Текст книги "Книга отзывов и предисловий"
Автор книги: Лев Оборин
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 43 страниц)
Образ воздуха
Михаил Айзенберг. Справки и танцы. М.: Новое издательство, 2015
Colta
Эти стихи вначале появились в «Воздухе», в четвертом номере за 2011 год. Каждый выпуск «Воздуха» открывается большой подборкой стихотворений «автора номера», крупной фигуры на поэтической карте, и, когда наконец вышел «номер Айзенберга», показалось странным, что этого не произошло раньше. Дело, возможно, в том, что стихи Айзенберга обычно появляются большими массивами – запечатленными этапами поэтической биографии, с которыми, вероятно, поэту непросто расстаться. На презентации «Воздуха» поэт читал эти новые стихи, как обычно, негромко и настойчиво, отрешившись от всего происходящего вокруг. Было видно, насколько он в этот момент один – что вполне соответствует и его положению в русской поэзии: безоговорочно уважаемый, кажется, всеми, чуткий к происходящему, внимательный и доброжелательный к новым именам, находящий в своей эссеистике точнейшие слова для описания как времени, так и поэтики – и при этом совершенно обособленный. Идеальный наблюдатель, чувствователь-для-себя, приоткрывающий и для нас завесу над сложным процессом своего мышления, над своими ощущениями.
Журнал «Воздух» для стихов Айзенберга был подходящим местом еще и потому, что собственно воздух – ключевой образ его поэзии. В отзыве на обложке сборника «Справки и танцы» Мария Степанова называет книги Айзенберга «чем-то вроде пробы воздуха, которую берут у времени, которое еще только собирается наступить». Я не уверен, насколько это точно для ранних книг Айзенберга, написанных внутри застывшего времени 1970–1980‐х – эпохи, которая лучше всего была выражена именно в его эссеистике. Но правда в том, что уровень сложности и герметичности поэзии Айзенберга служит индикатором загрязненности воздуха времени – при том, что сами стихи областей социального и политического касаются редко и, как правило, вскользь. Стихи Айзенберга позднесоветского периода – одни из самых темных во всей тогдашней поэзии. Это стихи человека, который отгородил свой мир от постылого внешнего мира непроницаемым коконом. Не всегда понятны звучащие здесь намеки – от малодоступных культурных референций до конкретной географии местности, в которой существует поэт. Выход наружу чреват отравлением: «Душно. И так выпрямляется грудь, / словно растет погребальная урна…» Стихи 1990–2000‐х (книги «За красными воротами», «В метре от нас», «Рассеянная масса») – напротив, все ближе к полюсу ясности: «Человек, пройдя нежилой массив, / замечает, что лес красив, / что по небу ходит осенний дым, / остающийся золотым»… В новой книге, «Справки и танцы», темнота опять сгущается.
Связь поэтической герметичности с полнотой или разреженностью (чистотой или загазованностью) общественной атмосферы кажется вульгарной, только если забыть, что поэт ходит по тем же улицам и дышит тем же воздухом, что и все остальные. А если об этом не забывать, то такая связь покажется и вынужденной, и благородной, и трагичной. Она свидетельствует о ежедневной работе с сиюминутным и долговременным – поэт не обладает (по счастью) инструментарием политического аналитика, гораздо чаще ненадежным, чем точным, а обладает внутренним чутьем, так что эту работу можно сравнить с сортировкой деталей вслепую. Сама «возможность высказывания» у Айзенберга строится на ненадежной, невозможной опоре, которая, однако, становится единственно надежной и возможной: «Не случайность, а возможность / между признаков бескостных, / что теряет осторожность / и цепляется за воздух». Дыхание, такое простое и незаметное, в критических ситуациях материализуется, и его можно уподобить ступеням, по которым поднимается жизнь (а в одном хорошем научно-фантастическом романе дыхание названо «серией непрерывных взрывов»).
Давайте посмотрим для начала, что происходит с образом воздуха в «Справках и танцах». Воздух появляется в первом же стихотворении, но еще не находится в центре образного ряда: «береза воздух берет обратно» – с помощью тройной паронимической аттракции, проводящей ассоциацию между «береза», «брать» и «обратно», Айзенберг заставляет дерево впитывать воздух; береза – действительно одно из самых «воздушных», легких на вид деревьев, но, кроме того, одна эта деталь-предположение уже вводит тревожную тему обезвоздушивания: брать воздух обратно означает совершать какой-то обратный фотосинтез, заменяя кислород углекислым газом. В последующих стихотворениях тревога будет названа прямо: «Озон мешается с тревогой…» – а тема ухода, втягивания воздуха разовьется:
как, пустоту одолевая,
в подземный город без огней
уходит шахта лифтовая;
как воздух тянется за ней.
Воздух, связанный с лифтовой шахтой, становится частью рукотворного механизма, сложной системы, притом явно недоброй к человеку. Этот мотив развивается и в «летнем» цикле «Июнь–июль», начинающемся почти пасторально («Ну а ты, такая кругленька, / в серо-бежевом плаще / сверх карминного нагрудника – / ты малиновка вообще?»). Летняя духота, однако, здесь подается через образы механики: «Вот и жди, когда распустятся воздушные тиски…», «на воздушном чертеже», «Скрипы ворота воздушного». Тот же техницизм – в цикле «Июль–август»: «распустится воздушная петля», «Воздух кучами навален». Стихи, судя по всему, относятся к лету 2010 года, когда в России бушевали знаменитые лесные пожары и Москва действительно была завалена «дымом ядовитым». Стояла страшная жара, и далеко не во всех пожарах были виноваты люди, но само бедствие стало, как и многие стихийные бедствия, социальным индикатором: тезис об удушливости («новой удушливости») воздуха подтверждался буквально. Концептуалист назвал бы это реализацией метафоры, но Айзенберг работает тоньше. Его стихи не плакатны, их нельзя мыслить как объекты в рамках выставки, сопрягающей природное явление с социальным контекстом. Вместо этого он создает лирический дневник, в котором сама за себя говорит сгущающаяся атмосфера.
Противопоставлен этому недоброму воздуху воздух пленительный и животворящий:
Живительного воздуха пласты,
стрекозами развернутые ткани;
расходятся зеленые листы
и воздух пьют мельчайшими глотками.
Можно было бы говорить о том, что в стихах Айзенберга есть два воздуха: один добрый, другой злой, один тревожный, другой безмятежный, и оба деятельные («и воздух в темноте снимает мерку»). Но воздух – это универсальная среда, и рассуждать можно скорее о разных ее состояниях. Сейчас часто говорится – и я люблю эти разговоры – о поэзии как роде исследования, о том, что поэт становится оптикой. У Айзенберга к набору увеличительных линз прилагаются приборы для измерения плотности и загазованности воздуха, а еще – эмоционального фона, который он создает. У первых двух приборов, по-моему, есть названия (и, кажется, довольно некрасивые), у третьего нет. Можно назвать его в честь создателя, о чьих стихах мы ведем беседу.
Связь единства и двойственности может привести к слову «диалектика», которое поколению Айзенберга набило оскомину. Впрочем, мы можем попробовать оживить это понятие, применив его не к Гегелю и Марксу, а к чему-то мифологическому: так день и ночь, солярное и лунарное в мифе оказываются двумя половинами круга. Именно в этом контексте можно рассмотреть название «Справки и танцы»: казенное и строгое против стихийного, искреннего, вакхического. Это один из важных конфликтов в поэзии Айзенберга, и всякий раз в нем сторону «официального» занимает человек, а сторону стихийного – разумеется, силы природы. В таких ранних стихах, как «Я видел свет и кочевать забросил…», «Вся земля уже с наклейками…», «Вот город, раскрашенный в шашку…», «Что кроме клекота водопровода…», человеческие дела, вроде бы хорошие и правильные (караульная служба, честное ремесло, городское движение жизни), неизменно мешают гармонии, которая готова опуститься над сценой. Эта гармония может быть даже «скучней половика», но внутри нее происходят тонкие процессы (вода тянется к водосборам, береза воздух берет обратно), которые легко нарушить. Вариант эскапизма (а эскапизм – важная вещь для большого поэта) показан в таких стихах, как знаменитое «Человек, пройдя нежилой массив…»: можно стать частью экосистемы – пусть только она будет милосерднее:
А что земля как приоткрытый ящик
в другое лето выпустит на нас?
О, только бы чудовищ настоящих
поберегла, оставив про запас.
Первое столкновение уродливо-искусственного с естественным в «Справках и танцах» совершается во втором стихотворении сборника «Сон идет за человеком…», вынесенном на обложку. Парадоксально, что уродство здесь проявляется в избавлении от уродства, постыдном историческом факте: инвалидов войны отправляли на остров Валаам, где они доживали остаток дней в ужасных условиях (там их запечатлел в известной серии рисунков художник Геннадий Добров). Вместе с тем валаамский сюжет в стихотворении Айзенберга – лишь сравнение, иллюстрирующее душевное состояние, уподобляемое, в свою очередь, дурному сну (текущей реальности), где говорящий вынужден пить «хлебное вино» «на пиру у людоедов». Онейрический мотив в поэзии Айзенберга почти так же важен, как мотив воздуха, и так же амбивалентен. Сон может быть формой блаженного эскапического ухода (каковым он, собственно, и является биологически: средством перехода в новый цикл активности): «И опять начинается сон, / призывающий старших» – или, из соседнего стихотворения о земле: «А теперь из травы забытья / привстает, невредима, / говорит, что и ты не судья, / и она не судима». Но он может быть, как в стихотворении «Сон идет за человеком…», и темным мороком, от которого невозможно очнуться.
Сну свойственна неявная сюжетность, подобная той, которую мы встречаем в стихах этой книги. Стихотворение «Стекла нового патрульного…», заканчивающееся непривычной для Айзенберга прямолинейной сентенцией «Это я стихи о родине. / Это если вы не поняли», выглядит именно как сон и его интерпретация: образ полунищей женщины, занимающейся в Москве унизительной работой, становится образом Родины. Это стихотворение явственно перекликается с одним из самых известных стихотворений Сергея Гандлевского – «Не сменить ли пластинку? Но родина снится опять…», построенным как описание «перспективы из снов: сон во сне, сон во сне, сон во сне». У Гандлевского появляется мотив вины «в несчастиях родины этой», которую будто бы берет на себя случайно встреченная старуха. У Айзенберга вина не названа напрямую, зато есть обвинение: «на ближайшем повороте вы / на нее глаза не подняли». Инвектива в адрес читателя – резкий, практически болевой прием, моментально вытаскивающий из состояния сна. Внезапное пробуждение или внезапное раздражение поэта? Это стихотворение, на мой взгляд, не принадлежит к лучшим в книге, но, невзирая на все сказанное ранее, существенно корректирует устоявшееся представление об Айзенберге как о «тихом» поэте.
В стихах первой части книги встречается и дидактика, разговор на уровне обобщений, свойственных, например, Пастернаку: «Отставшего и случай бережет, / и время добавляют для отставших». Связь Айзенберга с Пастернаком вообще очень интересная тема, требующая изучения. Подробно вдаваться в нее здесь нет возможности, но следует отметить (вынужденно огрубляя), что оба поэта проходили путь «от сложного к простому». Непрозрачность ранних стихов Айзенберга в этой схеме соответствует пастернаковским темнотам 1910‐х, кристальная же ясность айзенберговских стихов 2000‐х – «неслыханной простоте» позднего Пастернака. Но здесь в наше сравнение опять вмешается вульгарный социологизм: самые усложненные стихи Пастернака написаны в свободные, по меркам дальнейших событий, 1910‐е, простота же стала его кредо в жесточайший период русской истории. Это, пожалуй, парадокс. Герметизм раннего Айзенберга служит чем-то вроде духовной брони в удушливые 1970‐е, начиная же с 1990‐х в нем отпадает необходимость. Это более гармоничная модель, напоминающая скорее (только, по счастью, в обратном порядке) эволюцию поэтики Мандельштама. Выше мы уже отметили, что «Справки и танцы» обозначают новый поворот к более темному стилю, к объекту, ускользающему от дешифровки:
В темном ее не узнаешь, в светлом
То темна она, то светла
Тает в облике самом бедном
Слезоточица и кручина
Жизнь, которая не была,
в самом деле неизлечима
Разделил бы ее, да не с кем,
и забыть ее не смогу —
просиявшую мягким блеском,
словно закутанную в фольгу.
В свете всего этого такие стихи, как «Стекла нового патрульного…», нужно понимать как последние в текущей исторической ситуации попытки Айзенберга нащупать ранее не использованный модус говорения: громкий, лобовой, чреватый срывом. Это стихотворение – важное свидетельство. Характерно, что морок прежних лет теперь воспринимается как нечто давно прошедшее, в воспоминаниях о нем можно теперь обнаружить легкость и даже счастье (о котором тогда, конечно, не думалось):
Как записки легли к изголовью
эти годы. Еще запиши,
что тогда занимались любовью
мы почти на лету, как стрижи.
Эти годы, никто не учил их
застывать на лету, на бегу.
А листками в бесцветных чернилах
я еще поделиться могу —
как ходили с пустыми руками
вызывать стеклотару на бой,
только б выжать из воздуха камень
и на нем утвердиться стопой.
Будущее, напротив, представляется довольно мрачным; переосмысленная детская считалка «Вышел месяц из тумана» звучит предсказанием:
Ножевой бросок небрежный,
нитка тонкая слюны
не такой уже потешной
дожидаются войны.
В темноте таится недруг,
непонятен и жесток,
он стоит ногами в недрах
и рогами на восток.
«Справки и танцы» – вообще переходная книга: поэт перебирает в ней стилистические регистры, то возвращаясь к беспримесной ясности («По стене идет, змеясь, / нам, прохожим, непонятна, / рун игрушечная вязь, / проступающих как пятна»), то, как прежде, отталкиваясь от простого образа для создания метафизической картины («В небе облачная лестница…», «День заходит как заочник…»), то расшатывая сонетную форму (в стихотворении «Что новый автор? Кажется, молчит он…» 15 строк), то экспериментируя с графикой и «коротким дыханием»:
после десяти
по ночной тропе
белого белей
темные пути
камушки шуршат
сами по себе
Есть здесь и много стихотворных зарисовок и этюдов, делающих эмоциональный спектр книги насыщеннее: восьмистишие «Вот некто в трениках на велике…», небольшой цикл стихотворений о девушках и женщинах, стихотворение «В темном сводчатом приделе…», описывающее архитектурное украшение. Есть, наконец, итоговые «Два голоса», требующие внимательного прочтения. Метрически, интонационно и композиционно они связаны с «Диалогом» Бродского (и с его же «Холмами»), но заглавие и упомянутый ранее «социальный» контекст обязывают нас вспомнить и об одноименном стихотворении Тютчева.
Разумеется, два голоса у Тютчева – это два монолога, две вариации с радикально разными смыслами, написанные с той же парадоксальной позиции, что и его «Silentium!», автор которого предлагает молчать, но сам не молчит. Тот, кто говорит в тютчевских «Голосах» о блаженстве или зависти олимпийских богов, и сам находится над схваткой, будто бы на Олимпе: ничто не выдает его участия. Стихотворение Айзенберга – совершенно иной взгляд (взгляды) на поле битвы: разговаривают наблюдатели – но и участники. Они так же, как у Тютчева, свидетельствуют о безнадежности борьбы или вообще существования в заданных условиях: «Быть не хватает сил», «Всех коров извели. / Зверя сдали на вес», «Время-то на износ. / Времени-то в обрез». Решение дать слово рядовым участникам, не причисленным к олимпийцам, – это решение, оправданное всем историческим временем, прошедшим от Тютчева до Айзенберга. Но авторитетный императив появляется и здесь. Диалог обрывается (что подчеркнуто в тексте графически), после чего его составитель обращается к самому себе (таким образом, мы понимаем, что диалог был разыгран внутри одного сознания):
Выбери шаг держать,
голову не клонить,
жаловаться не сметь.
Выбери жизнь, не смерть.
Жизнь, и еще не вся.
Жаловаться нельзя.
Давно назрел разговор о новом стоицизме в русской поэзии: появилось достаточно поэтов, которых можно назвать стоиками. Но в финале «Двух голосов» мы слышим стоицизм классический. Его прямое выражение – казалось бы – не очень характерно для Айзенберга, но в этой переходной книге оно звучит так естественно. Ему находится здесь место, и очень важное, потому что Айзенбергу удалось создать книгу многообразную, но не эклектичную, приводящую в баланс множество элементов.
Так, между прочим, и воздух: кажется, ничего проще и естественнее на свете нет, но вспомните, сколько всего входит в его состав.
Память, пой
Мария Степанова. Против лирики. М.: АСТ, 2017
Горький
Исследователи поэзии в России (эксплицитно – начиная с Тынянова, подспудно – еще раньше) много думали о проблеме архаизма и новаторства, об их соотношении и сочетании. Опыт авторов последних десятилетий, таких как Олег Юрьев, Максим Амелин, Линор Горалик и, конечно, Мария Степанова, показывает, насколько живительным может быть обращение поэта к архаике. Тут есть что-то от геологоразведки и добычи полезных ископаемых: современные методы и инструменты, наработанный опыт поэтического говорения, озарения, настойчивость – все это позволяет обнаружить золотоносную жилу в породах, казалось бы, давно отдавших драгоценное содержимое. Выясняется, однако, что скрытое в них богатство только ждет нового применения и блеска.
Предыдущее избранное Степановой – «Стихи и проза в одном томе» – выходило семь лет назад в «НЛО», и книга «Против лирики» не совпадает с ним ни единым текстом, кроме одного перевода из Эдварда Эстлина Каммингса, стихотворения для Степановой принципиально важного. Это лирический текст наблюдателя и одновременно эпический текст нарратора, который то ли отождествляет себя с «кем-нибудь», жившим в «растаком городке», то ли просто рассказывает о нем. Мир растакого городка, где «все женились на коеком / рассвет и закат все одно молчком / плясали вскачь и смеялись всплачь / твердили нет погружаясь в сон», – инвариантный, неизменный в общем, но изменчивый в частностях фольклорный мир. Степанова, наряду с Горалик, – самый серьезный в современной русской поэзии исследователь и заклинатель фольклора, хотя порой это порождает сомнения в собственном методе. Так, в начале цикла/поэмы «Spolia» Степанова как бы суммирует недружественную критику в свой адрес, доводя ее до крайности: «она не способна говорить за себя», «ее материал / не хочет ей сопротивляться / дает поцелуй без любви, лежит без движенья», «где ее я, положите его на блюдо / почему она говорит голосами».
«Где ее я» – основополагающий для поэтики Степановой вопрос. «Я» – прерогатива лирики, и, несмотря на то что в последние годы многие поэты отказываются от этого местоимения (об этом чуть ниже), индивидуальность для лирика остается непременным условием. В речи по случаю вручения Степановой премии Андрея Белого в 2005 году Дмитрий Кузьмин говорил: «„Я“ Степановой утверждает себя как личную волю, а не как фигуру дискурса через испытание языка на прочность и пластичность: все уровни языка от лексики до синтаксиса послушно гнутся, выявляя и предел удержания предписанных грамматикой значений, и потенциал новых смыслов, но прежде всего – присутствие изгибающего субъекта»6464
Кузьмин Д. Речь о Марии Степановой // Премия Андрея Белого. http://belyprize.ru/index.php?id=362 (дата обращения: 01.01.2024).
[Закрыть]. Действительно, уже в раннем цикле «Женская персона» очевидно, что с языком здесь происходит нечто ненормативное, неканоническое. Задача цикла – сотворение этой самой «женской персоны»: физиологические и бытовые переживания (еда, болезнь, шопинг) здесь получают высоту, стихи становятся гимнами ощущениям. Эти ощущения амбивалентны: высокое значение, высокий статус получают вещи, казалось бы, низменные, не стоящие внимания. Отсюда и лексический разнобой: Степановой доступны разные регистры речи – архаика, просторечие, наукообразие, платоновского толка избыточность; сталкиваясь с полнокровным ощущением, «я» будто не знает, что выбрать, и выбирает все сразу:
Были б деньги, покупала бы одне
Я с духами махонькие скляницы,
Нюхом чуяла, которая приглянется,
Ворковала бы над ней
Не за тем, чтоб капельную жидкость
За уши втирать, а чтобы тело,
Мелко дергаясь, как под коленом жилка,
От дремучей жадности лютело.
В дальнейшем вопрос о том, бывают ли важные и неважные, стыдные и нестыдные, низкие и высокие темы, отпадет, а метание/мерцание «я» в слоях языковой стилистики останется – и сделается для Степановой определяющим. «Я» всякий раз отправляется на задание, примеряя разные одежды, преображаясь, маскируясь. Его неопределенность – ключ к истолкованию названия «Против лирики». Название это кажется парадоксальным, ведь книга как раз включает стихи сугубо лирические. Здесь нет ни известных баллад вроде «Летчика», «Жены» или «Гостьи», ни поэм «Проза Ивана Сидорова» и «Вторая проза» с их сложными сюжетами, восстанавливать которые – увлекательная детективная работа. Отсутствие этих поэм не позволяет отследить перемену, произошедшую с поэтикой Степановой к тому времени, как был написан сборник «Лирика, голос». Произошло же вот что. Песенность ранее будто испрашивала себе места, выбивалась из текста фонетическими стяжками и усечениями («когда глаза имела голубы», «не рассыпаясь на зве»), мелодичным просторечием («В что за духовке, в какой под-воде, / В ворохе чьих покрывал / Прочие части, искомые где, / Прятать куда заховал?»). Теперь она обрела полные права – эпос освободил лирику.
«Против лирики», впрочем, название хитрое. С одной стороны, антагонизм здесь не только полемический (в духе «Против метода» Фейерабенда или «Против интерпретации» любимой Степановой Зонтаг), но и географический:
Против лирики, по ту сторону
Плоско лежащего залива,
Есть во тьме невидимый берег,
Там-то я нахожусь в засаде!
Это из сборника «Счастье», который полон стихотворений, написанных античными метрами; перед нами отсылка к одному из истоков лирики и одновременно обещание завоевать ее территорию заново («Эта африка будет нашей!»).
С другой стороны, для этой, по сути, военной операции нужно самоотвержение. В сборнике «Лирика, голос» мы видим, каким оно может быть. Филолог Ирина Плеханова, автор монографии «О витальности новейшей поэзии», отмечает, что «запев» всей книги (в журнальной версии6565
Степанова М. Лирика, голос // Знамя. 2008. № 12. С. 19–30.
[Закрыть] он стоит в начале, в книжной – в конце) «заявляет простодушный отказ от стихотворства – как условие поэтического рождения заново»:
Вот возьму да и не буду
Я сейчас писать стихи.
Вот возьму да и не стану
Ни за что стихи писать.
Я не Дмитрий Алексаныч,
Дмитрий Алексаныч умер,
Я не Александр Сергеич,
Александр Сергеич жив.
При лице литературы
Вроде я колоратуры,
Вроде я фиоритуры —
Волос-голос-завиток,
Электрический фонарик,
Быстрый и неровный ток.
Это ощущение «электрического фонарика» – что-то вроде гальванизации. Лирика, голос – чистые проводники: лица нет, только «волос-голос-завиток», однако они исключительно узнаваемы. Поэт становится чистым ретранслятором – логичный, можно даже сказать, «трендовый» отход от нарративной поэзии в сторону обезличивания поэта. Этот отход принято связывать с поэзией Аркадия Драгомощенко и далее – американской «языковой школой», но Степанова совершила его раньше, чем молодые последователи Драгомощенко. В эссе «Перемещенное лицо», завершающем рецензируемый том, она одной из первых постулировала нынче уже почти общее место: будущее лирики – за избавлением от автора, то есть не от индивидуальности, а от ее манифестации как самоцели: «Авторская воля сводится тогда к работе команды, обеспечивающей прямой эфир для эксперимента; задача едва ли не техническая: переключение камер, смена планов». Лирика, по мнению Степановой, подошла «к очередной финальной черте – где, чтобы выжить, поэту нужно стать хором». Установка «против лирики» возвращает нас к фольклору – огромной машине естественного отбора слов, не интересующейся индивидуальностью. Индивидуальность состоит в умении подладиться к этой машине, инфильтрировать ее, поставить себе на службу. Это умение манифестировано в заглавной части сборника «Киреевский», названного в честь знаменитого русского собирателя фольклора.
Кто хранит заборы наши, изгороди пестрые?
Пан косматый и Пропал спорят, соревнуются.
И Пропал-то шестипал, глянешь и поежишься,
И Пан снял жупан – от козла не отличить.
Выше, выше ставьте крышу, славьте крышу новую,
Хатки, мазанки, землянки, избяные бревнышки
Обойдите, обоймите, дайте нам понятия —
Мы покажем, мы уважим, мы за все расплатимся:
Звездной ежевикой, синегубою черникой,
Перьями сорочьими, орехами лесными,
Дымчатой водою с бородою дедовской,
Черной бороздой, пожизненною пахотой.
В «Киреевском» песни отпускаются на волю, причем с помощью остранения – или актуализации, «отелеснения» песенного тропа:
Колотился, колотился свет у ворот,
Подкатывался, показывался:
Сметанушка, матушка, иди на крыльцо,
Государыня-сударыня, выгляни!
Возговорит сметана черногорлая,
Возговорит сметана белобокая:
Я не постная сыть, не изюмная сыпь,
Не острожная масса творожная,
Не равняй мое дело белое
С простодушными простоквашками!
Так цикл начинается: говорят предметы, субстанции. «У всех вещей, как у людей, дурные есть привычки» помним мы из детства. Но последнее стихотворение цикла вновь превращает певца в поэта, дает ему собственную позицию:
Собираются последние песни,
Бойцы невидимого фронта:
Выходят из окруженья,
По две-три строки бегут из плена,
Являются к месту встречи,
Затравленно озираясь.
Как они зачерствели,
Уже не размочить водою!
Как они одичали,
Не могут сказать по-русски.
Но старыми, умелыми руками
Они раздают патроны,
До света зрячими перстами
Они «калашников» перебирают,
Извлекают, охнув, из раны,
Глубоко засевшие буквы —
И к утру, обойдя заставы,
Они входят в бессонный город.
И молчат, пока грохочут пушки.
И молчат, пока грохочут музы.
Неясно, дело ли тут в поэтическом предчувствии, но следующая книга Степановой вышла действительно на фоне грохота пушек. Последний на сегодня сборник «Spolia» отличается от предыдущих радикально. Если ранние стихи Степановой были лирическими фрагментами, записями отдельных, но целостных переживаний; если стихи «Лирики, голоса» и «Киреевского» были завершенными песнями, то «Spolia» – это отчет о распаде всякой цельности и связности. Позволю себе процитировать собственную рецензию6666
См. на с. 70–71 настоящего издания.
[Закрыть] на «Spolia»: «Название… объединяющее два цикла текстов, отнюдь не случайно: сполии – это не только военные трофеи (а война – ключевой мотив обоих циклов), но и фрагменты украшений античных зданий, выламывавшиеся и использовавшиеся при постройке новых, средневековых строений. То, что составляло мастерство Степановой в прежних сборниках, разламывается, чтобы случайным образом расположиться в рельефе новых строений, собранных из хаотичных впечатлений последнего времени». Война в Украине стала поводом для этой перемены. Автору, собирающему в одном пространстве разнородные тексты, канализирующему знаки агрессии и безумия, для индивидуальности остается лишь порядок монтажа – и индивидуальность наконец протестует против такого умаления:
вагон-ресторан, пластиковые ромашки
меню с золотыми буквами на обложке
официантка, укушенная в шею
все, кто говорит, как я еще не умею
<…>
дальнобойщик в своей кабине, теперь проверим,
действительно ли она высока, как терем,
и что свет изгоняет тьму между вытегрой и любанью.
положите мне руку на я, и я уступлю желанью
Близкая параллель к устройству «Spolia» – поэма Антона Очирова «Палестина», также состоящая из разнородных фрагментов, склеенных в коллаж и осмысленных в конце концов гуманитарно, как способ дать слово. Поэма Очирова завершается так: «быдло или дебил, / во многие децибел – // кто разберет в этом тексте // многие голоса / у того все плохие мысли высохнут как роса // у того под ногами будет цвести земля / вернутся из газовых камер польские учителя». Очиров – поэт совершенно иного бэкграунда, и цитаты в его поэме совершенно другие; то, что столь разные авторы прибегают к схожим техникам для осмысления войны (а эти техники восходят ко времени Первой мировой), говорит об универсальной травматичности восприятия войны, в чье информационное поле сегодня, при сравнительно (со страшными войнами XX века) малых масштабах боевых действий, так или иначе вовлекаются все. Испуг, истерика, замешательство – все реакции здесь в каком-то смысле легитимны и подлежат анализу. Все они согласуются с мерой, общей для фольклора и «горячей» авторской поэзии – как можно понять, вернувшись к стихотворению о поезде, которое входит в сборник «Киреевский»:
По его населенным вагонам,
Как спасенные души в раю,
Я хожу в одеяле казенном
И взволнованно песни пою.
Это дело гораздо опасней,
Чем считает отец-проводник,
Потому что хорошая песня
Неизменно восходит на крик.
Но между песней и просто криком есть различие. Криком в песне управляют – и чем незаметнее, тем искуснее. Книга «Против лирики» ни в коей мере не сводится к этому умению – но и оно, как ни крути, в книге есть, и это подтверждает высокое мастерство Марии Степановой, поэта и певицы, которая всегда, в самые «безличные», растворенные в стихии моменты помнит, что она делает.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.