Электронная библиотека » Лев Оборин » » онлайн чтение - страница 18


  • Текст добавлен: 2 мая 2024, 22:01


Автор книги: Лев Оборин


Жанр: Критика, Искусство


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Ирина Котова. Анатомический театр. Харьков: kntxt, 2019
Горький

Эта книга целиком о насилии. О его системности, о взаимосвязи его проявлений: от бытового кошмара (муж избивает жену, буквально снимает с нее скальп, но наутро жена забирает заявление из полиции) до военного – преступлений, понимаемых как героизм, патриотического милитаризма, подвалов, ставших клубами для садистов. В кратком предисловии Елена Фанайлова сравнивает письмо Ирины Котовой с текстами «„молодых разгневанных женщин“ постсоветского феминизма» – по ее мнению, Котова отличается от них тем, что «не отделяет себя от самой материи событий, не выносит авторское в позицию „судейское“». Это, по-моему, не вполне верно: как у «молодых разгневанных женщин», так и у Котовой есть возможность говорить с разных дистанций. Врач по профессии, она переносит в поэзию медицинскую отстраненность, но сквозь нее то и дело прорывается гнев. «так впервые / мне захотелось / убить человека» – о насильнике, который признается героине стихотворения в любви, перед этим рассказав о совершенных им на войне зверствах; здесь тот случай, когда стихи способны вызвать подлинное сопереживание, заставить думать о возможном развитии событий.

 
anamnesis morbi:
всю жизнь делает патроны на заводе
замужем
муж алкоголик-параноик не работает
трезвый – человек хороший ласковый
результат семейной жизни —
перелом двух ребер
перелом нижней челюсти слева
<…>
 
 
– телесериалы смотрите? плачете?
– нет доктор
только от гордости за нашу родину плачу
когда по телевизору наши танки показывают
или бомбардировщики наши
или истребители…
тогда на меня как будто накатывает
 
 
<…>
медленно вывожу диагноз
страшный диагноз —
из ее патронов из ее кожи
из ее тонких ломаных ребрышек
насилие сделает памятник
гордости
 

Это очень прямолинейное стихотворение – но в его финале возникает некий пуант, построенный на неудобосочетаемости слов («маленький памятник гордости»), который и решает дело. Перед нами и впрямь не верлибрическая публицистика, а поэтическая диагностика. У Котовой такое часто: «маленькие женские арлекино», «обидная зеленка деменции». Признанный мастер этого приема, который может соблазнительно возвести к осмыслению «бешено спящих зеленых мыслей» Ноама Хомского, – Андрей Сен-Сеньков. Этот блестящий поэт в параллельной жизни тоже врач, и книга Котовой многим ему обязана. Но там, где Сен-Сеньков пригоняет друг к другу несочетаемые слова сугубо ради разительного эстетического эффекта, Котова делает политический жест, подчиняя свой инструментарий главной своей теме. Будь то стихотворение «противогазы мертвых слонов» (о школьной военной подготовке) или притча о погибших экзотических бабочках, которую поэтесса связывает с фейк-ньюс 2014 года про «самолеты / набитые мертвыми пассажирами». Как и Сен-Сеньков, Котова вскрывает дикость вещей, на автомате кажущихся обыденными, – например, связь войны с продолжением рода, которую обеспечивает сфера медицинских услуг:

 
входит в моду
перед отъездом в горячую точку
вместо оргии под гармонь
оставлять замороженную сперму
 
 
<…>
в этой пробирке спрятано твое кладбище —
стадо белых барашков в облаках
замороженные сталактиты и сталагмиты генов памяти
 
 
вначале их разморозят
потом – поместят в тело чужой женщины
(такой запах пота тебе не нравился)
потом – у них отпадут хвосты
они пойдут в школу и секцию баскетбола
матери будут обнюхивать их пальцы —
ругать за курение
называть безотцовщиной
 

Самые жесткие тексты я здесь не цитирую, но можете поверить: чтобы написать такую книгу, нужна недюжинная решимость. Пусть ее почувствуют, а книгу прочитают.

Владимир Гандельсман. Видение: Избранное. СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2019
Горький

Эта книга – большое избранное; предыдущие выходили девять лет назад в «Русском Гулливере» и четыре года назад во «Времени». То, что Гандельсман – один из лучших современных русских поэтов, было ясно и тогда, но сборники, опубликованные за последние годы (а равно и новые стихи, впервые собранные уже в этой книге), счастливо подтверждают этот факт.

Первое, что поражает в его стихах, лежит на поверхности – это феерическая виртуозность поэтической техники. Гандельсман строит перед собой баррикады и превращает их в лестницы. Самолично выдуманные сложные формы он выдерживает с легкостью, которой не получается даже завидовать – можно только восхищаться; вот, например, стихотворение «Цапля»:

 
Сама в себя продета,
нить с иглой,
сухая мысль аскета,
щуплый слой,
которым воздух бережно проложен,
его страниц закладка
клювом вкось, —
она как шпиль порядка,
или ось,
или клинок, что выхвачен из ножен
 
 
и воткнут в пруд, где рыбы,
где вокруг
чешуй златятся нимбы,
где испуг
круглее и безмолвнее мишени
и где одна с особым
взглядом вверх,
остроугольнолобым,
тише всех
стоит, едва колеблясь, тише тени.
 
 
Тогда, на старте медля,
та стрела,
впиваясь в воздух, в свет ли,
два крыла
расправив – тяжело, определенно —
и с лап роняя капли,
над прудом
летит – и в клюве цапли
рыбьим ртом
разинут мир, зияя изумленно.
 

О форме у Гандельсмана можно долго говорить, как и о его владении совершенно разной риторикой: он может быть высокопарен и выстраивать сложные синтаксические конструкции, как в «Цапле», а может ограничиваться кратчайшими предложениями-выстрелами: «Документальный фильм. Расстрел. / Вчера смотрел. // Толкают в яму, / допустим, Зяму. // Земля сыра. / В голове дыра. // Теперь стоит раскидистое дерево. / Поселок Зверево». В любом случае его стихи вызывают сильные эмоции, и это важнее формы.

Часто цитируемый и украшающий в том числе нынешнее издание отзыв Иосифа Бродского говорит об «интенсивности душевной энергии» и «любви к любви – самой большой новации в русском стихе, в этом веке запечатленной». При этом Бродский отмечает у Гандельсмана «отсутствие слезы». Возможно, но стихи Гандельсмана воздействуют на читающего их самым непосредственным образом: сколько бы я ни перечитывал «Воскрешение матери» (где из типичных, узнаваемых всяким фраз – от «Надень пальто. Надень шарф» до «Ты / Остаешься один. Поливай цветы» – складывается образ даже не умершей матери, а сына, который, перечисляя эти фразы, пытается справиться со своей утратой и только растравляет ее) или «Блокадную балладу» – ком неизменно подступает к горлу. Девиз книги «Видения» – даже не «любовь к любви» (хотя Гандельсман – один из очень немногих поэтов, кто умеет без неуместного пафоса возвышать эротику; см. сборник «Школьный вальс» или «библейское» стихотворение «Амнон и Тамар»); скорее это любовь к жизни. Не претендуя на пушкинское знание «Весь я не умру» и зная, «что, сойдясь в едином слове, / смерть и жизнь звучат: смежи», Гандельсман отказывается смежить веки и поверить в смертность.

 
Так впиться в мир, чтоб он в тоске прицельной,
меня увидев с ясностью предельной,
как я – его, меня не отпустил, —
каков настил! —
дощатый, хвойный, ледяной, морской, небесный,
любой – ты без меня пустой и пресный!
 
Александр Гальпер. Бруклинская Сибирь: Избранное / Предисл. Д. Давыдова. М.: Стеклограф, 2019
Горький

Без прозаических миниатюр Александра Гальпера – человека, который живет в Нью-Йорке, трудится социальным работником, иногда играет эпизодические роли русских бандитов в сериалах и постоянно попадает в нелепые ситуации, – я уже не мыслю фейсбука. При этом стихи Гальпера, за исключением сетевых публикаций, труднодоступны. Его многочисленные сборники выходили главным образом в самиздатском берлинском «Пропеллере», и нынешнее московское избранное (также, впрочем, коллекционное) – попытка хоть ненадолго зафиксировать эту фигуру, посмотреть на нее внимательно. Этой задаче служит и предисловие Данилы Давыдова: он сопоставляет Гальпера с американскими авторами – Буковски и Резникоффом (можно было бы добавить и Аллена Гинзберга, у которого Гальпер недолго учился в Бруклин-колледже), – а потом и с русскими, протягивая родословную от Игоря Холина с его барачной поэзией до самого Гоголя (в трагикомических анекдотах Гальпера Давыдову слышится вопль гоголевского «маленького человека»). Генеалогия эклектичная, но логику в ней увидеть можно – и ее продолжение состоит в отказе от генеалогий и от социальных предписаний. В выходе на сцену и нарушении конвенции.

На Гальпере, по словам Давыдова, надета «маска комического персонажа». Гальпер – стендапер, его живые выступления очень смешны. Но лучшие стендапы хороши именно тем, что обнаруживают за юмором глубину. Гальпер умеет сбросить свою маску вовремя. Приапизм, эротомания его героя («Позовите некрофилку юную / Пусть насладится моей плотью / Мне для девушек ничего не жалко») – оборотная сторона закомплексованности, ощущения чужести в мире. Шутовство («Гитлер хотел завоевать мир и поперхнулся, / Гальпер перепробовал блюда всего мира и у него запоры») идет рука об руку с невротическим риском:

 
Мои три сантиметра
Чувства вины, упреков и недомолвок,
Мои три сантиметра
Освенцима, Диснейленда и Брайтон Бича.
 

То, что проговаривает Гальпер, – это высвеченное маскулинное коллективное полубессознательное: «На пятой Авеню настоящая бойня! / Психоаналитики объясняют дикарям, / Что на самом деле они хотят свою маму / И падают с перерезанным горлом знатоки Фрейда и Юнга» (это Нью-Йорк штурмуют орды Чингисхана – зрелище, представимое после недавних финальных серий «Игры престолов»). «Получат наконец лесбиянки-профессорши / Свой первый в жизни оргазм / Если не будут нудить о Барте» – в этих строках, как во многих других, очевиден ресентимент, который Гальпер проблематизирует. У его героя он усилен и юмористически оттенен собственными стигмами, амбициями, треволнениями насчет идентичности – от еврейства до эмиграции. И да, это смешно и трогательно одновременно:

 
Когда я с семьей эмигрировал
Из аэропорта Шереметьево
То на таможне конфисковали мои
Детские дневники
Ужасные первые стихи,
Наивные признания в любви одноклассницам
Потребовали справку из министерства культуры
Что эти серые тетради
Не имели культурной ценности
<…>
Четверть века спустя
Я тащу в Россию
Свои книжки чемоданами
С сатирическими, циничными и
Политическими стихами
Таможенники зевая их листают
Бросают назад в чемодан
Говорят иди графоман
Не задерживай очередь.
Они правы!
Качество моих текстов заметно упало
Той детской искренности
Что они ищут
Я уже никогда не добьюсь.
 

«Бруклинская Сибирь» – памятник травматическому эгоцентризму, но это совсем не единственное ее содержание. Там, где Гальпер рассказывает о других людях, о тех, с кем ему приходится работать – больных, нищих, стариках, наркоманах, – он наиболее пронзителен. Выход в метафизику совершенно оправдан, когда речь идет, например, о скудной библиотеке «умирающей от рака / Одинокой пенсионерки из Петербурга» – «как выбросят на свалку / „Финансиста“ и „Американскую трагедию“, / И как кириллица будет глазеть в американское небо / Рядом с телевизорами, стертыми шинами / И трупами неудачливых наркодилеров». Последняя строка выглядит несколько нарочито, как будто из советского фельетона об «их нравах», но Гальпер знает, о чем говорит: смотря на других, думая об их и своей неуместности, он оказывается на своем месте.

И в то же время в процессе циркуляций между странами (еще один сквозной сюжет «Бруклинской Сибири» – что ясно уже из названия книги) у гальперовского героя проявляется своего рода гордость выжившего. Это гордость – специально «маленькая», но ощутимая; гордость, в которой Гальпер становится Человеком и Самолетом:

 
Открутились от ответственности
Работодатели-Женщины-Мир,
Плюнули и забыли,
А я не умер, хоть столько раз
Нож подносил к вене.
<…>
Я всем все прощаю.
Значит так было надо.
Сжимая томик Аллена Гинзберга,
Мой самолет пикирует на снега России.
 

Что же, с прилетом.

Дмитрий Брисенко. Из всех орудий. N. Y.: Ailuros Publishing, 2019
Горький

Когда в дебютный сборник входят стихотворения, написанные за 20 лет, это может значить разное: автор наконец решился издать свои стихи; автор посмотрел на свои тексты другими глазами; автор понял, что пришло время показать периферийную сторону своей деятельности. Дмитрий Брисенко известен как журналист и редактор; на поэтической карте он заявляет о себе впервые – и, кажется, небезынтересно.

В этой книге нет сверхсложных текстов, в основном это стихи линейные и нехитрые. Но писать об этой книге непросто. Дело в том, что у Брисенко много интонаций; действительно, «из всех орудий» здесь производятся тихие выстрелы («Громыхнул покой»). Можно смутно угадать происхождение этих интонаций, но гадание будет таким же неверным, как и предыдущее (о причинах столь долгого молчания). Уютный макабр, как бывает у Лимонова; лепка историй с помощью двустиший – одно событие к другому, как у Владимира Богомякова; «милые» (чтоб не сказать «кавайные») тексты, напоминающие наивно-гривуазную лирику начала XX века – скажем, сатириконовца Петра Потемкина: «Когда глотаю апероль, / То думаю: смерть – это боль, / Когда целую вас в запястье, / То знаю: жизнь, конечно, счастье». Потемкин при этом не был наивным поэтом, он работал профессионально, и то же самое можно сказать про Брисенко.

Но лучшие тексты этой книги преодолевают эти смутные интонации и связанные с ними готовые ожидания – в поисках интонации собственной. Часто она появляется случайно или «на случай» – как перебор каламбуров («И лишь у маленькой уклейки / Ни укулеле нет, ни лейки»), как бормотание или колыбельная:

 
Теплокровный,
Дай мне кров свой теплый,
В эту стужу февральскую,
Средь сугробов синеющих,
Под камланье собак,
Да под птичий грай
Еле-еле иду.
 
 
Хладнокровный,
Дай мне кров свой холодный,
В это жаркое лето,
Когда шарик мороженого,
Как свеча в феврале,
Истекает и тает,
Еле-еле иду.
 

Случай случаю рознь – иногда текст так и остается маргиналией, рифмованием на полях новостной повестки: «Слезы, как душ Шарко, / Каплют мене на грудь, / А Молодого Шакро / Копы в кутузку ведуть». Но в этой книге мне нравятся моменты инсайта; чувство обретения поэзии – одно из чистейших на свете.

 
Как из ловких пузырьков
Да родился город вдруг,
 
 
Кока-кола,
Пепси-кола,
Воло-кола,
Ола-ола!
Да Москва,
Да Мск!
 
 
Воло-кола,
Воло-кола,
Да Москва,
Да Мск!
 
 
Воло-кола-мск,
Воло-кола-мск,
 
 
Волоколамск!
 

Понятно, почему эта книга приглянулась Елене Сунцовой: под крылом ее издательства Ailuros собрались несколько таких счастливцев, очень разных людей, которых объединяет готовность к чуду. Необязательно доброму – скорее мультипликационному. «Из водопроводных кранов начинает сыпать снег». В платформах станций метро проделывают дыры, потому что метро отныне принадлежит дельфинам. Некто совершает удивительное открытие, что «Внутри каждого слона элефант живет, / И наоборот». Земля оказывается плоской, потому что по плоской земле проще убежать от мента. Такое подлаживание чуда под свои нужды – вполне детское, и часть этих стихов можно было бы печатать как детские. В современной поэзии это не такая уж частая позиция.

Игорь Булатовский. Северная ходьба: Три книги / Предисл. А. Житенева. М.: Новое литературное обозрение, 2019
Горький

Посвящение всегда, помимо благодарного приношения, несет в себе заявление о родстве. Книга «Северная ходьба» – первая из трех, вошедших в одноименный сборник, – посвящена памяти Натальи Горбаневской. Выдающаяся поэтесса Горбаневская высоко ценила Булатовского, и в звучании его поэзии ее ноты хорошо различимы. И тем не менее разница между этими поэтами очень велика: она не в просодии, а в мировоззрении.

Тексты Горбаневской, особенно поздние, – праздник легкости. Булатовскому хорошо знакома эта легкость – постоянная перекличка созвучий, рискованные ритмы, идущие от разговорной речи и как бы прокладывающие в русской метрике новые дороги:

 
По маленькой бы еще небесного огня,
чтоб сердцу стало холоднее,
чтоб дымчатые края, друг в друга прозвеня,
сомнений не доставили бы на дне и
опять наполнились отчужденным пайком
того, чье сердце стало льдинкой…
 

или:

 
Я скажу тебе (не слушай):
этот страх, что кормит уши
и выходит изо рта,
это – эта, а не та,
му́зыка, а не музы́ка, —
на подтяжках ветровых,
шлепающих в пузо звука,
что дает тебе под дых,
что дает тебе под дых,
что дает тебе под дых:
ых!
 

Тем примечательнее, что весь этот инструментарий Булатовский часто применяет для совсем другого: для поэзии сумрачной, отчаянной, трагииронической («Хорошо о смерти говорить / в сорок лет хорошими стихами»), порой даже злой:

 
Есть музыка над вами, суки, суки!
Шерсть воздуха полна ее прозрачных гнид,
их выбирают сморщенные руки
тяжелых склеротичных аонид.
 
 
И каждую, младенческую, – к ногтю.
И щелкает… И в голове слышна
засыпанная паровозной копотью
по пояс – елисейская страна.
 
 
И каждый раз – в последний раз, и снова
в последний раз вам музыка звучит,
и каждый раз, не сдерживая слова,
в последний раз вам музыка звучит!
 

Не усвоили от Мандельштама, не усвоили от Кривулина – ну, усвойте от меня, как бы говорит это стихотворение.

Вторая часть сборника – поэма «Родина»: сложно устроенная ритмически и синтаксически череда воспоминаний, которые ассоциируются у конкретного человека с этим, глубоко приватизированным, понятием. Родина здесь начинается не «с картинки в твоем букваре» и не «с заветной скамьи у ворот», а с ритуального мытья 95-летней бабки, с запаха метро, с преодоления бесприютности при помощи поэтических текстов, с внезапных летних смертей случайных людей, с приобщения к русскому эмоциональному дзену: «Я начинаю чувствовать границы страдания. Это хорошо». Предметный мир поэмы предельно детализирован, и это совпадает с детализацией звука, фразы; разрозненные воспоминания слипаются в единство.

В «Родине» как раз нет резкой суровости, отличающей «Северную ходьбу» и одну из предыдущих книг Булатовского – «Смерть смотреть». В тех книгах чувствуется постоянное ощущение поэта, что детали могут предать – то же утреннее шарканье дворницкой лопаты можно прочитать как знак уюта и знак угрозы. Но внутри тяжести этого ощущения у Булатовского то и дело рождается легкость – наследуемая у Горбаневской и, конечно, у главного мастера такого, говоря биологическим языком, метаморфоза – Мандельштама («из тяжести недоброй / И я когда-нибудь прекрасное создам», «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы» – завет, затверженный Булатовским и многими другими прекрасными поэтами). Поэтому в «Северной ходьбе» не раздражают, казалось бы, необязательные тексты. «Одна другой говорит: / „Шу-шу-шу, шу-шу-шу“» – и хорошо, пусть говорит. Мы за это время вздохнем.

Так же и последняя из трех книг, «Немного не так», уже самим названием намекает на сдвиг, который необходим для передышки. Для того, чтобы ненадолго стряхнуть с себя морок и подозрительность. В стихах 2016–2017 годов разворачивается ирония («как в бороду всматриваются усы» – о встрече Толстого и Чехова), из сновидческой глубины всплывает сентиментальность:

 
я брил во сне лицо отца
я брел по его лицу
светлеющей тенью косца
ни дереву ни кустецу
не уступая черт лица
 
 
<…>
и голова отца росла
и воздухом становясь
не знала ни слов ни числа
но только слов родную грязь
и вздохов дивные дела
 

Но движется ли Булатовский к умиротворению – от «хорошо о смерти говорить» до «круглые смешные слова. // Хорошо носить их с собой, / как стеклянные шарики»? Никоим образом. «Совпаденья неслучайны. Красота случайна. / Ссучивается даже нить», – заявляет поэт в стихотворении, которое начинается строками «Интересны только инвалиды, / алкоголики, бомжи» и дальше взвинчивает себя до предела. Мы исчерпали передышку и готовимся к новой атаке. Сборник «Северная ходьба», прочитанный подряд, похож на большое музыкальное произведение – и по тому, как в его финале нарастают перечисления, переборы слов («Колода, дóлбанец, пень-полено, / улей, закрывший роток-леток», «душенька, душонка, душка, / недопсюха и психушка», «род дура дар родство урод / рост рот уста устав состав»), можно предположить, что вновь происходит подготовка совсем к другой музыке.

Оксана Васякина, Екатерина Писарева. Ветер ярости. М.: АСТ, 2019
Горький

Вторая книга Оксаны Васякиной – это и собрание стихотворений, и большое интервью с Екатериной Писаревой, которая здесь указана как соавтор, и автобиографические пояснения поэтессы к собственным текстам. Все это переплетено, смонтировано как единое целое. Название «Ветер ярости» дано по центральному циклу текстов, который читается, пожалуй, как одна поэма; вероятно, это самые радикальные феминистские стихи, написанные по-русски. Первоначально «Ветер ярости» был самиздатской книгой, которую Васякина распечатывала на принтере и распространяла по всему миру – оговаривая, что книга эта предназначена только для женщин. Впрочем, чистота концепции была нарушена, и теперь «Ветер ярости» могут ощутить все – и прочитать, например, такое:

 
я ступнями тяжелыми железными своими ступнями пройду
по пальцам твоим смевшим меня коснуться и в глаза твои поселю
толпы жрущих червей и члены твои которые до сих пор испражнялись
и медленно двигались отсеку и отдам на съеденье собаке
и собака обезумевшая от твоего дурного мяса побежит по степи
побежит вдоль дорог спотыкаясь от бешенства в глазах ее станет
бешенство и пропасть и собака от истощения
собственной плоти
упадет и издохнет
 
 
<…>
к нам теперь никому не прикоснуться
те кто тянули к нам руки налипли на наше тело и движутся с нами
 

Налипли, надо понимать, в виде крови и ошметков тел; Васякина предлагает экстремальный эмпауэрмент – не скрывая, что у него есть терапевтический эффект. Этот эффект следует за преодолением немоты, блистательно показанным в известном тексте «Что я знаю о насилии», и по силе его превосходит; иные пассажи могут показаться чистым человеконенавистничеством, но следует помнить, что противостоит им многовековая и освященная культурой агрессия (вспомним, к примеру, Маяковского: «дайте / любую / красивую, / юную, – / души не растрачу, / изнасилую / и в сердце насмешку плюну ей!»).

С конвенциями частной риторики Васякина обходится как все с тем же патриархальным продуктом – к примеру, пишет о своем отце (отношения с ним, как и с матерью, – болезненный лейтмотив ее поэзии): «он умер / от СПИДа / и мне иногда хочется думать что женщина которая его заразила / <…> выполняла миссию по уничтожению мужчин / <…> я думаю что я одна из этих женщин / одна из тех кто борется против всех мужчин ради всех женщин». Продуктивнее, однако, сравнивать Васякину не с Валери Соланас, написавшей «Манифест Общества полного уничтожения мужчин», а с Эдриен Рич – влиятельной американской поэтессой-феминисткой, которая призывала женщин к ярости против патриархата и к солидарности – социальной и творческой, – основанной на лесбийском, не обязательно в эротическом смысле, начале. «Ветер ярости» в конечном итоге разговор о насилии без умолчаний, жестокая утопия, близкая к ветхозаветному воздаянию: «Когда я писала „ветер“, я мучилась вопросом: почему мы переживаем все это, почему мы терпим и почему „нет“ означает „да“ для насильника. И почему они, справив свою неугомонную нужду с помощью чужого тела, безнаказанно идут дальше». Для жертв, для возлюбленных у Васякиной есть совсем другой регистр речи. Открывающий книгу цикл «Кузьминки» – опыт постижения не только другого человека, но и самого любовного чувства, причем с редкой для любовной лирики дистанцией оценки: «наша любовь / в ней нет воздуха нет дыхания / а боль и нежность / и немного гордости».

Я сказал бы даже, что в русской поэзии голос Васякиной заполняет важную лакуну, в известной степени депровинциализирует ее – что звучит иронично, если вспомнить, какое значительное место в поэтике Васякиной занимает провинция: ей посвящен цикл «Когда мы жили в Сибири», за который поэтесса только что получила премию «Лицей».

 
как дерево неуклюжее
слепленные между друг другом
и темного цвета намокшей бездомной коры
мы жили в сибири и в нас ничего не бывало
потому что не было ни нас ни сибири
но у нас был тяжелый тяжелый тяжелый
бессмысленный труд
мы производили существ
и погибали в пространстве
 

Тяжелый труд, голод, бедность – все это реальность, из которой растет поэзия Васякиной; этот личный бэкграунд как раз и дает ей силу расправляться с обывательской риторикой, говоря, казалось бы, об обывательских заботах (недавно обсуждался комичный случай, когда редактор журнала «Новая юность» захотел сократить текст Васякиной из цикла «Проспект Мира»: ему показалось, что поход в продуктовое царство супермаркета описан слишком подробно и занудно). Васякина умеет перевести эти заботы, (де)формирующие представления о должном, в домен поэзии: «когда мы жили в сибири / мы ходили на могилы / и оставляли там еду / а когда возвращались домой / я тосковала по котлеткам / и конфетам оставленным на земле». Деталь оказывается выпуклой и яркой, хотя Васякина, за исключением циклов «Ветер ярости» и «Эти люди не знали моего отца», скорее работает на приглушенных тонах и обживает неброскую гамму. Самым «заряженным» цветом, цветом смерти, растворения в безразличном пейзаже, оказывается серый: «пока жизнь не станет невидимой / в сером безвольном теле / материном и моем». Книга посвящена памяти Анжеллы Васякиной – матери поэтессы, умершей в этом феврале от рака. Ожидание смерти матери – постоянный мотив и стихов, и интервью; там, где другие бы не позволяли себе высказываться из суеверия или соображений приличия, Васякина как раз не позволяет себе молчать, проговаривая собственную боль и готовясь к большей боли – а заодно и создавая памятник страданию другой женщины, ее матери. Она наделяет мать – которая почти не читала ее стихов – поэтическим даром и в то же время с помощью поэзии пытается пережить утрату. Такая вот последняя синергия, последний хор:

 
мне хочется верить что весь страшный предсмертный мир
это мир образов и даже темные выделения кажутся
чем-то что наполнено смыслом
как будто истертый диван песочного цвета это тихий
разомкнутый берег
и плач телевизора это сложный ансамбль крика чаек
воды и шелеста трав
и что ей не больно а просто
она – серая лодка
лежит и ждет исчезновенья
или даже не ждет
а просто лежит
и так она будет всегда
 

Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации