Текст книги "Книга отзывов и предисловий"
Автор книги: Лев Оборин
Жанр: Критика, Искусство
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)
П.Р.И.Г.О.В.: категории 6767
Эта статья – переработанные и объединенные в один текст послесловия к томам Малого стихотворного собрания Д. А. Пригова, составленного мной и вышедшего в «Новом литературном обозрении» в 2019–2020 годах.
[Закрыть]
К 80-летию Дмитрия Александровича Пригова: гид по основным темам и мотивам его стихотворений
Полка
Дмитрий Александрович Пригов (1940–2007, упоминание отчества, по желанию автора, обязательно) показал русской поэзии новый путь. Таких поэтов на протяжении русской литературной истории было не очень много. Став одним из основателей московского концептуализма, Пригов работал с языками окружающего мира, подвергая их сомнению и критике, на время вживаясь («влипая») в них и приспосабливая к своим целям. Такой операции он подвергал и язык советских лозунгов, и язык повседневных, рутинных разговоров, и – после распада СССР – новый язык глянца и криминальной хроники, всякий раз доходя, по слову Пастернака, «до самой сути» и идя еще немного дальше.
Многие тексты Пригова на первый взгляд кажутся наивными, потому что он надевал маски, выступая от лица человека, полностью поглощенного тем или иным языком. Теоретические работы Пригова – к примеру, статья «Что надо знать» – показывают, насколько сознательным и осмысленным был выбор такой позиции. Дистанция между рафинированным теоретиком и простаком, обывателем, безапелляционным в своей наивности, не определена раз и навсегда, и это создает «мерцание» – важнейший термин в словаре Пригова. Грубо говоря, читая Пригова, мы не можем окончательно ответить на вопрос: это он серьезно? Это он шутит? И эта наша неспособность – эффект, которого поэт добивается принципиально. Отсюда – работа Пригова со штампом, готовой формулой, как будто бы помогающей выразить сложный смысл, но на самом деле мешающей; отсюда «сниженность» многих его тем, пристальный интерес к быту и готовность вписать его в самые высокие контексты (можно вспомнить сборник «Тараканомахия», в котором борьба с домашними насекомыми поднимается до уровня высокой драмы). Отсюда и важнейшая для Пригова проблема власти: рассуждения о ней, высказанные прежде всего в стихах о Милицанере, приводят и к мыслям о власти пишущего, о властной природе искусства.
Во многом проект Пригова – это отнятие у искусства иерархичности. Критическая машина в его сознании не щадит ничего, в том числе самоё себя, – и это роднит поэта Пригова с ученым. Кажущейся «несерьезности» его текстов противопоставлен весь объем экспериментов, и каждый приговский цикл представляется серией опытов, финал которых совершенно не всегда предсказуем.
В 2012 году в «НЛО» начало выходить фундаментальное собрание сочинений Пригова – наиболее приближенное к (вероятно, недостижимому) полному, а несколькими годами позже издательство предложило мне составить новое собрание – «малое», состоящее только из стихов и опытов визуальной поэзии, «стихограмм». Должна была получиться серия покетбуков, вполне приличествующая приговскому статусу современного классика. Мы приняли решение отказаться от републикации привычных приговских циклов-сборников с их непременными авторскими предуведомлениями, извлечь из этих сборников избранные стихотворения и сгруппировать их по характерным для Пригова темам и мотивам. Собрание мы разделили на шесть томов – по числу букв в фамилии Пригова. Мотивы/темы сгруппированы также в соответствии с этими буквами.
Получилось вот что:
Преисподняя Прошлое Преступление Природа Пол Письмо
Рутина Рай Рок Родина Разум
Искренность Искусство Искушение Иные
Государство Господь Гражданин Гений Героизм Гибель Город
Обыватель Общество Осмысление Отец Опыт
Власть Война Высокое Вопросы Вина Визуальное
Такой жест может показаться произвольным, но он отсылает к концептуалистской работе с именем, очень важной для Пригова. Собственная фамилия поэта постоянно присутствует в его текстах – и в том числе раскладывается на отдельные литеры. Слово «Пригов» для Пригова – знак, оно обозначает цельную сущность авторского «я» («я, Пригов Дмитрий Александрович»). Это некое ядро – но окруженное многочисленными оболочками-масками. В итоге во время работы над собранием подтвердилось очевидное соображение: Пригов как целое гораздо больше суммы проектов, которыми он занимался. Кроме того, стало ясно, что показать его масштаб можно и с помощью относительно небольшой выборки текстов. Ну а выбранные мотивы и темы можно рассматривать как своего рода каталог важнейших категорий приговской поэзии. Ниже – попытка кратко эти категории охарактеризовать.
П
Преисподняя. Существует выдвинутая исследователями Пригова (Ирина Прохорова, Дмитрий Голынко-Вольфсон) концепция «Пригов как русский Данте». При всей недогматичности и, сказали бы традиционалисты, непочтительности многих его текстов Пригов верит в иерархию Вселенной – не забывая эту иерархию критиковать. Порой кажется, что в его текстах, связанных с религиозными идеями, под привычной маской наивного критика проступает лицо смиренного, но твердого в поиске истины спорщика. Преисподняя Пригова – не только обитель зубовного скрежета и не только демонология: адское ощутимо и в монотонности рутины, и, например, в московской подземке – которой географически положено быть ближе к аду:
Заметил я, как тяжело народ в метро спит
Как-то тупо и бессодержательно, хотя бывают и молодые на вид
Может быть жизнь такая, а может глубина выше
человеческих сил
Ведь это же все на уровне могил
И в диалоге с классиками, например Гоголем, чутким к чертовщине: в одном стихотворении мальчик Гоголь встречает в реке инфернального «неземного рака», в другом героиня слышит (подобно персонажу «Старосветских помещиков»), как кто-то ее «Вдруг тихим голосом позвал / Посмертным именем: Азвал!». Это, кстати, характерный приговский прием: только что произнесенное осмысленное слово повторяется почти идентичным сочетанием букв, смысл которому назначает уже сам поэт, а не словарь.
Прошлое. Как Пригов говорит об истории? Значительные персонажи, сыгравшие роль в судьбах мира, – это люди, которых можно попытаться понять. Вступая в контакт с королями, дамами, валетами и тузами прошлого, Пригов становится джокером: он надевает такую маску, что с его визави маски – бронзовые, посмертные – слетают. Это схоже с тем приемом, который Виктор Шкловский назвал остранением (когда мы смотрим на, казалось бы, знакомый предмет как будто впервые в жизни). Галерея «школьных» исторических персонажей, от Дмитрия Донского до Хрущева, укладывается в одно миропонимание, во многом завязанное на этике: умученный Петром Первым «сыночечек» через 200 лет мстит поколению отцов «Павликом Морозовым». Одновременно Пригову важно показать личную связь с прошлым – перемахнуть бездну между ничтожным частным и всемирно-героическим:
Люблю я Пепси-колу
И Фанту я люблю
Когда ходил я в школу
Их не было тогда
Была же газ-вода
Ее солдаты пили
И генералы тоже
А ведь все это были
Войны герои – Боже!
Преступление. Нарушение границ связано с идеей преступления, природа которого Пригова бесконечно занимала. В постсоветское время, когда криминал стал предметом публичного обсуждения и горячим фактом повседневности, Пригов создал несколько сборников «По материалам прессы» – в них его фирменный «как бы изумленный тон» скомбинирован с приемами found poetry, «найденной поэзии». Пригов приводит и тут же комментирует шокирующие газетные заголовки:
Запредельный цинизм
Проявили
Два тридцатилетние убийцы
Они прежде ногами забили
Свою жертву
А после ножом
Кухонным
Мясо срезали и бросали в унитаз
Спускали
Унитаз и засорился
Они – что за бредятина! —
Вызвали слесаря
Тут все и обнаружилось
Уж и не знаешь, по поводу чего
Тут изумляться
Позже с материалами такого рода, наследуя Пригову, будут работать другие поэты, например Алексей Колчев. В других текстах Пригов пытается проникнуть в психологию преступника. Появляется здесь, конечно, и любимый герой Пригова, гроза преступников и страж мирового порядка – Милицанер.
Природа. Природа для Пригова – среда, медиум, в котором ад может встретиться с раем, а обыденные существа («Сотрудники леса – лиса и медведь») обернуться демонами – или, вернее, заставить сомневаться в своей обыденности. Интересно, что именно в этих текстах фигура говорящего, трудноопределимое приговское «я», явственно отделена от описываемого мира. «Против меня живущая природа» – этот мир остается непредсказуемым и принципиально непознаваемым, а то и враждебным, вновь напоминая нам о Данте, который стоит в сумрачном лесу:
Себя я просто вычел из природы
И вот она отдельная стоит
Доступная словам любой породы
И осмысляема на всякий вид
Пол. Некоторые стихи Пригова можно было бы назвать эротическими – если бы его целью была только передача чувственности. В этих текстах важнее всего представление о сексуальном партнере как о Другом; в каком-то смысле подход к телу и телесности – как к языку, который необходимо освоить и, разумеется, подвергнуть критике. Как правило, речь здесь идет о теле и поведении женщины; Пригов критикует/пародирует не только Другую/Другого, но и типичное поведение «я» в эротической ситуации, поведение влюбленного или возбужденного субъекта, которого все происходящее не перестает удивлять. Здесь возможны неожиданные проекции:
А что, и мумия ведь
Была когда-то молодая
Обладая мягким обольстительным мясом
Ног, живота, груди
В Беляево и поныне так
Выходят женщины под вечер в зону отдыха
Встречают меня
В приветствии наклоняют гибкие
Все еще лебединые шеи
Письмо. Пригов часто обращается к проблемам собственно ремесла поэта – технике письма (от выбора бумаги до употребления ругательств), его автоматизму, психологическим состояниям, которые ему сопутствуют. Здесь возможны и нарочито «голые» тексты:
Я устал уже на первой строчке
Первого четверостишья
Вот дотащился до третьей строчки
А вот до четвертой дотащился.
Текст ссылается сам на себя, поэт пишет текст о том, как он пишет текст, – и мы наблюдаем типично приговское «двойное дно». Вроде бы стихотворение – о том, как мало удовольствия в его написании; но, думается, легко вообразить себе действительное удовольствие Пригова, когда он писал этот текст.
Р
Рутина. О Пригове часто говорили как о певце рутины – в том числе он сам. В самом деле, обыденное, повседневное, даже демонстративно скучное в его стихах – постоянный повод для размышлений. Обращаясь к мытью посуды и сопоставляя его со «сложением возвышенных стихов», Пригов как бы разрушает «четвертую стену» между поэтом и читателем. Он не просто отыскивает поэтичное в повседневном – это делалось и до него, – но утверждает, что повседневное и есть поэзия, а человек, приобретающий в кулинарии «килограмм салата рыбного» или устраивающий постирушку, и есть поэт. Подобно риторическим ходам, никакое бытовое поведение для него не запретно; больше того, бытовой комфорт может восприниматься как привилегия, которого «поэт, гордость России» заслуживает больше, чем «какая-то старая блядь», выволакивающая из‐за прилавка «огромный кусок незаконного мяса». Здесь не стоит спешить упрекать Пригова в снобизме. Перед нами сложная ироническая конструкция, в которой «возвышенность» поэтического ремесла грубо гасится реальностью советской очереди и советского блата, а поэту недвусмысленно указано его место внутри, так сказать, коллективного тела. Лучшая стратегия, чем возмущение, – анализ этого самого коллективного тела, его функций и инфраструктуры – постоянно, надо сказать, ломающейся.
Ужас весь цивилизацьи
Эта теплая вода
Отключают вот когда —
Некуда куда деваться
Помимо прочего, «рутинные» стихи Пригова – еще и ценное антропологическое и историческое свидетельство о позднесоветской эпохе. И, конечно, Пригов находит способы «взломать» это свидетельство, вплести в разговор о серой норме – аномалию, например заговорив об обычной жизни вроде бы исключительных людей (скажем, летчиков, которые в советское время были окружены романтическим флером) или о быте убийц и маньяков, который они делят с законопослушными обывателями.
Рай. Если есть преисподняя, есть и рай – но приговский рай, разумеется, проблематичен. В него трудно попасть (и не факт, что надо; и вообще, для этого нужно сначала умереть). Встреча со старой любовью в раю может быть неприятной: «Узнаем вдруг и отшатнемся / Опознавши друг друга» (вопреки Гейне и Лермонтову). И все же это пространство особое, важное, желанное – в том числе как место, где кончается антропология, вообще человеческое. И при желании можно вообразить себе персональный рай, уже существующий вокруг тебя. Таким амбивалентным раем (здесь хорошо, но здесь и убивают) для Пригова стал его родной московский район Беляево. Сравним два стихотворения:
Хорошо иметь много денег
Купишь себе все Беляево
Посмотришь по сторонам —
И не найдешь себе нигде места
Кроме как
В небесном Беляево
А оно – вот оно
Хорошо иметь много денег
Приходят, убивают
Лежишь
Смотришь —
Кругом Беляево
Хорошо!
Рок. Говоря о судьбе, Пригов часто прибегает к интонациям, которые вводят в искушение заподозрить здесь «настоящую», а не сконструированную специально искренность (см. ниже, «Искренность» и «Искушение»). Это и патетика разговора о всепожирающем времени («О, время – сумчатый злодей!»), и горечь перед лицом смерти другого человека, и макабрический ужас, когда смерть появляется в стихах как персонаж (Grim Reaper), и даже злорадство. Но судьба у Пригова – не обязательно неизбежность. Не всегда это банальный конец, который всех ожидает, не всегда рок связан с другой «приговской» стихией, Рутиной: судьба может быть необычна, фантастична, непредсказуема.
Родина. Патриотический пафос исключительно питателен для концептуалиста: здесь пародировать не перепародировать, осмыслять не осмыслить. Родина, страна для Пригова – и повод поговорить о власти, и некая коллективно-единая сущность, вбирающая в себя все приметы пространства и времени, как в большом тексте-каталоге «Широка страна моя родная», из которого мы узнаем, что никто «лучше нас» не умеет
любить людей, животных, насекомых, птиц, рыб, микробов, вирусов, фагов, клетки, гены, ДНК, РНК, китов, тюленей, стрикозавров, динозавров, коров, собак, кур, индюшек, бекон, вырезку, филе, рыбное филе, морковного зайца, природу, еду, питье, закуски, сладкое, морс, лимонад, Кока-колу, Пепси-колу, Оранжад, Байкал, томатный сок, виноградный сок, персиковый сок, тоник, музыку, театр, изобразительное искусство, прикладное искусство, реализм, натурализм, классицизм, романтизм, реакционный романтизм, сюрреализм, кубизм, лучизм, фовизм, имперессионизм, экспрессионизм, дада, неореализм, абстракционизм, футуризм, минимализм, поп-арт, оп-арт, концептуализм, мовизм, кич, маринизм, пленеризм, планеризм, альпинизм, скалолазание, подводное плавание, Пушкина, Лермонтова, Маяковского, Горького
и т. д. Эта сущность, как к ней ни относись, остается определяющей и для жизни, и для текста. Присутствие карнавального врага – Рейгана ли, Картера ли – придает ей «самость», субъектность. Пригов, впрочем, способен вообразить разные России, которым в будущем придется между собой договариваться – или расходиться в непонимании. Не отсюда ли растут корни «Теллурии» Сорокина, которого с Приговым объединяет не только дружба, но и метод?
Разум. Работая с положениями философии и логики, Пригов создает самые абстрактные свои тексты, демонстрирующие, однако, «фирменные», псевдонаивные логические сдвиги. Пригов часто рассматривает (разумеется, иронически) фигуру интеллектуала, а еще – сам процесс мышления: «Всякая вещь определяется по точности явлению / и условно угадываемой сути / Лошадиная морда, например, проглянувшая / во тьме, по явлению есть / неожиданность и недолжность, / а по сути – черт-те что». В этих стихах выясняется, что от метафизики до физиологии один шаг – но, по счастью, и наоборот: от физиологии до метафизики. Возможность этого шага-сдвига всегда волновала Пригова.
И
Искренность. Идея искренности проблематизировалась гораздо раньше, чем дебютировал Пригов. В оттепельной критике поднимался вопрос «об искренности в литературе», что вызвало панику у литературного начальства. Уже в 1980‐е заговорили о «новой искренности» – и, конечно, Пригов, чуткий к любым новым веяниям, поучаствовал в этом разговоре, создав одноименный сборник. Тем не менее говорить об «искренней» авторской позиции Пригова невозможно, даже когда он произносит знаменитое «Я лежал – Пригов Дмитрий Александрович!». Какой бы тонкой ни казалась маска, отделяющая в приговском случае автора от лирического субъекта; как бы ни «влипал» автор в эту маску – невозможно ни избавиться от нее, ни принять ее как имманентное свойство автора. Все риторические приемы Пригова приходится считывать с поправкой на маску – и помнить, что таких масок может быть много. Это, однако, не означает ограничения. «Замена „искреннего“ творчества на перформанс… парадоксальным образом указывает у Пригова на возможность (только возможность!) анархической свободы от власти языка, культурной традиции, авторитетных дискурсов», – пишет Марк Липовецкий6868
Липовецкий М. Н. Практическая «монадология» Пригова // Пригов Д. А. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 1: Монады. М.: Новое литературное обозрение, 2013. С. 19.
[Закрыть]. В каком-то смысле это свобода актера, шута – но она заведомо больше, чем свобода того, кто внутри этих дискурсов закрепощен.
Липовецкий вспоминает приговскую формулу «искренность на договорных началах». Договор этот, опять же, театрального свойства: нам предлагают посмотреть спектакль об искренности, рассмотреть ее не как жизнь, но как жизнеподобие. Это не искренность, а «как бы искренность». Стихи из сборника «Новая искренность» Пригов в авторском предуведомлении называет «знаками ситуации искренности». В предуведомлении к «Графикам пересечений имен и дат» он издевательски подсчитывает, что в этом сборнике «искренности (истинной, нерефлексирующей, онтологической, так сказать) процентов на 88». Громкие возмущения, чистые порывы («О, как мне хочется ее расцеловать / И вместе с нею плакать беспричинно»), задушевные исповеди, отсылки к друзьям и знакомым, перечисления подлинных мест работы и путешествий, даже нарочито энигматические, саморазоблачительные конструкции («Капелька крови на клюве голубя / Искренность партийного работника») – все это в исполнении Пригова заставляет в первую очередь приглядеться: кто сейчас с нами говорит? Пригов как теоретик совершенно не доверял наивности, часто отождествлял ее с невменяемостью. Пригов как практик видел в наивности неиссякаемый источник для исследования, для постоянной имитации – задолго до эпохи нейросетей.
Искусство. Это еще одна из магистральных тем Пригова: ипостаси художника и перформера для него были не менее важны, чем ипостась поэта. Его стихи на эту тему – рефлексия об искусстве, не только изобразительном, но и, так сказать, Искусстве с большой буквы (с непременной поправкой на проблематичность всякой большой буквы в приговской оптике). Можно рассмотреть одно из самых известных стихотворений Пригова:
В буфете Дома Литераторов
Пьет пиво Милиционер
Пьет на обычный свой манер
Не видя даже литераторов
Они же смотрят на него
Вокруг него светло и пусто
И все их разные искусства
При нем не значат ничего
Он представляет собой Жизнь
Явившуюся в форме Долга
Жизнь кратка, а искусство долго
И в схватке побеждает жизнь
«Жизнь, явившаяся в форме Долга» – это, опять-таки, та самая искренность/наивность, для которой не существует двойного дна высказывания. С другой стороны, будучи человеком искусства, Пригов не может не отдавать должного его гипнотическому воздействию: отсюда вчуже восхищенные стихи о Данте или об опере «Тангейзер». Вообще музыка, свободная от множества обременений текстуальных и визуальных искусств, кажется, больше всего приближает Пригова к разговору о «чистом искусстве». Попытки его иронического остранения, в свою очередь, тоже остраняются:
Оратория идет
Хор вздыхает и поет
Он поет, что ему тяжко
Он вздыхает тяжко так
И я вслух шепчу: Бедняжки!
Ты в ответ шепнешь: Дурак!
Это просто текст и музыка такая
На самом деле им совсем не тяжко
Конечно надо поработать, но им за это и хорошо платят!
Тебе бы так платили! —
Да? я не знал! ну, тогда нормально! однако же все равно им тяжко!
Появление мотива денег, которые художники-романтики именовали «презренным металлом», не случайно: искусство для Пригова – поле столкновения ценностей. Можно поставить рядом стихи о скульпторах, к чьим великим творениям вдруг подползает «жижа» из лопнувшей канализации, и о художниках, которые осознают, что в связи с подорожанием кистей и красок их творения теперь стоят дороже. Классическое сравнение денег и дерьма подчеркивает приговское желание столкнуть «низкий» и «высокий» миры. Можно сказать, что Пригов, заставляя взаимодействовать «высокую» и «низкую» топику, делает свой поэтический мир универсальным.
Искушение. Многие стихи об искушении у Пригова связаны с эротикой: «Какая стройная мамаша! / Какой назойливый сынок! / Ну что за жизнь такая наша! – / Уединиться б на часок». Но искушения в мире Пригова отнюдь не только сексуальные: наряду с либидо тут активно действует деструдо, причем часто одно от другого неотделимо. Пригов играет с традиционными образами искусителей, вплоть до знаменитого библейского – «если правая твоя рука соблазняет тебя, отсеки ее и брось от себя», вплотную подступаясь к теме Героизма (см. ниже).
Иные. Галерея существ, с которыми взаимодействует герой Пригова, впечатляюще обширна: от вполне земных болезнетворных бактерий до аллегорических зверей (так, коростель, ради рифмы опустившийся на приговскую постель, – это Плотинов Нус), неумерших мертвецов и непроявленных духов, которых Пригов так и называет: «иные». Мир Иных принципиально синкретичен, они способны к трансформациям – по крайней мере, в глазах смотрящего:
Крыса с огромным голубым
Хвостом, как будто спиртовым
Прозрачным пламенем объятым
Ползет по серой половице
К нам приближаяся – Ребята! —
Шепчу я – Она – Царь-Девицу
Мне
Напоминает
Иным может стать и человек сам для себя – оказавшись в чужеродном пространстве («Я брел по берегу моря / Все время себя вспоминая…») или даже распавшись на части, на отдельные сущности:
Стой! ты кто! —
Я – твое тело! —
Да? А я как-то по-другому себя представлял
Здесь есть и еще одно, возможно непредвиденное, проявление «искренности»: в приговских описаниях встреч с Иными ощутим явственный ужас – и желание этот ужас передать, в том числе протискивая через ироническую рамку. Пригов хочет подступиться к тому, «что не может быть концептуализировано»6969
Голынко-Вольфсон Д. Место монстра пусто не бывает // Пригов Д. А. Собрание сочинений: В 5 т. Т. 3: Монстры. М.: Новое литературное обозрение, 2017. С. 21.
[Закрыть]. В отношениях с Иным могут быть разные стратегии, например принятие. В одном из своих сборников Пригов создает Сверхкатегорию – «Махроть всея Руси». Это «великий зверь» и одновременно некая всепоглощающая субстанция, нечто среднее между сологубовской Недотыкомкой и тем, что сейчас называется хтонью («Махроть» даже фонетически похоже на «хтонь»). Возможно, шагом в сторону от этого ужаса становится принципиальное разграничение между собой и Иными – как в знаменитом стихотворении «Вот избран новый президент…», где интерес к президенту другой страны вытекает из полнейшей его, президента, внеположности говорящему. Как и большинство приговских жестов, этот – амбивалентен: с тем же успехом стихотворение можно прочитать как манифест обывательского равнодушия, недалекости (и в таком качестве оно будет включено в раздел «Обыватель»). Но когда перед лицом Махроти всея Руси понимаешь, что у тебя есть несколько вариантов поведения, это уже неплохо. Например, в одном из диалогов, включенных нами в собрание, персонаж по имени Пригов перехватывает инициативу и расправляется с персонажем по имени Сталин, еще одним Иным из числа приговских – и, конечно, не только приговских – демонов.
Г
Государство. XX век задал отношениям поэта и государства исключительно мрачный тон. Несмотря на это, для поэта-концептуалиста отношения с государством, претендующим на главенство в дискурсивной среде, продуктивны. И язык государства, и его модели взаимодействия с гражданами предоставляют огромный материал для поэтического переосмысления – и присвоения:
Как я понимаю – при плановой системе перевыполнение плана
есть вредительство
Скажем, шнурочная фабрика в пять раз перевыполнила шнурков
количество
А обувная фабрика только в два раза перевыполнила план
Куда же сверх того перевыполненные шнурки девать нам
И выходит, что это есть растрачивание народных средств
и опорачивание благородных дел
За это у нас полагается расстрел
Здесь нужно отметить две вещи. Во-первых, ироническому отношению способствует временная дистанция. В то же время она не гарантирует безопасности: известно, что позднесоветский эксперимент Пригова с расклеиванием «обращений к гражданам» – то есть вылазка на территорию государства, вызов его монопольному праву обращаться к людям – окончился принудительным водворением поэта в психиатрическую лечебницу. Во-вторых, «Государство», строго по классической дихотомии, не тождественно «Родине», что формулирует и сам Пригов, на фрейдистский манер сравнивая Государство с отцом, а Родину с матерью. Пригов постоянно размышляет об административном, бюрократическом и дидактическом языках советского государства, о его символике. Государства постсоветского здесь меньше: его язык интересует Пригова скорее как свидетельство его хаотического становления. «Так я страдал над государством / Пытаясь честно полюбить» – в этом признании «мерцающего» героя приговской поэзии чувствуется и отношение художника к своему материалу.
Гражданин. Слово «граждане» – непременный зачин приговских «обращений». «Понятно, что поэт, литератор, производитель стихов, будучи, естественно, рожденным, проживающим и внедренным в социальный контекст эпохи, политические события и каждодневную окружающую жизнь, является по сути своей существом социально-гражданственным, что и проявляется в его поступках, оценках, говорении и, в разной степени редуцированности, в его писаниях», – писал Пригов в постсоветском эссе «Если в пищу – то да (Гражданская лирика)». «Он рассказывает о тех временах / Когда положить партийный билет на стол / Считалось гражданской смертью / А порой и просто прямой смертью и оканчивалось»: исторический контекст сам подсказывает Пригову предмет для исследования. Может ли гражданство стать сущностной характеристикой человека – и что произойдет, если эту характеристику изъять? В позднесоветские годы, когда лишение гражданства было одной из карательных мер – а в символическом плане предполагалось как мера наиболее суровая, – это были как минимум любопытные вопросы. Любопытно и само слово «гражданин»: сакрализованное благодаря образцам «гражданской» лирики, от «Поэта и гражданина» Некрасова до «Братской ГЭС» Евтушенко, оно становится максимально стертым в повседневном употреблении. Слово «гражданин» постоянно не равно человеку, человек прикрыт им как маской («Гулял я в виде скромного / Простого гражданина») или из него выламывается. Показательно, что любимый приговский герой Милицанер, будучи образцом гражданской доблести, гражданам противопоставлен.
Господь. Тема Бога, божественного для Пригова важна в первую очередь в соположении с проблемой творчества. С одной стороны, Господь – демиург, the ultimate creator, и Творение похоже на любезную концептуалистскому сердцу игру7070
«В ранних текстах Пригова Бог уподобляется модернистскому автору-творцу», – замечает Дмитрий Голынко-Вольфсон (Там же. С. 20).
[Закрыть]:
Вот всех я по местам расставил
Вот этих справа я поставил
Вот этих слева я поставил
Всех прочих на потом оставил
Поляков на потом оставил
Французов на потом оставил
И немцев на потом оставил
Вот ангелов своих наставил
И сверху воронов поставил
И прочих птиц вверху поставил
А снизу поле предоставил
Для битвы поле предоставил
С другой, одна из приговских масок – маска избранного поэта, Гения, – предполагает прямой контакт с Небом. Господь вступает с Поэтом в диалог – «божеский разговор», оценивает его творения, направляет его. Поэт может Его бояться, а может быть с Ним на дружеской ноге и даже имитировать Его голос. Что, собственно, входило в поэтические программы до всякого концептуализма: с одной стороны, торжественные «Потерянный рай» Мильтона и «Пророк» Пушкина (пародируемый Приговым в одном из стихотворений про Милицанера), с другой – кощунственная «Война богов» Парни. Пригов, как обычно, удален от обоих полюсов: и рассуждения в духе «Наш Господь от ихнего Господя / Отличается как день от преисподня», и подступы к теодицее подражают прежде всего наивным представлениям о божественном – «святой простоте».
Гений. Приговская поэтология предполагает деконструкцию образа поэта как Избранного. Делается это через повторение ad nauseam. Исключительность поэта и поэзии Пригов подвергает своей фирменной критике-через-принятие. Уникальность и сверхценность поэтического слова («Это прекрасно потому, / Что это сказал поэт») противостоит у Пригова установке на поточную, конвейерную продуктивность; выспренней позе – программное косноязычие. Подспорьем здесь становится стратегия, которую в начале XX века манифестировали футуристы, прежде всего Игорь Северянин («Я, гений…»), но не только он. Как и футуристы, Пригов заворожен фигурой Пушкина, со времен «Пощечины общественному вкусу» и «Юбилейного» еще больше забронзовевшей, превратившейся в символ символа:
Внимательно коль приглядеться сегодня
Увидишь, что Пушкин, который певец
Пожалуй скорее что бог плодородья
И стад охранитель, и народам отец
Во всех деревнях, в уголках ничтожных
Я бюсты везде бы поставил ему
А вот бы стихи я его уничтожил
Ведь образ они принижают его
Пригов постоянно работает с пушкинским мифом и мотивами пушкинской поэзии. Его отождествление с Пушкиным («я тот самый Пушкин и есть») – жест двойного назначения. Как мы знаем, графомания – еще один постоянный предмет приговской рефлексии – особенно любит рядиться в пушкинские одежды (см. статью Ходасевича «Ниже нуля» с примерами текстов графоманов, которые буквально утверждали, что в них вселился дух Пушкина или они являются его реинкарнациями). С другой стороны, фигура Пушкина неизбежно наводит на размышления о «вакансии поэта» – универсального сочинителя, способного описать и объяснить мир «понятным нашим общим языком». В отрыве от мифологии такая фигура обозначает социально-литературную функцию, роль – и Пригов, при всех оговорках, на такую роль претендовал.
Героизм. К фигуре Гения близка фигура Героя – но характерно, что Пригов редко назначает на эту роль себя: ведь Гению пристало петь Героя, посвящать ему оды. Разумеется, оды эти – пародические, остраненные: героика (в том числе советский героический пантеон: Буденный, Дзержинский, Павлик Морозов…) интересует Пригова как феномен, вчуже. Здесь вновь происходит размежевание с романтическим мифом. Такой топос, как борение с природой, решается в сниженно-рациональном ключе:
Вдоль кипящего прибоя
Бледный юноша ходил
Еле слышно говорил:
Мы поборемся с тобою!
Чем окончился их бой
Уж не ведаю – прибой
Впоследствии
Я встречал неоднократно
А юношу – нет, больше не встречал.
Гибель. Гибелью часто оканчивается путь героя. В стихах Пригова о насильственной смерти (см. выше, «Рок»), о внезапном конце, о смерти как процессе и переживании, пожалуй, больше всего проявляется его близость к обэриутам (близость, которую Пригов в частных разговорах отрицал). Их тоже завораживала в смерти дихотомия физиологического и метафизического: достаточно сравнить многочисленные немотивированные исчезновения в стихах и прозе Хармса – и его же тягу к описанию насилия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.