Электронная библиотека » Михаил Шемякин » » онлайн чтение - страница 16


  • Текст добавлен: 12 марта 2024, 08:40


Автор книги: Михаил Шемякин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 16 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Невменяемые

Некоторые невменяемые ссали в кровать под себя и по утрам плавали в луже мочи. Поэтому матрас у этих больных накрывался не простынёй, а клеёнкой. Как-то, проходя мимо палаты с абсолютно невменяемыми, я услышал громкую брань санитара, перемежавшуюся отборным матом, и, заглянув, увидел голую фигуру здоровенного парня, буквально по горло погруженного в свою мочу. Парень мычал, поводя безумными глазами, а санитар с руганью пытался стащить его с койки.

Я был поражён количеством мочи, в которой почти плавало тело несчастного. Потом догадался, что ленивый санитар не каждый день вытаскивает зассанца из койки.


За своё любопытство я немедленно поплатился, потому как санитар (видимо, знал, что я вполне вменяем) заставил меня отвести больного в сортир, пока он будет приводить в порядок койку. И долго ещё я каждое утро помогал санитару вытирать мочу с тела и вести в туалет Николая Перфирьева, сорвавшегося в детстве с подножки трамвая и в результате тяжёлой травмы головы утратившего всякую связь с внешним миром.

По виду он напоминал неожиданно разросшийся эмбрион. Роста был выше среднего, телосложения крестьянского, голова маленькая, с низким лбом, остриженная наголо и иссечённая многочисленными шрамами. Вдобавок бесцветные, бессмысленные глаза на некрасивом, ничего не выражающем лице. В довершение всего на него надевали рубашку с тесёмочками вокруг шеи и рук, напоминающую детскую распашонку, которая едва доходила ему до пупа.

Я брал за руку это существо и приводил в туалет, где начинал уговаривать, как ребёнка, пописать. “Ну, делаем пись-пись”, – повторял я и, когда из члена начинала бить струя, тут же направлял её в унитаз. Не очень приятно, но терпимо. Коля был тихий, спокойный, говорить не умел и только тихонько что-то мычал про себя.

Но однажды мой лечащий врач предупредил меня, что этот тихоня может неожиданно очень и очень сильно ударить стоящего рядом человека и что с санитарами такие случаи уже бывали. Наверное, поэтому санитар и просит меня водить Перфирьева в туалет. Так что больше я к этой палате не приближался.

Я не раз наблюдал, как копрофаги, едва успев опорожниться, склонялись над унитазом. И санитары, отчаянно матюгаясь, тащили за шиворот говноеда, лицо и руки которого были заляпаны дерьмом, в душевую. Легко догадаться, почему тела зассанцев и дерьмоедов были разукрашены синяками.

Не могу не вспомнить об особом “аромате” нашего отделения. Наглухо задраенные окна, и лишь в некоторых – крохотная, вертикально расположенная зарешёченная форточка… Больные, справляющие нужду в туалете без дверей… Специфический запах пота, выделяемого больными, которых вводили в искусственную кому при помощи инсулина. Гнусный запах больничной кухни…

Незабываем был и звуковой фон: нечеловеческие вопли эпилептиков, предчувствующих начало припадка, крики и хрипы страдальцев, бьющихся в инсулиновом шоке, перевозбуждённая речь “депрессантов” в маниакальной фазе, стоны и рыдания – в депрессивной… Весь этот какофонический оркестр не умолкал ни днём ни ночью.

Кричать и орать в нашем отделении не запрещалось, разве что озверевший от гама и шума санитар втихаря врежет кулачищем чересчур горластому между рёбер и этим ненадолго заткнёт ему пасть.

Колян с буйного

Одна стена столовой была смежной с буйным отделением, откуда даже сквозь кирпичную кладку день и ночь доносились вопли и крики. И как-то вечером, когда “беспокойные” ужинали, черпая ложками фиолетовую бурду, именуемую почему-то пюре, и запивая тёплой, слегка подслащенной водой, к нам привезли на тачке рахитичное голое существо с буйного отделения. “Коленька теперь будет жить с вами, он спокойный, хороший мальчик”, – слащавым голосом оповестил нас санитар и, подняв Коленьку под мышки, усадил на скамейку между мной и шофёром-засерей.

Мальчику Коле было как минимум лет двадцать пять, и он являл собой классический образец врождённого кретинизма: большие оттопыренные уши на стриженной под ноль башке, бессмысленный взгляд бесцветных глаз, слюнявый рот, расплывшийся в идиотской улыбке. Между ног свисал нечеловеческих размеров член, который этот кретин, нимало не смущаясь, стал тут же отчаянно дрочить.

“Ну нет, Колян, так дело не пойдёт!” – сурово произнёс я, но видя, что мои слова не дошли до его сознания, треснул ладонью по Коляновым рукам. Колян, не прекращая левой рукой дрочить, сотворил из правой “пистолет”, выставив вперёд указательный палец, а остальные прижав к ладони, навёл “оружие” на меня и стал кричать: “Фашист! Паф! Паф!” Угомонить его никак не удавалось. Бедолагу посадили в ту же тачку и повезли обратно в буйное отделение. И пока его везли, Колян вопил не переставая: “Паф, паф, паф!” – и дрочил, и “стрелял” в воздух.

Самоубийца

Был и ещё один “депрессант”, доставленный из какого-то военного ведомства. Это был молодой симпатичный офицер, который несколько дней лежал, отвернувшись лицом к стене и не обмолвившись ни с кем ни словом. Поместили его в нашу с боцманом палату. Через три дня он покончил с собой довольно необычным способом.

В нашем беспокойном отделении были предусмотрены все меры безопасности. Кровати и стулья прикреплены к полу. Оконные рамы снабжены небьющимися стёклами, снаружи окон – решётки. Обед подавался в алюминиевых мисках, ни ножей, ни вилок не полагалось. Кружки тоже были алюминиевые. Еда, чай – всегда тёплые, чаще холодные. Всю ночь в палатах горела электрическая лампочка. Казалось бы, продумано всё, чтобы психи не смогли нанести увечье ни себе, ни другому.


Но орудием смерти самоубийцы стало обыкновенное яблоко, которое он унёс из столовой после ужина и, как всегда отвернувшись к стенке, забил себе в рот и задохнулся. Утром он не откликнулся на призыв санитара, а когда его перевернули, всё стало ясно. Помню, как его уносили на носилках: посиневшее лицо с выпученными глазами, во рту большое красное яблоко…

Прописанный в раю

Каждый “чайник” нашего беспокойного отделения представлял собой ярко выраженный характер того или иного психического расстройства… Один из “чайников” особенно заинтриговал меня. Ни с кем не общаясь, этот низенький, толстенький человек с добродушнейшей моськой бравого солдата Швейка, прогуливаясь по коридору, постоянно хихикал или же, сидя где-нибудь в углу палаты, заливался тихим, почти беззвучным смехом. Его физиономия буквально светилась от счастья.

“Это редчайшая форма психического отклонения – постоянная эйфория. Этот тронувшийся рассудком мордовский пчеловод уже сейчас живёт в раю. Вот почему он так счастлив и весел. Наверное, где-то можно ему и позавидовать”, – вздохнув, закончил отвечать на мой вопрос врач.

Злобный нудист

Я уже говорил, что в отделении можно было ходить в чём мать родила. Вот один из больных и предпочитал быть всегда и везде нагишом. Бритоголовый, с постоянно полузакрытыми глазами, за все месяцы моего пребывания в больнице он не проронил ни слова. У несчастного заморыша была рахитичная фигурёнка и переваливающаяся походка – из-за сильно укороченной от рождения ноги.


Все дни, зажмурив глаза и стиснув зубы, со злобнющим выражением лица голыш лежал на своей койке. Только в часы завтрака, обеда и ужина он слезал с кровати и, высоко задрав голову, глаза-то полузакрыты, быстро ковылял по коридору в столовку.

Как-то лечащий врач присел к нему на койку и, наклонившись, что-то долго доверительно ему говорил. Голыш лежал молча, стиснув зубы, и вдруг врезал врачу прямо в глаз маленьким костлявым кулаком. Удар был настолько силён, что глаз мгновенно заплыл и громадный кровоподтёк занял добрую половину докторской физиономии. И тогда дрожащим от возмущения и обиды голосом врач приказал влепить обидчику порцию серы.

Хламушка
 
Ах, хорошо, что никто не знает,
Что Румпельштильцхен меня называют!
 
Братья Гримм. Румпельштильцхен
(в переводе Петра Полевого “Хламушка”)

Иным людям свойственно скрывать истинное лицо, и они прячут свою личину под множеством масок. Психически же больные испытывают непреодолимое желание скрыть, укутать, глубоко запрятать себя от окружающего мира. Кто-то хоронится под больничной койкой, кто-то кутается в больничные одеяла и простыни, кто-то, как боцман Крыса, чураясь чужих прикосновений, прячет тело под многослойностью рубах и халатов. А есть такие, кто тщательно упрятывает свои подлинные имена и фамилии под десятками выдуманных. И что ими движет, выясняют врачи.

Интеллигентного вида мужчина лет пятидесяти, средней упитанности, категорически отказывался от своей настоящей фамилии Журавлёв. Каждый день у него была новая фамилия. За время моего пребывания он превращался и в Сидорова, и в Иванова, и в Петрова, в Антонова, Савельева и Григорьева… Если кто-то обращался к нему, называя Журавлёвым, он впадал в неистовство, крича, что он не Журавлёв, а Гусев! Этим он напоминал мне Хламушку – злого карлика из сказки братьев Гримм.

Чувством юмора он не был обделён, остроумно критиковал в столовке наше более чем скромное меню. И постоянно чем-то возмущался.

Периодически проверить, всё ли в отделении в порядке, к нам приходила группа врачей. Проверяльщики заглядывали во время обеда и в столовую и спрашивали у больных, нет ли каких-либо жалоб. В одно из таких посещений Журавлёв стал громко жаловаться на недоброкачественную стирку нательного белья. Побагровевший санитар, ответственный за стирку, сообщил, что больному только сегодня утром выдали чистое бельё.

“Чистое?! – патетически воскликнул Журавлёв. – А это что?!” И, вскочив на обеденный стол, мгновенно стащил с себя кальсоны и, вывернув наизнанку, указал пальцем на большую “комету”.

Признаюсь, что от нечего делать я любил изводить Хламушку, громко называя его настоящую фамилию и заставляя прятаться под тут же изобретёнными именем и фамилией.

Самое забавное, что в день моей выписки врач открыл мне секрет Журавлёва. Оказывается, что и эта фамилия была придумана больным, а настоящая его фамилия Бирман. Оказывается, это не я, а он, мнимый Журавлёв, подтрунивал надо мной. И я, не удержавшись, решил напоследок рассчитаться с ним. Подойдя к Хламушке и глядя ему в лицо, я грозно спросил: “Так, может, ты всё-таки Бирман?” Нет, он не разорвал себя пополам от злости, как Румпельштильцхен в известной немецкой сказке, а ошалело взглянул на меня и с криками “Нет, нет!” умчался по коридору в свою палату.

Падучая
 
Вот свернулись санки,
И я набок – хлоп!
Кубарем качуся
Под гору в сугроб.
 
Иван Суриков. Детство

Обычно страдающие падучей приходят в себя после эпилептического припадка через пару часов. Но в это заведение доставлялись эпилептики уникальные.

Эпилептиком в нашем беспокойном был рыхлый мужчина лет пятидесяти пяти, с бугристым, прыщавым лицом лиловатого цвета. Я был свидетелем его первого припадка падучей. Сидя на стуле перед врачом, он рассказывал скучным голосом, когда произошёл с ним первый приступ эпилепсии. “Я мальчишкой с горки на санках катался. Лечу на саночках с крутой горы, санки наклонились, и я прямо головой в стоящий сбоку столбик. И после этого у меня сразу и началось”.

Он замолк и вдруг привстал со стула, туловище его неестественно выгнулось назад, и, издав нечеловеческий вопль, он упал на спину и забился в припадке. Дюжие санитары навалились на несчастного, держа его за руки и ноги, врач всовывал меж зубов столовую ложку, чтобы эпилептик не откусил себе язык… Вскоре его, затихшего и обессиленного, отнесли на койку.

Казалось, всё обошлось. Язык остался цел, больной должен прийти в себя. Но ведь это был не простой одержимый. И через пару часов у него начались чудовищные галлюцинации, он сделался буйным, стал истошно кричать. Пришлось его связать и прикрутить в сидячем положении к спинке койки, чтобы не задохнулся. И целую неделю припадочный орал не переставая, сводя всех нас с ума (впрочем, многих сводить было не с чего).

В конце недели его перевели в буйное. Хотя тише намного от этого в беспокойном не стало.

Неандерталец

Беспокойное отделение – это своего рода перевалочный пункт. К прибывшим больным присматривались некоторое время, а затем в зависимости от их поведения отправляли к “тихим” или к “буйным”. И я за полгода перевидал вереницу разнообразных “чайников”, несущих крест своего безумия.

Одного из новосёлов я старательно сторонился, едва увидев его звероподобную физиономию, что могла украсить книгу Ломброзо “Преступный человек”. Глубоко упрятанные под тяжёлыми надбровными дугами серые глаза, горящие неимоверной злобой, лоб неандертальца – низкий и скошенный. Выпяченная вперёд массивная челюсть со стиснутыми зубами. Кулаки крепко сжаты.

При небольшом росте и сухощавой комплекции от всей его фигуры, стремительно шагающей по коридору туда и обратно, веяло какой-то нечеловеческой, звериной агрессией.

В первый же день своего пребывания неандерталец, проходя мимо блаженно улыбающегося райского мордвина, остановился перед ним на секунду и мощным ударом кулака сшиб его с небес на землю…

Кулак неандертальца опускался на головы товарищей по несчастью несколько дней, и буйное отделение пополнилось ещё одним не в меру беспокойным пациентом.

В душе я радовался, что нас избавили от агрессивного психа и что меня миновал его кулак. Но радость моя была преждевременной, потому как несколько дней спустя я заработал такой удар в челюсть, что она треснула.

Тайны реинкарнации

В тот день боцман Крыса был явно не в духе. Утром кто-то из больных случайно коснулся его, и боцман, сорвав с себя халат, долго топтал его ногами, изрыгая потоки нецензурной брани. Несколько раз встретившись со мной в коридоре, он одаривал меня враждебным взглядом, что-то сердито бурча себе под нос. А вечером неожиданно возник передо мною и, задыхаясь от ярости, произнёс: “Знаешь, кем ты был раньше?” Я отрицательно помотал головой. “А я знаю!” – злобно бросил мне боцман. И, с каждым словом всё больше сатанея, стал выкладывать детали моего весьма далёкого прошлого. “Ты был римским легионером! Ты был одним из тех, кто Христа распинал!” – уже кричал он. Дальше следовали другие, не менее страшные детали моих деяний, о которых я и не догадывался: “Ты фашистским солдатом был! Ты партизан расстреливал!..” И видимо, сочтя, что перечисленных злодеяний достаточно для расплаты, двинул боцманским кулаком мне в челюсть так, что я растянулся на полу, сильно треснувшись затылком. А ровно через пару секунд рядом со мной рухнул Крыса, сражённый боксёрским ударом Леры Титова, поспешившего мне на помощь.

Титов был тут же переведён в буйное. Я ощупал вздувшуюся челюсть – боль была сильнейшая – и улёгся на свою койку, ожидая прихода санитара с холодными примочками, а быть может, и с болеутоляющими таблетками. И санитары явились, но не с примочками, не с лекарствами, а с длинными полотенцами, при помощи которых соорудили из моего тела “ласточку” и сунули в “мокрый конверт”, предварительно вкатав мне в ягодицу порцию серы.

С разбитой челюстью, заколотый серой и упакованный в “мокрый конверт”, я прохрипел пришедшему проведать меня врачу: “Почему я, никого никогда не трогавший, тихий, разумно отвечающий на все ваши вопросы, заработал весь усмирительный набор, а ненормальный боцман, напавший на меня, избежал наказания и хихикает, глядя на меня?”

Врач наклонился к моей башке, торчавшей из “мокрого конверта”, и доверительно прошептал в ухо: “Потому что ты здоровый, а он больной”. И вышел из палаты.

Наказательные меры

Психиатрическая тюремная больница в Ленинграде. Мне делали жуткие уколы транквилизаторов. Глубокой ночью будили, погружали в ледяную ванну. Заворачивали в мокрую простыню и помещали рядом с батареей. От жары батареи простыня высыхала и врезалась в тело.

Иосиф Бродский

Я должен пояснить читателю, что такое “ласточка”, “мокрый конверт” и что из себя являет сера, о которой я часто упоминаю.

Итак, по порядку.

“Ласточка” применяется в качестве наказания к провинившемуся. Больного кладут на живот, ноги и руки стягивают сзади полотенцами (ремни могут оставлять ненужные следы) и оставляют в этом положении часами. Тело затекает от неестественной позы, мышцы рук, ног, спины, всего тела начинают болеть и ныть.

“Мокрый конверт” также применялся в “исправительных” целях. Было два вида “конвертов” – мокрый и сухой. Простыня, намоченная в холодной воде, – “мокрый конверт”, сухая простыня – “конверт сухой”. Больного, лежащего в позе ласточки, туго заматывали в такой конверт, что усугубляло мучения бедного психа.

Сера использовалась чаще всего и служила мерой серьёзного наказания. От укола серы в ягодицу у больного сразу повышается температура, зашкаливает за 39. По всем мышцам растекается невыносимая ноющая боль, длящаяся часами.

Борьба с инакомыслием

Лежу я голый как сокол…

Убрали свет и дали газ,

Доска какая-то зажглась…

Владимир Высоцкий.
История болезни

Что препараты, которыми меня накачивали, начинают действовать, я мог догадываться только по ухудшавшемуся день ото дня состоянию организма и затуманившемуся сознанию. Помнится одна из процедур, поначалу меня изрядно напугавшая.

В небольшой комнате без окон меня, раздетого догола, прикручивали к операционному столу, над которым висел гигантский вогнутый зеркальный отражатель, испещрённый неоновыми лампами различных геометрических форм. Затем, смочив с головы до ног какой-то жидкостью, прикрепляли к волосам и телу электроды, так что я весь был обмотан проводами, подключёнными к металлическим шкафам-агрегатам со множеством счётчиков. Потом надевали наушники, делали несколько внутривенных инъекций, после которых сознание слегка размывалось, и оставляли одного в кромешной тьме.

В туго прижатых наушниках раздавался негромкий мужской голос, монотонно бубнивший тексты, состоящие из обрывочных фраз: “Абстрактная живопись. Импрессионизм. Враг, враг, кругом враги… враги… кругом…” Время от времени этот усыпляющий бубнёж прерывался оглушительными воплями “Мать! Мать Отчизна! Родина! Родина!! Родина!!!” И тут же вместе с воплями, от которых, казалось, мог разлететься череп, темнота взрывалась ослепительными разноцветными зигзагами, кругами, квадратами и линиями, вспыхивающими и многократно повторяющимися в зеркале отражателя. И снова темнота… И в голове сумбур из цветных линий и многоугольников, а в наушниках монотонное чтение обрывочных текстов… И так много, много часов подряд. Казалось, больше я не смогу выдержать, заору, сойду с ума, забьюсь в истерике.

Но спасало чувство юмора, спасал смех. Смех – спаситель. Смех вылечил Кола Брюньона от чумы. Малообразованный чтец (судя по произношению, малоросс), коверкая “вражеские” имена и названия губительных художественных течений, периодически вызывал у меня приступы гомерического хохота.

“Пы-пы-касо”, “импрыс-сы-анизм”, “Ван Гоген”… Согласитесь, создание неслыханного гибрида из двух столь разных художников, как Ван Гог и Гоген, может рассмешить даже покойника.

Инсулиновый шок

Я снова голый и снова привязан ремнями к кровати. Надо мной врач со шприцем в руке. Сейчас он введёт мне в вену отмеренную дозу инсулина, и я забьюсь в судорожных конвульсиях, впадая в кому.

Разумеется, я не умру, потому что через определённое время мне вколют лошадиную дозищу глюкозы и я буду медленно приходить в себя, испытывая одно лишь желание – наесться сахару, напиться сладкой воды. И санитар сунет мне в трясущиеся руки литровую железную кружку с густейшим сахарным раствором, который я буду жадно пить. И мне будет казаться, что вода солоноватая, что в ней совсем нет сахара.

А на соседних койках с хрипами и стонами бьются в инсулиновом шоке миллиардер Анисимов, сын Джона Кеннеди и еле умещающийся на койке кататоник Шура Рыбаков.

Больным, приговорённым к инсулиновому шоку, категорически запрещается что-либо есть и пить. Но кое-кто, не удержавшись, пробирается в столовую на завтрак и, впав в коматозное состояние, в конвульсиях выдаёт под себя содержимое желудка. Вот и наш миллиардер, умудрившийся наесться, лежит в собственном дерьме, мыча и обильно пуская пену из раскрытого рта.

Я слышу негодующий голос врача, которому нужно ещё минут двадцать сидеть с обосравшимся миллиардером, и, шатаясь, бреду в столовую, где мне выдадут десять кусков сахара-рафинада, я буду их грызть и почти не чувствовать сладости.

Мой первый вернисаж

В один из холодных осенних дней санитары подняли меня рано утром и босого, в одной рубахе и кальсонах, вместо процедурной палаты привели в большой зал, где за столом восседал профессор психиатрии Случевский. Перед ним на стульях сидели молодые люди в белых халатах – видимо, студенты Военно-медицинской академии.

В простеньких деревянных рамочках на стенах зала висели рисунки, конфискованные у меня лечащими врачами, и несколько холстов, изъятых из моей мастерской. Профессор долго и занудно пояснял собравшимся некоторые детали моих картин и рисунков, явно свидетельствующие о “замутнении” рассудка.

Надо признаться, я всегда был противником переименования града Петра в Ленинград и на многих своих рисунках ставил дату их создания и место – СПБ. Наверное, эти подписи и подтолкнули профессора Случевского продемонстрировать собравшимся мою дезориентацию во времени и пространстве. Прищурив глаз, с лукавой улыбкой он спросил меня: “А скажите-ка, разлюбезнейший маэстро, в каком городе и в каком веке мы изволим проживать?” Я бодро ответствовал, что на дворе двадцатое столетие, а живем мы в городе-герое, имя которому – Ле-нин-град. Профессор заёрзал на стуле и уже довольно злобно спросил, почему же я подписываю свои рисунки буквами СПБ? Может, в тот момент мне кажется, что я живу в петровское время?

“Буквы СПБ я проставляю на рисунках, сделанных здесь, и они обозначают Специальную Психиатрическую Больницу”, – отвечал я явно смущённому Случевскому. Зал весело отреагировал на мой ответ, а я за профессорский конфуз заработал в задницу солидную дозу серы.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации