Текст книги "Учитель истории"
Автор книги: Канта Ибрагимов
Жанр: Современная русская литература, Современная проза
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 39 страниц)
– Ах ты выродок, подлый гад! – на родном процедил учитель истории, вызвав неоднозначную реакцию у земляка.
– Отставить, Дугуев, – отстранил полковник вскипевшего подчиненного, вновь уселся на корточки перед Шамсадовым. – Ну, давай, вспоминай, где эта «обломанная», «поломанная»… Где, говори! – рявкнув злобно, сжал он тонкую шею учителя истории, стал придушивать.
Всеми конечностями махал учитель истории, пытаясь освободиться, да рука Штайнбаха была очень сильна, она заставила Шамсадова вначале стонать, потом хрипеть на последнем дыхании, и Шамсадов от потуг, задыхаясь, уже побагровел, и губы его стали безжизненными, синюшными. И лишь когда он стал терять сознание, – хватка ослабла:
– Вспомнил?
– Нет… не знаю, – не своим, гортанно-охрипшей шепелявостью еле отвечал Малхаз, и видя, что здоровенная ручища Штайнбаха вновь потянулась к шее, чуть громче. – Честно, не понимаю… не могу соображать.
– Оставьте его, – заботливым тоном вступился доктор. – После уколов он не в состоянии адекватно мыслить. Ему нужно время для полной адаптации. Главное, по старику Фрейду, на подсознательном уровне все ему уже известно. Отдохнет, поднапряжется – и все выдаст. В крайнем случае – еще пару укольчиков, и разговорится, и все сделает… Безингер был прав – этот малый все знает…
– Был приказ не называть имен, – перебил доктора командир.
– О, простите, – не без жеманства отвечал доктор, его манеры явно не вписывались в эти горно-полевые условия. – Был и последний приказ – любой ценой вернуть тубус.
– Да, – вскочил Штайнбах. – Но как это сделать? Там банда Сапсиева разыскивает нас. Их в три раза больше, и нам эти столкновения ни к чему.
– А зачем нам с кем-то «сталкиваться»? – так же вальяжно говорил доктор. – Позвоним боссу. Пусть он свяжется с Москвой, а оттуда прикажут – и российская авиация с этой бандой в три секунды разберется.
– Вот это идея! – воскликнул полковник. – Вы просто стратег.
– Тактик, тактик, а стратег наш в Нью-Йорке.
Оставив Шамсадова в покое, Штайнбах и доктор ушли к командирской машине, минут через двадцать вернулись в приподнятом настроении, дали команду – обед.
Учителя истории кормили на равных, правда, вкуса пищи он не ощущал, многие чувства, видимо от уколов, частично атрофировались.
После короткой трапезы командир направился проверять дозорных, а доктор подсел к Шамсадову и с непонятными чувствами говорил на английском, чтобы другие не понимали:
– Удивляюсь я. Столько Вы натворили, а Безингер любит Вас, как родного. Каждый сеанс связи – о Вас справляется, требует, чтобы мы все заботились о Вас, как о святом… Даже когда сообщили, что Вы троих наших уложили – обвинил только нас… Хе, знал бы босс, что Штайнбах с Вами вытворяет.
– А уколы по указу Безингера делали? – с содроганием спросил Малхаз.
Доктор ответить не успел, размашистой походкой из кустов неожиданно появился командир.
– Скорей бы они, – вглядывался Штайнбах в небо. – Хмурится, вдруг из-за непогоды не смогут прилететь.
Привал затянулся. Короткий зимний день стремительно угасал. Солнце скрылось за горой, и сразу же стало сумрачно, сыро, холодно.
Чугунная тяжесть и тупая, ноющая боль в голове Шамсадова понемногу ослабевали, и на смену полупьяной дремоте возвращались прежние реакция, острота мысли и чувств.
Почему-то первое, о чем он подумал, – странная наивность и прямолинейность иностранцев! «Как это возможно, – усмехался в душе он, – из Нью-Йорка позвонят в Москву и будут бомбить авиацией какой-то вооруженный отряд где-то в глухих горах Чечни?.. Чушь и бред», – чуть ли не злорадствовал он. И в это время Штайнбах ликующе воскликнул, вглядываясь в небо – видимо, дозорные сообщили по рации.
И действительно, вскоре показался один, а следом еще пара огромных вертолетов. Они стремительно пронеслись над ущельем, потом тем же маршрутом вернулись и, как показалось с земли, один вертолет слегка завис над ними, разбрасывая тепловые ракеты.
Казалось, на этом все закончилось; наступила привычная в зимних горах давящая, понурая тишина, предвечернее умиротворение, и лишь изредка несильное дуновение доносило с северо-запада, с равнин, чересчур влажные холодные волны, и вслед за этим как-то неожиданно померкли во мгле, будто растворились, горные вершины. «Будет снег», – подумал Шамсадов, вглядываясь в нависающую над ними свинцовую тяжесть. И в этот же момент, с той же стороны, появились резко увеличивающиеся две пары точек, и они стремительно росли, приближаясь.
– Не сюда! – послышался громовой ужасный голос Штайнбаха.
Оставляя ядовито-огненный след во мгле, от самолетов отделились ракеты. С криками все кинулись врассыпную, прильнули к земле, а учитель истории, досконально зная местность, рванулся к истоку родника. Первая взрывная волна сбила его с ног, а после второго взрыва что-то тяжелое, видимо, колесо машины, перекатилось через ноги. От этого толчка он приподнялся и, инстинктивно прикрывая руками голову, на полусогнутых ногах устремился к горе – там, над родником, где сквозь каменную скалу изъеденная вековыми потоками глубокая расщелина, уходящая к самой вершине, можно укрыться от авиации, и может, даже убежать.
От следующей пары взрывов, чуть-чуть не добежав до расщелины, Малхаз вновь был сбит с ног; поняв, что живой, он вновь рванулся. Вот и спасительная чернь расщелины; неоднородные выступы, местами поросшие скользким мхом, когда-то в юности служили ему лестницей к вершине.
Легкий, от природы юркий Шамсадов стал лихорадочно карабкаться вверх, это не совсем удавалось, конечности скользили, здесь совсем темно и приходится действовать на ощупь. Еще пара взрывов его сотрясли, и он замер. Затем свист авиации и взрывы послышались чуть далее, в стороне села.
«Теперь тех бандитов бьют», – с некоторым удовлетворением подумал он. И в это же самое время послышался гул вертолетов. «Могут высадить десант», – следующая, уже безрадостная мысль, которая вновь заставила его лезть вверх.
Не только рев мотора, но даже вихрь от лопастей уже сильно ощущает учитель истории. Он заторопился, в спешке в очередной раз поскользнулся, ударяясь о выступы, чуть сполз, и тут ногами уперся во что-то мягкое, круглое.
– Идиот, – голос снизу на чеченском. – Давай быстрее, там десант.
Шамсадов попытался глянуть вниз, не получилось.
– Дугуев – ты?
– Я, я. Давай же быстрее!.. Сможем ли мы отсюда выбраться? – сопел испуганный голос снизу.
– Сможем, сможем, – процедил Шамсадов, на ощупь, не торопясь, он нашел опору для одной ноги и другой нанес изо всех сил удар. – И те, и те – твои, лети к своим, стукач.
В это время снизу, сквозь рев вертолета, доносились редкие автоматные выстрелы, слабый взрыв. Потом луч света скользнул по расщелине, где притаился Малхаз, и туда же полетели пули. Однако учителя истории они задеть не могли – расщелина шла вкривь и вкось. Тем не менее это заставило его еще быстрее карабкаться вверх, да чем выше – тем труднее двигаться дальше, слишком скользко и темно, и сил у него нет, очень слаб, задыхается. Так и встал Малхаз на полпути, найдя какой-то выступ, где с трудом удерживался, переминаясь с ноги на ногу. И вряд ли он долго выдержал бы, к тому же повалил густой мокрый снег и стало совсем скользко, да, к радости, рев вертолета усилился и вскоре удалился, совсем исчез и стало тихо, мирно, и учителю истории казалось, что он даже слышит, как ложится снег, прикрывая все гадости прошедшего земного дня.
Не легче, чем подъем, был спуск. У родника раскуроченные машины, несколько трупов. Влажный снег, кое-где, особенно на увядшей траве и кустах, уже не таял, оставлял заманчивые белоснежные островки.
Изнуряющий событиями день так вымотал Шамсадова, что он не мог и не хотел больше думать, ноги подкашивались, еле держали.
Не таясь, лишь обходя от бессилия подъемы, он направился к родному селу. Вскоре запахло терпким дымом чинары, очагом; из-за пелены щедро падающего снега манящими маячками выступили редкие очажки керосинок в окнах; лаяли собаки, у кого-то мычал голодный теленок.
После первой войны у Малхаза своего дома не было, но какое счастье было иметь родное село, где почти каждый дом как свой.
Зная, что Эстери у Бозаевых, а к сватам по чеченским традициям ему еще идти рано, учитель истории направился в первый же дом, к дальним родственникам.
Быстро накрыли стол, много спрашивали, о чем-то рассказывали, но Малхаз только чуть-чуть поел, обессиленный повалился на нары; больше он ничего не мог, и ничего не хотел, он хотел только спать.
…Не страшный, но тяжелый, угнетающе-корящий сон пробудил учителя истории. Он был весь в холодном поту и долго не мог понять – где он, сколько спал и где есть реальность, а где наваждение или иллюзия бытия.
Желая покоя и сна, он вновь, теперь уже с головою, полез под толстое одеяло; и приятная истома уже овладевала им, как то же ощущение, правда более явственно, овладело не только его дремотным сознанием, но даже стало давить физически на все избитое, усталое тело. Ему с ужасом казалось, что его заживо погребают, и не в землю, в какую-то грязь из цемента, железобетона, пыли, а кругом ползают какие-то твари.
Резко отбросив одеяло, Малхаз вскочил. Кругом незнакомый мрак, и лишь проем окна манит фосфоритовым излучением.
«Ана! – прошибло током его сознание. – Это она мучается в пыльном подвале школы, среди мышей и сырости железобетона… И какая измена, какой позор! Ведь кроме него еще с десяток человек знают, что тубус там».
В темноте на ощупь отыскал он свою верхнюю одежду, обувь; тихо-тихо покинул приютивший дом. А на улице свежо, свободно; все белым-бело, и еще падает плавно крупный, щедрый снег.
Оставляя неровный темный след, Шамсадов побежал к школе. Дверь на замке, значит директор была в школе, она без этого не может – каждый день Бозаева навещает это здание, хранит очаг знаний, знает, что только этот очаг осветит путь народа в будущее…
У Шамсадова свой ключ спрятан в потайном месте, у крыльца. Вначале он пошел в кабинет истории, ставший ему и Эстери жильем. Нашел фонарь, да по ходу в подвал, увидев, что батарейки окончательно сели, вернулся за керосиновой лампой и спичками.
Его сердце екнуло, остановилось, и может быть, не застучало бы впредь, если бы, еще глубже пошарив, он не нащупал округлость тубуса.
Из осторожности, чтобы не дай Бог, не заметили огонек из окон школы, здесь же, в подвале, учитель истории решил мельком, хотя бы глазом, проверить бесценное содержимое тубуса.
Второпях не получилось. Он давно не раскрывал тубус, и теперь, разложив две картины на холодном цементном полу, в неровно мерцающем свете керосиновой лампы, его даже не взгляд, а внимание полностью приковали к себе два изображения – и будто один укоризненный взгляд, этот издалека несущийся несокрушимый твердый характер.
– Ана, ты недовольна мной?.. Ну что я должен делать? – стоя на коленях, жалобно прошептал учитель истории. – Не замуровал я тебя в подвал, так получилось… всякие дела… Ну, да, и женился… Может, не вовремя, а может, ты меня ревнуешь? – виновато улыбнулся он, однако увидев суровый взгляд с картин, потупился. – Ну что мне делать, все так непросто. Наверное, в твое время такого и не бывало: изверги, чтобы поработить весь мир, такое оружие напридумывали, такие лекарства и всякого рода ухищрения понасоздавали, что противостоять им, а тем более бороться – просто невозможно.
– Гу-у-у-у! – вдруг что-то утробно завыло, и вроде древняя картина с краешка, будто от дуновения, колыхнулась.
Мистику учитель истории якобы не признает, хочет думать, что это ветер в вентиляционной трубе завыл, да от этого не легче, выстоянный дух тысячелетнего творения до озноба повеял на него с неимоверным укором, с гневом и ответственностью перед историей, внушая стойкость, призывая к разуму, требуя борьбы в созидании, в упорном труде.
– Ну что, что мне делать? – еще ниже склонившись, дрожа, залепетал Шамсадов, признавая свою слабость в процессе истории.
– Гу-у-у-у! – еще тягостней, могильным эхом завыло в подвале, так что пламя в керосиновой лампе колыхнулось, едва не погасло и, озарившись вновь, явственно осветило, как вновь шелохнулся согнутый угол древней картины.
Это явное или воображаемое движение холста или тени на холсте привлекло испуганный взгляд Шамсадова. Он, наверное, впервые так близко, так пристально глянул на потрескавшийся от времени, уже разлагающийся край картины, где, он думал, стоит автограф древнего художника, а там четко, на латинском то, что он сказал в беспамятстве после укола – «Bojna-Teha», и рядом тот же знак, как на схеме, – отражающийся от поверхности луч.
– Дела3838
Дела (чеч.) – Бог
[Закрыть]! – прошептал Малхаз. – Ведь этот ублюдок Дугуев к счастью не знает чеченского языка. «Бойна» – не надломанное, а просто – «занавес»… Как я раньше не догадался?! Схема?! Надо посмотреть схему.
Он тут же, прямо на полотне древней картины, разложил истрескавшийся, покореженный с краев кусок древнейшей кожи: спору нет – на ней, только крупнее и явственнее, тот же знак и та же фраза.
– «Бойна-тIехьа»! – ликующе воскликнул учитель истории. Я сейчас не помню точно где, но эту скалу мне в детстве дед показывал… Да, лишь припоминаю, это красивейшее, изумительное место на границе Черных и альпийских гор, с богатейшей контрастной флорой, однако дед там пасеку не ставил, говорил, что быть там нельзя, особенно мужчинам. Издревле там было царство амазонок. А «Бойна-тIехьа» – огромная полусферическая скала, и почему-то на ней мало растительности и явственно видно, что эта скала из какой-то иной, более твердой породы, нежели окружающие ее горы. А название – «занавес» – она получила оттого, что эта странно созданная самой природой скала полностью укрывала от солнечных лучей некогда существовавшее там озеро – «Мехкари-ам»3939
Мехкари-ам (чеч.) – амазонок, свободных девиц озеро
[Закрыть]. И только раз в году, в дни весеннего солнцестояния, туда могли проникать солнечные лучи, и именно в эти два-три дня туда могли приходить мужчины на свидания с амазонками. И если мужчина вместе с уходом из ущелья солнечных лучей не удалялся, а оставался с амазонками, то он подвергался жестокому наказанию – вскоре терял мужскую силу и плоть, и даже после этого покинув запретное место, этот мужчина долго не выживал, чах на глазах, вскоре умирал в страшных муках… А амазонки после этих свиданий рожали детей; дочерей оставляли себе, а мальчиков при очередном свидании отдавали мужчинам, и, расставаясь с младенцами, они так плакали, что от их слез образовалось это кристально чистое высокогорное озеро.
– И дед рассказывал мне, – вслух, все вспоминая, анализировал учитель истории, что предание гласит: последней амазонкой была Ана Аланская-Аргунская, и она тоже из-за какой-то важной тайны и ради своего народа вынуждена была расстаться с единственным сыном, но не навсегда, на два солнцестояния, когда в обмен на сохранность великой тайны она должна была получить взамен сына… Не два солнцестояния, а гораздо больше прождала Ана, наполняя озеро слезами, да сбылись проклятия ее бабушки: иссяк род амазонок, не увидала Ана больше своего сына. Говорят, видели ее охотники в последний раз плачущей у озера, Ана была уже совсем худой, болезненной, печальной. От помощи охотников она отказалась, советовала впредь, особенно мужчинам, здесь не бывать и тем более не задерживаться; проклятие последней царицы амазонок здесь витало. Правда, оставила она весет4040
Весет (чеч.) – завещание
[Закрыть]: «Рано или поздно – сюда, за великой Тайной цивилизации – должны прийти очень влиятельные чужестранцы. Эта Тайна не наша, и она нам не нужна. Эта Тайна принадлежит якобы им, и благодаря этой Тайне эти люди, а их немного, обладают господством и влиянием, и одновременно из-за этой же Тайны они и впредь будут подвергаться гонениям и презрению, если к живой или к мертвой не доставят ко мне моего сына, если живую или мертвую не поцелует меня мой сын, не приласкает, а потом с сыновним трепетом, скорбью и любовью не захоронит, как положено, предав родной земле… Таков был уговор. Только после этого я раскрою Тайну и сниму проклятие с этих всегда вроде бы могущественных, но несчастных людей…».
– Ю-ю-у-у! – совсем не таким, как прежде, а очень жалобным, скорбным свистом что-то завыло в подвале.
Содрогнувшись, съежившись от страха и озноба, учитель истории встревоженно огляделся кругом, и его взгляд почему-то устремился вверх: на темно-сером неровном железобетонном потолке застыли крупные капельки, и все они, словно догорающие звездочки, слабо мерцают от керосинового огня, навязчиво образуя видимость мрачной угасающей темени подземного небосвода.
– Ана, знаю, ты где-то в подземелье или в пещере уже тысячу лет вызволения ждешь, – сжимая на груди руки, горячо задышал учитель истории. – Скоро, очень скоро я тебя найду… Вот только где же эта скала? Ведь озера уже давно нет. После тебя оно иссохло или утекло… Стариков, знающих местность, в живых не осталось, после депортации потерялась связь времен… Ту скалу я, может быть, и узнаю, помню, на ней мало было растительности. Да и это сейчас не поможет – все снегом замело… Может, дождемся весны? Что три-четыре месяца, если более тысячи лет и зим ты ждала?!
– Ю-ю-у-у-у! – еще жалобнее и тоньше перекатным угасающим эхом пронеслась осязаемая сырая волна по подвалу.
И прямо на глазах учителя истории крупная капелька влаги не удержалась на скользком, холодном бетоне потолка, стремительно, со странным свистящим шумом полетела вниз и вонзилась, оставляя мизерные брызги, прямо на лицо древнего портрета.
– Ой, Боже мой! – воскликнул учитель истории. – Это ведь редчайший, древнейший шедевр!
Он потянулся к полотну, хотел побыстрее убрать влагу, но она уже впиталась, поглотилась трещинами краски, и, как случилось на новой картине, здесь тоже создался вид, что Ана плачет и текут слезы.
– Ю-ю-у-у! – совсем как немощная старушка жалобно выл подвал.
– Понял, Ана. Прости, прости! – чуть ли не кричал теперь Шамсадов. – Ни дня ждать не буду, ни часа, ни секунды. Сейчас же перенесу тебя из этого грязного, вонючего подвала в родовую пещеру Нарт-Корт – там тебя древние кавказские богатыри будут оберегать, а я с утра пойду в горы на поиски.
Зимняя ночь в горах Кавказа еще не прошла. Было очень тихо, страшно, и даже рева водопада и лая собак не слышно. И все так же щедро шел снег, когда учитель истории, бережно сжимая под мышкой дорогой тубус, покидал родное село, с хрустом проваливаясь по щиколотку в уже промерзший, твердый снег, оставляя уходящий в горы, как в историю древнего Кавказа, заплетающийся, тут же укрываемый новым снегом неясный, еле видимый и вроде никому не нужный одинокий след…
* * *
Зачастую человек склонен думать: что-либо плохое может случиться с кем угодно – только не с ним. Вот так и Малхаз думал. Он-то и летом, в сухую погоду по узкой, коварной горной тропе с превеликим трудом добирался до породненной пещеры Нарт-Корт, а тут, ни о чем не заботясь, даже позабыв, что идет война, сквозь густой снегопад и кромешную ночь решился вновь схоронить понадежнее бесценный тубус. Он был уверен, что Ана благоволит ему.
Так и случилось. Запрятав в пещере тубус, Шамсадов удачно преодолел обратный путь и с запоздалой зимней зарей подходил к селу, планируя, что увидится с Эстери, а потом, плюнув на все, соберет необходимое в горах снаряжение и в это же утро двинется в горы на поиски скалы Бойна-тIехьа. Он уже намечал и первоначальный маршрут поиска, как прямо на окраине села грубый голос на русском крикнул:
– Стоять! Руки вверх! Лечь на землю! Быстрее! – разрыхляя под ногами снег, перед ногами прошлась автоматная очередь.
Застигнутый врасплох учитель истории стал, как вкопанный. Несколько теней в белых маскхалатах моментально окружили его, больно скрутив за спиной руки, накинули на голову мешок и, тыкая чем-то острым в бока, быстро куда-то повели.
Они преодолели два подъема и два спуска, вброд пересекли ледяную речку и углубились в лес. И хотя Шамсадов ничего не видел, оттого часто падал, получая пинки, он примерно знал, куда они шли, узнал место, где ему приказали лечь лицом на землю, и даже понял, что где-то рядом американский доктор – еще разило знакомым слащавым одеколоном.
– А этот откуда? – ткнули Шамсадова сапогом.
– Не знаем, у села на рассвете взяли… Так, на всякий случай.
– Приготовить всех, скоро прибудет борт.
С Шамсадова сняли мешок, заставили сесть. Обнаружив в кармане загранпаспорт, присвистнули:
– Ты смотри, метр с кепкой, а весь свет объездил.
– А может, он с ними? Знаешь кого из них?
Шамсадов исподлобья глянул на таких же, как он, сидящих на снегу в ряд: Штайнбаха, доктора и еще троих-четверых узнал, еще человек шесть-семь были незнакомые чеченцы.
– Нет, – тихо промолвил учитель истории.
– А кто его знает?
Ответ был тот же.
– Ладно, на базе разберемся.
Когда послышался гул вертолета, к командиру российских десантников, который стоял возле Шамсадова, подошел радист.
– Может, этого не возьмем, – указал он на Малхаза, – и так перегруз?
– Да что там – его бараний вес, грузи всех.
На борту вертолета пленные лежали вповалку, и хилый учитель истории никак не мог потеснить крупные тела, а его позвоночник от долгого неестественного искривления нестерпимым током пробивал все тело так, что ядовитые круги поплыли перед глазами; он не мог сдержать стоны, порой орал, чуть ли не перекрикивая гул моторов, и наверное, будь полет еще дольше, он испустил бы дух. Примерно через час они приземлились на военной базе, которая располагалась уже в полупустынной местности, видимо, за пределами Чечни.
Пленных построили в ряд и долго так держали, вероятно, ждали, пока прибудет начальство.
Шамсадов был с краю; возникшая накануне боль в позвоночнике переместилась в таз, и левая нога буквально не подчинялась ему; он еле стоял под порывами свирепого ветра. Здесь, очевидно, тоже выпал снег, однако на обледенелом песчаном грунте не удержался, только в лощинах и в неровностях едва белел, образуя змеевидные поземки.
Наконец прибыли несколько военных машин, БТРы; началось оживление.
– Вот он!
Первым из строя вывели российского журналиста, что был в отряде Штайнбаха.
– Самохвалов Андрей Викторович, – ответил на вопрос полковника журналист.
И как его начали бить, и только сапогами.
– Не смейте! Это негуманно, бесчеловечно! – закричал американский доктор, за что тоже получил, но не так, как журналист, а только до полусмерти.
Следом настала очередь здоровенного, выше Штайнбаха, чеченца, как послышалось Малхазу, известного полевого командира. Этого чеченца тоже до устали били сапогами; проверили – еще живой. Деревьев здесь не было, да и зачем, модернизация: привязали ноги к разным БТРам: как и отца Аны, Алтазура, тысячу лет назад – казнили.
От этого действа не только Шамсадов, но и кадровый военный Штайнбах упал рядом с все еще корчившимся доктором и, истошно крича, стал вырыгивать.
Видимо, этих зрелищ было достаточно. Пленных поделили на две группы, Шамсадова, вместе с другими чеченцами, поместили в полуподвальный железобетонный бункер.
Этот покой не принес Малхазу облегчения; всю ночь он не спал, страдал от нестерпимой боли в области таза. А наутро он не смог выйти, не только заболела, но буквально отнялась левая нога.
– Этого зачем привезли? – возмущался один офицер. – Надо было там оставить. Кто с ним здесь возиться будет?
– Да он притворяется.
– Непохоже, смотри, весь желтый стал… Уберите его обратно.
Буквально волоком Шамсадова утащили обратно в холодный, сырой бункер, кинули на железобетонный пол. От боли он скулил, слезы наворачивались на глаза, и он не имел сил доползти хотя бы до нар: нижние конечности парализовало, малейшее движение доставляло жгучую боль, а найти удобную позу тоже невозможно.
Лишь через сутки вновь вспомнили о Шамсадове. Молоденький интеллигентный капитан заполнил анкету, уходя, тихо сказал:
– Я принесу Вам кое-какой еды и постараюсь доставить врача.
Через час капитан вернулся. Воровато достал из кармана нарезанные куски хлеба, сыр, колбасу и даже плитку шоколада.
– А воды можно? – взмолился Шамсадов.
– Да-да, не подумал, – извинялся капитан, и как бы про себя. – Что за дикость, какое варварство!
Так всухомятку капитан кормил Шамсадова еще пару дней и, словно оправдываясь, говорил:
– Вас позабыли, и благодарите за это судьбу… А врач будет, я уже договорился… Поверьте, мне все это непросто…
Однако ни врача, ни самого капитана Малхаз больше не увидел. По маленькому обрешеченному окошку в потолке он тупо следил, как меняются день и ночь, иногда в бессилии кричал, а в ответ только изредка слышал рев проходящей мимо техники.
Так прошло несколько дней, и Малхаз понял, что ужаснее всего на свете жажда, затем голод, далее – свобода, и только после этого телесная боль. Все это было, и осталось только последнее – не дышать, и он уже подумывал, как бы повеситься или придушить себя, до того доходило его сознание, и он впадал в обморочное состояние. А придя в себя, вновь хотел жить и ползал вдоль бетонных стен, до кровоточия языка слизывал капельки испарений.
И все же о нем вспомнили: как-то ночью бункер битком набили людьми, чеченцами. Только на следующее утро Малхаз увидел, что все это юнцы, молодые ребята, даже подростки: от пятнадцати до двадцати четырех лет, и он им в отцы годится. И вроде должен пример стойкости показать, а сам спросил:
– Есть ли у вас что поесть?.. А воды тоже нет?
По этим истощенным лицам, по их рваной, грязной одежде Шамсадов понял, что допустил глупость и слабость. А рядом с ним опустился один паренек, от которого, впрочем, как и от всех, разило вонью, и тихо сказал:
– Терпи, брат… По сравнению с тем, что мы перенесли, – это курорт.
– А что Вы перенесли?
– Одиночный зиндан.
– А что это?
– Это… вначале морят тебя голодом и жаждой, потом резко откармливают какой-то соленой парашей, от которой начинается заворот кишок, а затем сажают в узко вырытую яму и забывают о тебе, разве что иногда на голову пописают.
– Ведь это «соты Бейхами»! – вскричал учитель истории.
– В сотах мед бывает, – злобно усмехнулся паренек, – а там о смерти мечтаешь.
– И долго ты в яме был?
– Трое суток… Это как три года… Почему-то нас вытащили, что-то иное будет.
Здесь о них не забыли. Вскоре всех вывели.
От болезни Шамсадов скрючился вбок и как-то вперед, выглядел совсем старым, изможденным; едва стоял, поддерживаемый юными земляками.
– А этот откуда? – указал на него полковник.
– Такие нам не нужны, – возмутился человек в гражданской одежде.
– А может, его… того, – подсказал адъютант.
– Молчать! – топнул ногой командир. – Это военная база, а не кладбище для боевиков… Забирайте всех, пригодится.
– Ну, они негодны, – возмущался гражданский, – как они доедут? Ведь есть приказ!
– За неделю всех откормим, будут как огурчики, – отбивался полковник.
Отношение к пленным резко изменилось. Их повезли в баню, тщательно, запуская по одному, под присмотром, обмыли, всем выдали зимнюю военную одежду – от сапог и портянок до телогреек и белья, кроме ремней и погон, и нет кокард на шапках.
Чеченская молодежь в армии не была, и их обучили, как наматывать портянки, как исполнять строевые команды. Потом отвезли в хорошо охраняемый барак и там же вдоволь накормили.
Армия есть армия: здесь все четко прописано – по списку довольствие выделили на двадцать человек; Шамсадов вне списка, двадцать первый, нестроевой, нет на него довольствия, значит, и одежды. Однако военные его тоже помыли, накормили, выделили кровать, а военный врач, хоть и последним, особенно тщательно обследовал его и, выбрав момент, на ухо прошептал:
– Капитана Морозова за заботу о Вас на передовую отправили… не будет ему житья. – И чуть погодя, уже громко. – Судя по всему, у Вас явно выраженная межпозвонковая грыжа, и не одна… и, видимо, весьма приличная. Болезнь тяжелая, затяжная. Необходим, как минимум, двух-трехмесячный покой, обезболивающие, витамины, хорошее питание… Мои возможности ограничены. – Вновь на шепот перешел врач. – В следующий осмотр постараюсь подкинуть лекарств.
– А Вас не кинут на передовую? – попробовал пошутить Малхаз.
– Хоть я и военный, но врач, – последовал строгий ответ.
На следующий день Шамсадову принесли кое-какие медикаменты, но этого врача он больше тоже не увидел.
«Карантин» с усиленным питанием продолжался не неделю, а целых десять дней. И если остальных ребят весь день гоняли по строевой подготовке, то Шамсадова трогали только на утреннюю и вечернюю поверки, где, искривившись, еле стоя в строю, он на окрик – «Двадцать первый!» – отвечал громко: «Я!». А иного не было; он, как и остальные пленные, обезличен, без документов и имени – только есть порядковый номер, его забывать нельзя, иначе забьют, правда, не до смерти, но с толком, и если даже ночью назовут твою цифру – вскакивая, крикнешь «Я!».
«Двадцать первый» – очко – дурацкая цифра, так что и в спецвагон не хотят его принимать.
– У меня предписание на двадцать голов, и довольствие только на двадцать, – кричит старший прапорщик, старший по вагону.
– Ничего не знаем – забирай всех, – кричат ему с матом в ответ.
Скрюченного, стонущего «двадцать первого» толкали туда-сюда – и все-таки провожающих больше и старше они по званиям, закинули больного в вагон.
– Я его кормить не буду, – все еще угрожал старший прапорщик.
В вагоне много обрешеченных камер – разместили по двое, «двадцать первый» – отдельно. И его действительно не кормили, да ребята делились, передавали ему, что возможно было, через решетки.
В день погрузки так и не двинулись, и только ночью подкатил локомотив, жестко толкнул вагон, сцепился, и когда рывками потащил на север, навстречу зимнему свирепому в степи ветру, стало понятно, что больше они Кавказ не увидят, везут их на убой.
Кто-то хило затянул нерадостный назм4141
Назм (чеч.) – народная песня
[Закрыть], остальные вразнобой, но дружно подхватили.
– Прекратить вой! – заорали сопровождающие здоровенные прапорщики.
Голоса, наоборот, окрепли.
– Молчать! – повторилась команда.
Еще громче стали петь.
Наугад парней поочередно вытаскивали из камер, под сумрачный свет фонарей, нещадно били, так что петь больше не моглось. «Двадцать первый» петь и так не мог – скрючившись от боли, не находил места на холодном, грязном металлическом полу; однако и ему вдоволь досталось: всю ночь он стонал, от боли и бессилия, скуля, плакал, и тогда молился о смерти, и она пришла, да не к нему, а к совсем юному парнишке, которого поутру прапорщики оттащили в задний тамбур вагона. И теперь, когда пронумерованных поодиночке водили в туалет, им приходилось дважды перешагивать этот окоченевший брошенный труп. А потом они молились за упокоение его души, и с наступлением ночи вновь, поминая всех погибших, пели мовлид4242
Мовлид (чеч.) – религиозный ритуал
[Закрыть], следом назм, и так три ночи подряд, и никто их не трогал, и даже порой подвыпившие прапорщики подбадривали их. Но и это длилось недолго: голоса осели, ослабли, от холода охрипли, и кое-кто еще не сдавался, да подпевающих становилось все меньше и меньше. И с каждым стуком колес все больше думалось не о чужой, уже решенной судьбе, а по мере усиления холода из щелей – о своей, такой короткой жизни…
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.