что эти два источника беспокойства могут прикончить меня быстрее, чем лихорадка, но теперь я убежден, что быстро поправлюсь. Хотя вы можете кое-что сделать для меня: заходите ко мне почаще – как видите, я живу очень уединенно и, обещаю, впредь никто не будет мешать вашим посещениям.
Я кивнул и, сердечно пожав ему руку, ушел. По дороге домой я занес письмо на почту, мужественно победив искушение добавить пару слов от себя.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.