Автор книги: Франко Нембрини
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +12
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 22 (всего у книги 31 страниц)
Песнь XI
«Как в этом, так и в том руководима»
Начнем с того, что я испытываю некоторую неловкость по двум причинам. Во-первых, рассказывать о святом Франциске францисканцам неуместно[220]. Немного упрощает ситуацию то, что меня самого зовут Франческо (Франциск), а Франко – это уменьшительное имя, и значит, у меня особые отношения с этим святым с самого детства. Но в святом Франциске столько глубины и многообразия смыслов, что, сколько бы я ни старался, мне не удастся показать больше, чем малую их часть.
Вторая же причина моей неловкости скорее радостная. Это связано с тем, что происходило со мной в последние дни. В прошлую субботу умер мой шурин, муж одной из сестер. Он был всего на два года старше меня. Сегодня были похороны. Все время, пока он болел, мы все старались быть рядом. Особенно же в эти дни, от субботы до сегодняшнего отпевания – чудесной службы, после которой многие из нас подумали: «Неужели возможно, что мы с похорон уходим в радости?» Все эти дни я постоянно думал о рае. Не просто о рае вообще, но и конкретно о дантовском «Рае».
Потому что когда человек трудится над песнью, по священной святому Франциску, и происходит что-то подобное, то текст помогает ему смотреть на происходящее в жизни, а, с другой стороны, происходящее наполняет текст жизнью.
Со мной так происходило уже не единожды, и я надеюсь, что так происходит со всеми, кто по-настоящему любит литературу и кто читает эти страницы Данте.
Каждый раз меня поражает осознание того, что в течение нескольких дней после смерти человека все в мире обретает свое, более правильное место.
Этому я научился со временем. В юности это было не так, тогда на волне некоторых модных песен и какого-то цинизма я все чувствовал не так. Помните, Энцо Янначчи: «Мы могли бы все вместе пойти на твои похороны / посмотреть, все ли плачут всерьез?» И каждый раз, когда я ходил на похороны, эти слова приходили на ум и казались по-настоящему циничными, поскольку утверждали, что смерть – момент высочайшей лжи.
Но за последние три дня я уверился, что это не так, что смерть выявляет истинную суть вещей, что в ней истина, а не ложь. И это не то же самое, что любовь, часто никогда не высказанная и не признанная, которая тоже проявляется перед лицом смерти. Трудно объяснить словами это чувство, оно похоже на инстинктивное прощение, при котором не только грех почившего, но и твои собственные проступки обретают другое измерение. Не в том смысле, что мы о них забываем или куда-то их откладываем.
«О покойниках либо хорошо, либо никак» – если мы это говорим, то как будто прочерчиваем линию, за которой наступает забвение, – страшная глупость. Но эти слова обретают смысл при осознании, что его грехи и мои грехи могут быть прощены. В этот момент рассеиваются какие-то конфликты, горечь и упрямство, которые втягивали нас в смертельную бессмысленную схватку с самими собой и другими людьми. Ложь на какое-то время отдаляется от нашей жизни, а истина становится сильнее. Все обретает свой истинный вес.
Я все время вспоминал то, о чем мы говорили в предыдущий раз, когда разбирали песнь первую: все в мире связано и упорядочено, этот порядок – образ Божий («Все в мире неизменный / Связует строй; своим обличьем он / Подобье Бога придает Вселенной»). Когда мы переживаем страдание и смерть – и тут не может не вспомниться сразу смерть Беатриче, – нам дается возможность узнать что-то очень важное о жизни.
Мне кажется, что перед лицом смерти мы легче выбираем правильную сторону, сторону вечной жизни. Нам дается помощь в том, чтобы увидеть жизнь усопшего, его отношения, семью, проблемы, – с той легкостью, которая открывает истинный смысл. Смерть заставляет нас сделать шаг, потому что, разделяя страдание, разделяя точку ухода, мы на мгновение, на день, может, на три дня получаем способность видеть вещи в перспективе Бога, в перспективе вечности.
Разве «Рай» Данте – не попытка такого взгляда? Данте после утраты самого дорогого для себя в мире, Беатриче, сумел сохранить это видение, оно стало его жизнью, он попытался именно так посмотреть на всю свою жизнь и испытал такое сострадание к себе и к нам, что возжелал проделать этот путь с нами. Он как бы говорит нам: «Я сделал свой шаг, я смог занять правильную сторону, и я хочу, чтобы вы научились жить так же, чувствуя истинный вес, потому что это – совсем иная жизнь, это – рай, это жизнь мира иного в нашем земном мире». Не надо ждать, когда кто-то умрет, не надо ждать землетрясения, инфаркта и рака, чтобы увидеть все с правильного ракурса. Есть и другие пути, можно себя воспитать (кто-то заметил: либо инфаркт, либо воспитание, но, может быть, инфаркт – это тоже способ воспитания).
Простите мне такое личное отступление, но если бы я не рассказал вам всего этого перед началом чтения песни одиннадцатой, мне бы казалось, что я вас обманываю.
Несколько замечаний, чтобы было легче погрузиться в текст.
Святой Франциск родился в 1182 году и умер в 1226-м, то есть за сорок лет до того, как родился Данте (1265). История его жизни – не только церковное, но и важное общественное явление (вспомним Капитул Рогожек[221], на который собралось более пяти тысяч братьев, ведь дело происходило еще только в 1221 году), память о нем во времена Данте была еще очень свежа.
О святом Франциске во времена Данте говорят и спорят не только в религиозном контексте, но и с точки зрения культурной и общественной жизни. Полемика о бедности, о том, что значит быть бедным, во времена Данте была все еще очень остра, именно в это время происходит разделение на два течения, по-разному интерпретирующих учение и харизму святого Франциска: так называемых конвентуалов и спиритуалов.
Течение конвентуалов полагало, что бедность – это не обязательно нищета, это не полное отвержение собственности, но то, как ты распоряжаешься имеющимся. А спиритуалы самым радикальным образом утверждали, что бедность – это необладание, не владение никакими благами – ни в личной, то есть каждого брата по отдельности, ни в коллективной, то есть общины, собственности. По их мнению, у общины не должно было быть ни дома, ни монастыря, ни земли – ничего вообще. Бедность, доведенная до крайности. Этот спор был очень ожесточенным, в него вмешался даже Папа Иоанн ХХII, вставший в 1223 году на сторону конвентуалов, то есть на защиту такого видения бедности, общекатолического видения (которое и я разделяю), которое не предполагает буквальной нищеты. Бедность – не для убожества, а для того, чтобы использовать то, что дает Бог, в истинных и правильных целях, то есть во славу Божью.
На ум приходят сразу незабываемые слова дона Джуссани о человеческой жизни, которую он так определил во время встречи с Папой Иоанном Павлом II 30 мая 1988 года: «Нищенствует Христос, прося человеческого сердца, а сердце человека просит Христа»[222]. Это «нищенствование» и есть та самая бедность, какой меня учили, какой научил меня дон Джуссани и какой, как мне кажется, Франциск учил своих братьев. Сердце, которое «просит Христа», конечно же позволяет всем вещам, включая и деньги, обретать свою истинную ценность. В этом бедность.
Данное уточнение исторического контекста мне кажется важным, чтобы лучше понять, почему Данте, говоря о Франциске, так настаивает на теме бедности, развивая практически только ее одну, а ведь она совсем не исчерпывает богатство харизмы ассизского святого.
Еще одно важное воспоминание, которое должно стать фоном при чтении этой песни Данте, – это «Гимн брату Солнцу»[223], который мне очень дорог. Мне всегда казалось невероятным чудом и рукой Провидения, что вся итальянская литература и, в некотором смысле, вся история нашего народа, история Италии, осознавшей себя таковой в Средние века, зиждется на «Гимне брату Солнцу», начинается с него. Потому что красота этого текста неизмерима, а потому к нему применим только один термин, тот самый, который критики употребляют обыкновенно по отношению к поэзии Данте, – реализм.
Реализм – это ощущение бытия, присутствия всего, ощущение благодарности, столь ясное с точки зрения разума, что в существующих вещах оно сразу улавливает присутствие чего-то большего, другого. Во всем – знак Другого. Это ощущение всего как знака, ощущение творения – отличительная черта религиозного видения святого Франциска. И, пожалуйста, давайте сразу оставим попытки увидеть во францисканстве прежде всего «экологизм». Потому что свести святого Франциска к образу борца за экологию может только тот, кто прочел первую половину «Гимна» и не читал второй. Тот же, кто прочел его целиком, видит бесконечное страдание, которое неизменно сопровождает жизнь в мире, где есть зло. Именно это зло и это страдание могут быть побеждены природой Бога, участием и узнаванием Его присутствия: «Хвала Тебе за тех, чье сердце склонно / Прощать людей, любви Христовой ради»[224] вплоть до безумного именования «сестры нашей смерти телесной».
Своим школьникам я всегда говорил и повторю вам теперь: скажите мне, верующие и неверующие, слышали ли вы что-то более потрясающее, чем то, что человек здесь, на земле, может назвать смерть «сестрою»? Может ли быть что-то более радикальное?
Я бы жизнь отдал, чтобы познакомиться с этим человеком, нет для меня ничего интереснее. Думающий человек, пусть даже не получивший никакого христианского воспитания, атеист, каких я встречал в России, услышав такое, может ли удержаться и не проверить? Ведь это – единственный серьезный вопрос бытия. Меня «Гимн брату Солнцу» поражал с самого детства, когда мне читала его мама, она рассказывала мне и о святом Франциске, в память которого меня назвала. Сестра наша смерть…
Помня об этих двух размышлениях, мы можем приступить к чтению песни одиннадцатой и лучше понять, о чем в ней идет речь.
О смертных безрассудные усилья!
Как скудоумен всякий силлогизм,
Который пригнетает ваши крылья.
[Насколько полна наша жизнь бессмысленных усилий (под «усильями» здесь имеются в виду и заботы, и тревоги), к каким ошибочным, слабым рассуждениям («скудоумным силлогизмам») мы прибегаем, чтобы защитить этот образ жизни, который и защищать-то невозможно, единственный результат которого в том, что он «пригнетает ваши крылья»!] Пригнетает, то есть опускает крылья, заставляет летать низко, так мы могли бы назвать и повсеместное распространение цинизма в поколении наших детей, которых наставляют взрослые циники, повторяя: «Довольствуйся, выбрось из головы великие идеалы, лучше учись, старательнее».
Данте приводит несколько примеров этого «низкого полета».
Кто разбирал закон, кто – афоризм,
Кто к степеням священства шел ревниво,
Кто к власти чрез насилье иль софизм,
Кого манил разбой, кого – нажива,
Кто, в наслажденья тела погружен,
Изнемогал, а кто дремал лениво…
Данте смотрит на землю со стороны Бога, со стороны Истины, и удивляется, видя, как люди растрачивают свою жизнь в погоне за предметами, желаниями, страстями, недостойными того, для чего мы были сотворены. Кто делает юридическую карьеру («разбирал закон»), кто – церковную («к степеням священства шел ревниво», – в то время сан был часто ступенью карьерного роста и возможностью нажиться), кто занимается политикой и идет к власти «чрез насилье» или с помощью обмана («софизм»), кто ворует, кто наживается на государственных должностях, кто «в наслажденья тела погружен», то есть ублажает свои чувства, сладострастен. Все эти люди устремлены к благам фальшивым, неистинным и на них тратят свои силы, ведь даже для греха нужны усилья (один мудрый священник сказал мне как-то, что грех требует такого усилия, что со временем перестает приносить удовольствие, и каждый раз, встречая у Данте в этом стихе «изнемогал», я вспоминаю о его замечании).
В то время как, от смуты отрешен,
Я с Беатриче в небесах далече
Такой великой славой был почтен.
Я, свободный от всех этих тревог, от всей низости, устремляюсь наконец к истинной цели. Повторю еще раз: то, что Данте описывает, – не иной путь. Господь сотворил все блага этой земли для нас. Жажда иной жизни проистекает не от того, что земная жизнь – зло и все ее блага – зло. Нет, мы жаждем истинной жизни уже здесь, на земле, и потому все то, что на земле, надо использовать по истинному предназначению – во славу Божью; в этом настоящее, а не карикатурное счастье для человека.
Прежде чем мы услышим голос святого Фомы Аквинского, надо сказать несколько слов об архитектуре песен одиннадцатой и двенадцатой. В первой из них речь идет о святом Франциске, но похвалу ему говорит святой Фома – доминиканец. А во второй похвалу святому Доминику произносит Бонавентура – францисканец. Это удивительное и совсем не случайное переплетение. Эти два ордена, как известно из истории, не всегда ладили, о чем сложено огромное количество анекдотов. Доминиканцы со своим даром красноречия – полная противоположность францисканцам, избравшим путь абсолютного смирения, которому чуждо не только красноречие, но любые претензии на учение и объяснение. В реальности они друг друга дополняют: доминиканцы изгоняют из Церкви ересь, а францисканцы сражаются с внутренними болезнями Церкви. Тем не менее при столь разных характерах не много надо для разногласия и разлада. Что же делает Данте? Он заставляет доминиканца петь хвалу святому Франциску, а францисканца – святому Доминику. И что интересно, после похвалы основателю другого ордена каждый из них обрушивается с жесткой критикой на грехи и недостатки ордена, которому принадлежит сам.
Мне кажется, что это замечательный пример того, что такое братство и христианское взаимоисправление. Легко показывать пальцем на другого, обличать его пороки и недостатки, но каждый должен смотреть на собственные пороки и грехи собственного дома, исправлять недостатки своего ордена и восхвалять святость другого – вот урок, как следовало бы вести себя в Церкви и в христианской общине.
Святой Фома начинает рассказ о житии святого Франциска.
Небесный промысл, правящий землей
С премудростью, в которой всякий бренный
Мутится взор, сраженный глубиной,
Дабы на зов любимого священный
Невеста Жениха, Который с ней
В стенаньях кровью обручен блаженной,
Уверенней спешила и верней,
Как в этом, так и в том руководима,
Определил ей в помощь двух вождей.
Одно предложение в трех терцинах, смысл которого становится ясен только к концу. Божественный Промысел правит «землей с премудростью», с непостижимой человеку глубиной мудрости, перед которой взор людской («взор» значит взгляд, от глагола «взирать») сражен. Человек чувствует себя побежденным, неспособным дойти до той глубины, из которой Бог судит и движет историю, до тех пор, пока Божественный Промысел не определяет для Церкви – «Невесты Жениха, Который с ней / В стенаньях кровью обручен блаженной» – т. е. обрученной Христу на Кресте и спешащей к любимому «уверенней» и «верней» двух вождей, одного по одну сторону, другого – по другую («как в этом, так и в том»), чтобы они наставляли ее и вели.
Один пылал пыланьем серафима;
В другом казалась мудрость так светла,
Что он блистал сияньем херувима.
[В девяти небесных сферах «Рая» располагаются девять ангельских чинов, и каждый из них обладает своей добродетелью. Серафимы – в сфере любви, херувимы – в сфере мудрости, разума. Таким образом, Фома говорит, что один из «двух вождей», Франциск, «пылал пыланьем серафима», то есть был преисполнен любви, как серафим, а другой, Доминик, «блистал сияньем херувима», сиянием знания, мудрости, свойственным херувимам.]
Лишь одного прославлю я дела,
Но чтит двоих речь об одном ведущий,
Затем что цель их общею была.
[Теперь я расскажу вам об одном, о Франциске, но о каком бы из них двоих ни пошел рассказ, он будет о другом, какому бы ни возносилась хвала, она будет обоим, поскольку дела их были устремлены к единой, общей цели, жизни Церкви, славе Христовой.]
Эти слова эхом отзывались в моей голове в эти дни, когда я рассматривал чудесную фотографию двух Пап, молящихся рядом во время исторической встречи в Кастель Гандольфо 23 марта 2013 года: Папы Бенедикта XVI и Папы Франциска. Попробуем перечитать эти стихи с мыслью о них: о Папе Бенедикте, «блистающем сияньем херувима», мудростью и глубиной одного из величайших мыслителей века, о том, как он встал на защиту истинной веры, твердо, ясно и непоколебимо, как никто иной; и о Папе, пришедшем ему вослед, неожиданном Папе Франциске, удивительном, сразу воспылавшем «пыланьем серафима», деятельной любовью. Вера по одну сторону и любовь – по другую.
Когда читаешь эти строки и видишь перед глазами этот образ, становится понятно, что Божий Промысел воистину правит миром, не каким-то там абстрактным, а нашим бедным миром сегодня. И столь же актуальны и сегодня слова, которые Данте вкладывает в уста святого Фомы: прославляющий одного неизбежно чтит и второго. Сколько времени, сколько сил потратили напрасно журналисты, пытаясь установить, чем один Папа отличается от другого, в то время как совершенно очевидно, что в них – два дара для жизни Церкви, для всего мира, две харизмы, два темперамента, два чувства, каждому из которых необходим другой. Нельзя говорить об одном, не имея в сердце другого, и не зря Папа Франциск в каждой речи неизменно упоминает своего предшественника.
Вернемся к Данте, пролистнем географическое описание местности, которое дает нам святой Фома, и войдем непосредственно в город Ассизи.
На этом склоне, там, где он, ломая,
Смягчает кручу, солнце в мир взошло,
Как всходит это, в Ганге возникая…
Описывается гора Субазио, на более пологом склоне которой располагается город Ассизи, откуда «солнце в мир взошло», как оно всходит обычно на Востоке со стороны реки Ганг. Это очень сильная метафора, с нее начинается представление Франциска как второго Христа (alter Christus), второго солнца, потому что первое Солнце – Христос.
Чтоб это место имя обрело,
«Ашези» – слишком мало бы сказало;
Скажи «Восток», чтоб точно подошло.
В этой терцине метафора солнца раскрывается еще глубже: говоря об этом городе, не называйте его «Ассизи» («Ашези» – средневековое произношение Ассизи), потому что это слово не может передать всего; называйте его «Восток», ибо на Востоке всходит солнце, дарующее жизнь. Солнце – образ Христа, церковный алтарь обращен на восток, потому что именно оттуда является солнце, то есть Христос.
На эту смысловую линию Данте накладывает еще одну. Ассизи в Средние века назывался Ашези, и это слово по-итальянски означает восхождение, подъем, путь вверх, к Истине. Как удивительно, что именно так называлось место, где родился Франциск, alter Christus, помогающий людям устремить взор ввысь, в то время как главная их проблема (и об этом Данте говорит в начале песни) – низкий полет («пригнетенные крылья»). «И хотя призывают его к горнему, он не возвышается единодушно» (Ос. 11: 7), – говорит пророк. Человек, стремящийся ввысь, к Богу, свободен изменить свой путь и уклониться вниз, к «скудоумным силлогизмам». Когда прочувствуешь, что главная цель человека – стремиться ввысь, то узнать, что святой Франциск родился в городе Ашези, городе «Восхождения», невероятно и прекрасно.
Оно, хотя еще недавно встало,
Своей великой силой кое в чем
Уже земле заметно помогало.
[Не так много времени прошло c рождения Франциска, то есть он был еще в юных летах, а уже земля утешалась его добродетелью.]
Он юношей вступил в войну с отцом
За женщину, не призванную к счастью:
Ее, как смерть, впускать не любят в дом;
И, перед должною духовной властью
Et coram patre с нею обручась,
Любил ее что день, то с большей страстью.
Он еще «юношей вступил в войну с отцом», возлюбив «женщину, не призванную к счастью», то есть бедность, «Госпожу Бедность», как называл ее сам Франциск. И здесь неизбежно мы слышим отголосок песни второй «Ада»: «…лишь я один, бездомный / Приготовлялся выдержать войну / И с тягостным путем, и с состраданьем»[225]: жизнь как война, жизнь как битва, которая может дойти до войны «с отцом», тем, кто дал нам жизнь. Потому что «должно повиноваться больше Богу, нежели человекам» (Деян. 5: 29), и «если кто приходит ко Мне и не возненавидит отца своего и матери (…), тот не может быть Моим учеником» (Лк. 14: 26).
Эта брань может привести к болезненному разделению, отдалению и преследованию даже среди домашних: «Предаст же брат брата на смерть, и отец – сына; и восстанут дети на родителей, и умертвят их» (Мф. 10: 21).
Эта война, которую, «как смерть, впускать не любят в дом», ее никто не хочет, как не хотят смерти.
Война ради любви к «Госпоже Бедности», закончившаяся тем, что «перед должною духовной властью», то есть епископской курией Ассизи и «coram patre», в присутствии отца, он с нею «обручился».
История известна: после того как Франциск продал какое-то имущество своего отца, чтобы отдать деньги на восстановление церкви святого Дамиана, ибо именно так он понял слова Христа, обратившегося к нему с распятия этого полуразрушенного храма: «Франциск, восстанови Мою церковь, впадающую в запустение», – отец признал его сумасшедшим, насильно притащил домой, избил, связал и запер. Мать святого, воспользовавшись отъездом отца по делам, освободила его от уз, и он вернулся восстанавливать церковь святого Дамиана. Отец, придя в ярость от такого несокрушимого упрямства сына, обратился к городскому управлению, чтобы лишить его наследства. Франциск в ответ воззвал к епископу. И вот перед лицом епископа и в присутствии всего города разворачивается знаменитая сцена отказа Франциска от имущества отца; включая всю одежду, что на нем надета, он возвращает отцу все и остается совершенно наг.
Этим жестом Франциск обручается с бедностью, которую он любил «что день, то с большей страстью», любил все сильнее изо дня в день.
Она, супруга первого лишась,
Тысячелетье с лишним, в доле темной,
Вплоть до него любви не дождалась…
[ «Она», то есть бедность, «супруга первого», т. е. Иисуса, «лишась», остается «в доле темной», никем не возжеланная, на тысячу сто лет, в презрении и забвении.]
Хоть ведали, что в хижине укромной,
Где жил Амикл, не дрогнула она
Пред тем, кого страшился мир огромный,
И так была отважна и верна,
Что, где Мария ждать внизу осталась,
К Христу на крест взошла рыдать одна.
[Никто за ней не шел, никого не сподвиг рассказ об Амикле – древнем римлянине, прославившемся тем, что в своей крайней бедности он не устыдился принять Юлия Цезаря, «кого страшился мир огромный». Никого не привлекло то, насколько она, бедность, была «отважна и верна»: она, как невеста Христова, взошла туда, куда даже Мария не поднималась – «к Христу на крест взошла рыдать одна», – в то время как Мария «ждала внизу», у подножия.]
Бедность Христа, умирающего на кресте, – это не только полная нагота физическая, но ужасающая оставленность духа, которая исторгла вопль: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мф. 27: 46; Мк. 15: 34). Никто после Христа не осмеливался стремиться к бедности, любить ее, отдаваться ей, почитать ее своей невестой.
Но, чтоб не скрытной речь моя казалась,
Знай, что Франциском этот был жених
И Нищетой невеста называлась.
[Скажу ясно, чтобы смысл моей речи был всем понятен: возлюбленные, о которых я повествую, – Франциск и бедность. Франциск обручился с бедностью, это обручение – символ христианского представления об обладании, иначе называемого целомудрием.]
При виде счастья и согласья их,
Любовь, умильный взгляд и удивленье
Рождали много помыслов святых.
Какие прекрасные строки! Какое удивительное определение воспитания! Как вызвать «помыслы святые»? Как вызвать в другом человеке – ребенке или ученике – «святые помыслы»? Как породить в них стремление к святости?
Представьте себе, что тут говорится о родителях: отце и матери. Их согласие, любовь, радостные лица, веселье, счастье, которым они живут, не зависят от вечных детских «хочу – не хочу», капризов и оценок, потому что зиждутся на каменном основании, на Другом. «Любовь, умильный взгляд и удивленье», непрестанное удивление, непрестанная способность узнавать новое, жажда участия во всем происходящем, жажда понимания, знания, роста. Именно поэтому «умильный взгляд» на тех, кто рядом рождает святые помыслы. Разве это не лучшее описание воспитания?
Бернарда первым обуяло рвенье,
И он, разутый, вслед спеша, был рад
Столь дивное настичь упокоенье.
[Франциск и бедность настолько явственно «рождали много помыслов святых», что Бернард Клервоский, один из первых учеников, последовал за ними «разутый, вслед спеша», побежал бегом за красотой и радостью, которой светился лик Франциска, и ему казалось, что он не поспевает.]
Следовать с разутыми ногами, как мы увидим и в последующих стихах, символизирует принятие видения бедности, проповеданного Франциском: той настоящей бедности, которую человек свободно выбирает, потому что его выбор – это единственное и главное в мире богатство – Христос, обручение с Христом.
И это, повторю, бедность, которую сам выбираешь, потому что выбор – единственное богатство человека.
О, дар обильный, о, безвестный клад!
Эгидий бос, и бос Сильвестр, ступая
Вслед жениху; так дева манит взгляд!
[Ибо бедность – великое богатство, неизвестное тем, кто его не изведал. «Безвестный клад», «дар обильный», дающий плод, способность производить, а потому и другие – Данте называет только два имени – радостно устремляются за женихом Франциском и невестой – бедностью.]
Отец и пестун из родного края
Уходит с нею, теми окружен,
Чей стан уже стянула вервь простая…
И после этого, на рубеже 1209 и 1210 годов, Франциск – отец, воспитатель и путеводитель, подобно тому как, по словам Папы Иоанна ХХIII, Церковь – «мать и наставница», уходит вместе с группой первых учеников, «чей стан уже стянула вервь простая». «Вервь» имеет простое значение – бедной веревки, которой Франциск и его ученики опоясывались вместо ремня, но в то же время и значение символическое: это же слово по-итальянски употребляется для веревки, которую обвязывали вокруг головы вьючного животного, оно означает смирение, с которым братья были готовы идти за Франциском и за бедностью.
Вежд не потупив оттого, что он
Сын Пьетро Бернардоне и по платью
И по лицу к презреннейшим причтен,
Он царственно все то, что движет братью,
Раскрыл пред Иннокентием, и тот
Устав скрепил им первою печатью.
Франциск отправляется в Рим, он составляет первый Устав для братьев и идет просить Папу Иннокентия III его утвердить. Данте замечает, что он не стыдится, «вежд не потупив», ни того, что он незнатный сын какого-то Пьетро Бернардоне, хоть и разбогатевшего, но простого торговца, что в те времена считалось совсем незавидным положением; ни того, что он одет, как нищий, настолько, что все, кто его видят, удивляются. Напротив, он разговаривает с Папой «царственно». Представьте себе, насколько прекрасно ощущает себя человек, разговаривающий с Папой «царственно», как король, как господин и владыка жизни и самого себя.
Здесь неизбежно на ум приходят заключительные слова песни двадцать шестой «Чистилища»: «Тебя венчаю митрой и венцом» – ты владыка, господин самому себе, ты свободен. Франциск, избравший в невесты бедность, возлюбленную Христа, обретает свободу, свободу от всякого беспокойства, от страха и стыда, даже перед Папой он смеет теперь стоять прямо, «царственно». Как известно, Иннокентий III Устав утвердил. «Устав скрепил им первою печатью» – это первое устное утверждение; за ним последует второе, письменное, второй Устав будет скреплен папской буллой и получит название «Устав, утвержденный буллой».
В этой связи я хотел бы вспомнить прекрасную историю, проиллюстрированную также и на фресках Джотто в верхней базилике святого Франциска в Ассизи: рассказ о сновидении Папы Иннокентия, который изначально не хотел утверждать Устав францисканцам. Франциск и его ученики показались Папе группой оборванцев, к тому же безумных. Но потом он увидел сон о том, как рушится лютеранская базилика, а удерживают ее Франциск и Доминик. Этот сон заставил его хотя бы устно утвердить Устав.
Неизвестно, насколько исторически правдива эта история, но сомнения Папы Иннокентия можно понять. В то время Европу наполняли группки людей, у которых желание поиска истинной бедности переплеталось со стремлением обличить богатство клира. Часто эта критика имела веские основания. Несколькими стихами ранее Данте писал о тех, кто священством приобретает богатство, преследует собственный интерес. Но часто эта критика становилась атакой на священнослужение как таковое, на Церковь. А потому нелегко было в то время отличить святых от еретиков. Где граница между святостью и ересью? По каким признакам отличить одно от другого?
Критерием, мне кажется, может быть не то, кто прав или неправ, когда обличает зло – с этой точки зрения Лютер мог быть более прав, чем Франциск, – а любовь к Церкви. Чем в большей нужде святой видит Церковь, свой дом, семью, к которой принадлежит, тем больше он ее любит, тем больше хочет отдать за нее свою жизнь. А еретик высокомерно выходит прочь из рушащегося дома и показывает в него пальцем, говоря: «Мерзость какая, рушится. Я построю себе новый, гораздо красивее».
Историю Церкви пронизывает вопрос свободы: можно ли любить Церковь одряхлевшую, противоречивую, полную греха и грешников, можно ли за такую Церковь отдать жизнь? С этой точки зрения нынешнее время не сильно отличается от эпохи Лютера или святого Франциска: и сегодня есть фарисеи и моралисты, обличающие грешников, а есть святые, знающие, что все мы грешны, что Христос пришел не к здоровым, но к больным. Нет ничего удивительного в том, что Церковь полна грешников, ибо их возлюбил Господь. А потому за эту Церковь, полную таких грешников, как я сам, можно отдать свою жизнь.
Франциск предложил людям такую жизнь, такую радость, что они пришли в движение, их становилось все больше и больше. В мире, где еще не было газет и телевизора, новость о том, как живет Франциск, распространилась молниеносно, всего несколько лет – и за ним последовали тысячи, около пяти тысяч молодых людей, ставших братьями. Это было поистине удивительное явление.
Когда разросся бедненький народ
Вокруг того, чья жизнь столь знаменита,
Что славу ей лишь небо воспоет,
Дух повелел, чтоб вновь была повита
Короной, из Гонориевых рук,
Святая воля их архимандрита.
[После того как францисканское движение возросло, следуя примеру жизни cвятого, которого лучше воспоют на небесах, чем в этих бедных стихах, святое стремление пастыря (в тексте употреблено греческое слово «архимандрит», которое обозначает «пастырь, учитель») было увенчано Святым Духом второй короной, то есть Уставом, утвержденным папской буллой, полученным от Папы Гонория.]
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.