Текст книги "Моя жизнь: до изгнания"
Автор книги: Михаил Шемякин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 20 (всего у книги 45 страниц)
Монастырское подворье и его обитатели
И снова СухумиВ обители отца Александра всё было по-прежнему. Лёва уже начинал ходить, но руки пока плохо слушались, и я понял, что блуждать по горам, продолжая “путь мудрого пса”, нам уже не придётся. Надо пожить у моря, солнце и морская вода наверняка вернут Лёве здоровье. Да и я не прочь наконец спуститься с гор. И мы обнимаем на прощанье худенькую фигурку отца Александра и отправляемся к морю.
Выбрав укромное место, по очереди полощемся в тёплой воде Чёрного моря, а к вечеру направляемся в город. Мы хотим найти православную церковь и поприсутствовать на богослужении. И может, кто-нибудь из прихожан пустит нас на ночлег.
На одной из улочек Сухуми находим белокаменную церквушку, за чугунной оградой которой бродят прихожане. Прицерковная публика довольно разношёрстная. Тут и монахи в скуфейках и видавших виды подрясниках, и монахини с постными лицами; укутанные в рваньё бродяги и нищие калеки с опухшими от пьянства харями; деревенские придурки с отвислыми слюнявыми губами и истеричного вида суетящиеся бабёнки в сопровождении ледащих мужичонок в кургузых пиджаках и брюках, заправленных в кирзовые сапоги… Ну просто Двор чудес из “Собора Парижской Богоматери” Гюго, с обитателями которого нам предстояло вскоре познакомиться!
Наши осунувшиеся лица, длиннющие волосы, тощие тела в выцветших подрясниках, рваные башмаки на босу ногу привлекли внимание немногочисленных посетителей собора. После окончания службы нас окружают любопытные прихожане. На вопрос, откуда мы, отвечаем, что спустились с гор, где молились и очищались, но, истосковавшись по церковному богослужению, решили пожить в миру. “Молитвенники вы наши!” – восклицает одна из женщин и суёт нам в руки мятые рубли. Её примеру следуют остальные прихожанки, и только монахини с недоверием молча разглядывают нас, а сидящие на паперти нищие и калеки бросают злобные взгляды. Неожиданно средних лет монашка ласково обращается ко мне: “А голову-то вам, братья, есть где приклонить? Если негде, то могу свести на наше подворье, хозяин там человек добрый и наверняка даст приют”.
Разумеется, мы соглашаемся и бредём вслед за монахиней по узким улочкам приморского городка. Весь путь монашка трещит без умолку, и мы узнаём, что ей сорок лет, монашеское имя Раиса, а пострижена она недавно епископом Амбросием, несправедливо отстранённым от церковной службы и постригающим многих. Хозяин подворья зарабатывает деньги перепродажей фруктов: в Сухуми покупает дёшево, везёт в Сочи и продаёт дорого. Но спекуляция – дело греховное, вот он и держит при себе несколько молитвенников, искупая этим свои грехи. Кроме неё на подворье обитает монахиня Досидия и ушедший из Псково-Печерского монастыря послушник Илья.
К подворью подошли, когда уже начинало темнеть. Всего-то три деревянных домишка, окружённых фруктовым садом. В первом жил хозяин с женой, во втором монашки Раиса и Досидия, а в третьем – монах-расстрига Илья. К нему без лишних разговоров и подселил меня с Лёвой радушный хозяин, круглолицый пятидесятилетний хохол.
Монахиня Раиса провела нас в небольшой дом, где была всего одна комната, из мебели только шкафчик с посудой, стол, накрытый клеёнкой, пара стульев и железная койка, застеленная солдатским одеялом. “Располагайтесь здесь, передохните, а когда возвратится братец Илья с работы, он вам матрас с одеялом с чердака принесёт. Хозяин электричество жечь не даёт, поэтому вечеряем при свечах, – объяснила она, зажигая пару свечек, воткнутых в медные подсвечники, и ставя их на стол. – Приятных вам снов, братья во Христе”. И бросив на меня многозначительный взгляд, удалилась.
Послушник Илья ДулеповБывший послушник оказался крепким, коренастым, крестьянского вида тридцатилетним парнем с короткими волосами соломенного цвета. “Илья Ильич Дулепов, смиренный раб Божий, – представился он нам, а затем, внимательно вглядевшись в моё лицо, воскликнул: – Да я же тебя знаю, в нашем Псково-Печерском монастыре ты ведь тоже послушничал! Да и его я ведь тоже помню! – тыча пальцем в Лёву, радостно сообщает он мне. – Он тоже послушником был! Вот только имечко ваше не могу вспомнить! Память у меня что-то хромать стала!”
Да, с памятью Илья явно не в ладах, но раз опознал в нас послушников, пусть так и будет, спорить с ним не станем, решаем мы с Лёвой. А Илья уже сооружает нам подобие постели в углу комнаты.
Как большинство “странных и Богом отмеченных”, Илья погружён в себя, озабочен только собою и за чаем, который сам приготовил, говорит только о себе. Толком разобрать, о чём он говорит, довольно сложно. Где-то не доучился, где-то что-то понял, всё забросил, попал в больницу, потом ушёл в монастырь, оттуда почему-то пришлось бежать… Здесь на какой-то стройке пока… потом куда Бог пошлет или она погонит…
Горячим шёпотом, иногда переходящим в крик, бедняга заканчивает свою историю: “Мать у меня ведьма! Покоя не даёт, гонит по свету! Из монастыря выгнала, вот здесь покуда осел, а куда дальше побегу, сам не знаю! Колдует на меня каждую ночь, свечу чёрную зажигает и вниз огнём жжёт, извести меня хочет за веру мою! Но я не отрекаюсь, держусь её, веры православной. Помолитесь и вы, братья, о спасении моём!”
И молиться о его спасении нам приходилось постоянно.
Среди ночи мы просыпались от громкого завывания покаянных псалмов царя Давида. Илья стоит на коленях в белой рубахе и подштанниках, держа в одной руке горящую свечу, освещавшую раскрытый псалтырь. Полные страха выпученные глаза, ручьями холодный пот… Как всё это мне было знакомо! “Братья! Помолитесь со мной, чувствую, снова колдует мать моя! Свечу чёрную жжёт! Плохо мне, братья! Ох, как плохо!” Мы молча опускаемся рядом на колени, а бедняга Илья, из глаз которого бегут слёзы, громко взывает к Господу: “Сердце моё трепещет во мне, и смертные ужасы напали на меня, страх и трепет нашёл на меня, и ужас объял меня!” И мы с Лёвой, тоже проникаясь ужасом, представляем согбенную над колдовской книгой ведьму, что где-то там, в ночи, бормочет заклинания, держа в руке перевёрнутую горящую чёрную свечу, и в два голоса тянем: “Да найдёт на них смерть; да сойдут они живыми в ад, ибо злодейство в жилищах их, посреди их”.
Под утро обессиленный Илья лезет в койку и, проспав пару часов, спешит на стройку, а мы, заперев дверь, пытаемся хоть немного вздремнуть после бессонной ночи. Но отоспаться нам не удаётся: в дверь стучится монахиня Раиса, несёт на завтрак блины с вареньем. Уплетая блин, густо намазанный вареньем, Лёва с восхищением говорит: “Ну какая монашка Раиса удивительно тонкая натура! Надо же, пищу назвала «аглицкой»! Диккенса, наверное, припоминала. Тонко! Утренний английский завтрак!” Я с иронией остужаю его восторг: “Гундосит она, Лёвушка, вот ты и слышишь «аглицкая». Не «аглицкая», а «ангельская» – обычная церковная слащавость”. Лёва молчит, слегка разочарованный, я тоже молчу, раскаиваясь в своей язвительности.
Закончив в молчании завтрак, мы спешим в церковь к утренней службе. Иногда я задерживаюсь, чтобы обмолвиться парой слов с монашкой Досидией, сидящей на скамейке напротив нашего дома.
Монашка ДосидияЭто крохотное существо, закутанное в монашеское платье, с круглым морщинистым личиком, с которого глядят на вас большие детские глаза, светящиеся добротой, мне хотелось называть не монахиней, а монашкой или монашенкой. Монахиня – это что-то высокое, облачённое в чёрное, с худым, измождённым лицом, а монашка Досидия была не больше полутора метров росту и монахине Раисе, с которой она проживала, была почти по пояс. В церковь Досидия не ходила, считая её большевистской, молилась дома, а исповедовал и причащал её престарелый священник, сохранивший верность патриарху Тихону.
Обычно монашка сидела в тени яблони, читая молитвенник или в задумчивости перебирая старенькие нитяные чётки. Иногда к ней приходила маленькая горбунья Ариша, и они часами, сидя в тени той самой яблони, о чём-то тихо говорили. От обеих веяло такой добротой и покоем, что я любил подолгу смотреть на них из оконца нашего домишки, а познакомившись, проникся чувством глубочайшей симпатии.
Вот тихим голосом монашка повествует мне о своей жизни: “Всё семейство моё было церковное: дед священник, отец священник, два моих брата и я с юных лет приняли постриг. В годы революции ворвались красноармейцы в монастырь, отца расстреляли, братьев замучили, а надо мной сжалились, оставили в живых – уж больно я им маленькой показалась. Перебили всех монашествующих и ушли, тела бросили. Вот фотокарточка осталась с убиенными…”
Она достаёт фотографию, которую держит между страниц молитвенника, и показывает мне. На пожелтевшем снимке – обезображенные трупы монахов, старых и молодых, с выколотыми глазами, с чёрными дырами ртов, из которых вырезаны языки, булыжники залиты кровью… “Вот эти слева – мои братья Серафим и Игнатий, а отца у церкви после службы расстреляли, фотокарточки нет. А в церковь красную я не хожу”, – заканчивает Досидия всё тем же тихим голосом и бережно прячет фотографию в молитвенник.
Монахиня бальзаковского возрастаНовоиспечённая монахиня Раиса была средней упитанности бабёшка, с будничной физиономией и блудливыми глазёнками неопределённого цвета, выглядывающими из-под низко натянутого на лоб монашеского платка. На подворье она была, видимо, главной, потому что хозяин, редко выходивший из дома, разговаривал только с ней одной. В церковь ходила по воскресеньям, а в будние дни, обегав всю церковную знать – епископов и священников из разных приходов, поделившись городскими сплетнями, возвращалась на подворье и до позднего вечера писала книгу размышлений о Боге и Мире.
Книга книгой, постриг постригом, а бальзаковский возраст даёт о себе знать, и неравнодушие ко мне монахини я чувствую с первых дней. Игривые взгляды, чрезмерная ласковость в гундосящем голосе при обращении ко мне, вопросы, наводящие на запрещённую для монашествующих тему: “Брат Михаил, а как понять, что сопровождающих апостолов женщин называют иногда сёстрами, а иногда жёнами? Так кем же они были?..” И устремляла на меня блудливый взор, в котором явно читалось, кем для неё были эти сёстры-жёны.
Прекрасно понимая, к чему она клонит и какой ответ хотела бы услышать, я тем не менее делаю вид, что не совсем понимаю вопрос, переходя с темы жён на деяния и подвиги святых мужей. “А быть и духовной сестрой и женой – это грех или нет? Как ты на это смотришь, брат Михаил?” – продолжает напирать на меня монахиня. И я опять разыгрываю из себя святую простоту, и вскоре, обиженно поджав губы, монахиня оставляет меня в покое. Предвижу, что всё это кончится плохо, но ем пока по утрам испечённые ею оладьи и изображаю невинного дурачка.
Двор чудес за церковной оградойЖизнь внутри церковной ограды походила на картину Перова “Монастырская трапеза”: те же попы с солиднейшими животами, с круглыми отъевшимися физиономиями, обрамлёнными аккуратно расчёсанными бородами, с холёными пухлыми руками, к которым благоговейно прикладывались прихожане. А вокруг бегали, суетились, безумолчно треща, бабёнки в платках и ситцевых платьях, выкрикивали что-то истошными голосами юродивые – кривобокие, криворукие, криворожие и кривошеие, тянули руки многочисленные нищие – хромые, безногие и безрукие, гнусавили сифилитики с провалившимися носами. Чинно сидели на лавках седобородые старики, сжимая в узловатых руках посохи. Пару мужиков, одержимых бесом похоти, окружили участливые прихожанки. Мрачные монахи из закрытых монастырей разместились на церковных ступенях… И в этом Дворе чудес нам с Лёвой пришлось провести немало времени.
Решив собрать денег на обратный путь в Ленинград, мы стали нищенствовать. И надо сказать, что с первого дня попрошайничества нам везло на сердобольных старых и молодых прихожанок.
Обычно после вечерней службы мы усаживались среди нищих и калек на каменные ступени храма, держа в руках стеклянную банку, и при появлении прихожанина или прихожанки молча протягивали руку с раскрытой ладонью. Длинные чёрные волосы, рассыпавшиеся по плечам, сухощавые аскетические лица, худенькие фигурки в чёрных подрясниках, подпоясанных грубой верёвкой, суровый взор, устремлённый в землю… Ну как тут не подать милостыню! А вот сидевшим рядом нищим с сизыми от беспробудного пьянства физиономиями, от которых разило мочой и перегаром, или калекам, выставившим на всеобщее обозрение изъеденную язвами ногу, подавали совсем немного.
Но когда начинало темнеть и наши литровые банки были наполнены до краёв мелочью, а карманы подрясников топорщились от набитых рублей – вот тогда надо было быстро улепётывать. Нищие, давно облюбовавшие эти ступени и терявшие с нашим приходом свой доход, внезапно обретали исцеление и неслись вслед за нами, размахивая костылями и осыпая нас проклятиями.
А потом при свете свечи мы долго пересчитываем рубли и копейки и вздыхаем, понимая, что торчать на паперти и воевать с разгневанными нищими придётся ещё долго. На следующий день, не устояв перед искусом, транжирим собранные деньги на банку консервов с сайрой и здоровенный каравай хлеба.
Вскоре, однако, мы с Лёвой становимся довольно важными персонами во Дворе чудес. Нам уже не приходится сидеть с протянутой рукой на паперти и бегать от разъярённых побирушек, прижимая к груди банку с мелочью. Не знаю, в чём была причина нашего “вознесения”. Вероятнее всего, суеверные прихожанки, жаждущие чудес, видели в нас богоугодных молитвенников, потому что вместе с трёшками и пятёрками нам суют в карманы подрясников записки с именами болящих или усопших с просьбой за них помолиться.
Вечерами мы опять считаем тугрики, прикидывая, сколько ещё нужно дособирать для билетов на поезд, который умчит нас отсюда. Куда? Мы ещё не решили. Путь духовного восхождения и очищения не закончен… А пока приходится ежедневно отстаивать церковные службы и толочься среди богомольцев, прислушиваясь и присматриваясь к этому паноптикуму, собранному из разных частей великой Советской державы. Некоторые из них навсегда остаются в моей памяти.
МолчальникУкраинский монах Микола, давший когда-то обет молчания, принадлежал к породе новых мучеников. В будние дни он обычно сидел на траве в тени собора, листая засаленный требник и приветливо кивая проходящим мимо прихожанам. Если кто-то пытался с ним заговорить, на лице его появлялась виноватая улыбка и он, тронув пальцем губы, разводил руками.
Каждую субботу абхазские милиционеры везли его в отделение и развлекались до понедельника, избивая бедного монаха в надежде заставить его нарушить обет молчания. Они могли бы на полгодика упрятать молчальника в тюрьму за бродяжничество, но лишаться еженедельного развлечения им не хотелось. И в понедельник молчальник с багровой и опухшей от побоев физиономией, как всегда, сидел в тени церкви и пытался улыбаться заплывшими глазами, украшенными большими фингалами.
Стойкость молчальника вызывала у меня чувство восхищения, и я даже стал подозревать его в причастности к высоким тайнам и истинам. Однажды я присел рядом с ним и спросил: “Ответь мне, человек Божий, что надо делать, чтобы душу спасти?” Инок Микола достал из кармана подрясника листок бумаги и огрызок карандаша и, что-то на нём написав, протянул мне. Кривые каракули гласили: “Ни иш часник и цыбулю!”
Как просто, оказывается, спасаться: не хавать чеснок и лук – и ты в раю! “Спасибо, отец Микола”, – благодарю я монаха, и он молча улыбается мне, пряча огрызок карандаша.
Рыжий пират и его духовная сестрицаВысокий тридцатилетний парень с вьющимися рыжими волосами, по-пиратски повязанными чёрным платком. Атлетическое тело, облачённое в чёрную драную куртку и заплатанные штаны, из-под которых торчат здоровенные ступни, в руках увесистая сучковатая палка. Рядом с ним его духовная сестрица – небольшого роста худенькая голубоглазая девица с симпатичной плутоватой мордашкой, белокурыми волосами, упрятанными под белую косынку, в светлом подрясничке. Вот так выглядела эта странствующая парочка мелких аферистов, попросивших меня устроить их на ночлег, что я по доброте душевной и сделал – пристроил их в домик к горбунье Арише, которая с радостью согласилась их приютить.
А на следующее утро Ариша прибежала на подворье и со слезами на глазах рассказала мне, что произошло этой ночью в её домишке: “Домик-то у меня совсем маленький, старенький, деревянный, и стоит он на высоком пригорке, на краю овражка, в нём две комнатки с кухонькой. Я в одну брата с сестрой поместила, два матраса им отдала. Поужинали, помолились… А среди ночи такое началось! Я проснулась в испуге: дом трясётся, стены хлипкие дрожат! Брат-странник со своей сестрицей греху плотскому предаются с неистовством великим! И всю ночь они до рассвета блуд творили. Я лежу, от страха дрожу вся и об одном мыслю: «Лишь бы дом-то мой в овраг не сковырнулся». А утром они из дома выбрались, хлеб весь мой забрали. Больше я их принять не смогу, уж ты не гневайся на меня, брат Михаил”.
И, низко поклонившись мне, горбунья засеменила к келье Досидии поведать подруженьке о ночных страхах.
Игуменья Иверского монастыря и околоцерковный людЦерковный и околоцерковный мир весьма отличался от привычного советского быта. По ту сторону церковной ограды спешили ранним утром на работу советские служащие, озабоченные и весёлые, смеющиеся и молчаливые; с бодрой песней и барабанным боем маршировали октябрята и пионеры; пробегали опаздывающие на урок школьники с ранцами за плечами; неслись вслед за ними стайки школьниц с бантиками в волосах, в белых передниках – на миг останавливались, глазели через чугунную решётку ограды на церковный двор, хихикали и бежали дальше. Это был мир здоровых, радостных взрослых и детей, не веривших ни в каких богов и убеждённых в том, что они живут в самой прекрасной стране, свободной и счастливой.
А по эту сторону ограды жизнь кипела и бурлила на свой, особый лад.
Вот среди сидящих на траве прихожанок, тихо судачивших о своих горестях и невзгодах, появляется тощая бабёнка с лисьей мордой, на которой сверкают плутовские зенки. Визгливым тонким голосом она причитает: “Господи! Пресвятая Матерь Божья! За что же милость мне такая?! Мне, недостойной её! Матерь Божья! Смогу ли я понести бремя такое?! Боязно мне! На помощь твою и защиту твою уповаю, Дева Небесная! Помилуй меня, грешную, и укрепи!”
Тотчас её окружают любопытствующие богомолки, горящие желанием выведать, о какой милости идёт речь. “Богородица мне сегодня ночью явилась! Мне, грешной, недостойной. И поведала, что разрушенный монастырь на Иверской горе в следующем году восстановлен будет и я там игуменьей должна быть! Господи, милость-то какая! Я теперь – игуменья! И радостно, и боязно! Но раз Богоматерь благословила…” – и, обессиленная, умолкает.
Её бережно поддерживают, глядят на неё с немым восторгом, ведут в тень, суют в руки деньги, шепчут: “Матушка игуменья, ты уж за меня помолись…”; “Дочка моя монахиней стать мечтает. В свой монастырь возьмёшь?”
Пока новоиспечённая “игуменья” принимает поздравления и денежные воздаяния, рисуя светлое будущее своего монастыря (который и по сей день являет собой одни руины), мужиков-богомольцев обходит высокий шестидесятилетний мужчина в пиджачной паре и сапогах, прозванный Колдуном, и молча суёт в руки каждому маленький бумажный листок, на котором написано какое-то изречение из Ветхого или Нового Завета. Мужики внимательно разглядывают бумажку, прочтя, бережно прячут в нагрудный карман и протягивают пару рублей Колдуну, который всё так же молча принимает деньги и продолжает обход…
Опухший от воскресных побоев молчальник клюёт носом над раскрытым молитвенником. Рядом с ним на траве пристроился молодой монах Феофил. Подобрав подрясник, он сдирает с обгоревшей на солнце ноги лоскутки кожи и, разглядывая, задумчиво тянет одно и то же: “Бабы странные такие… Манют и отказываются… Манют и отказываются… Брат Михаил! – обращается он ко мне. – А что ты думаешь про них – манют и отказываются… А?” Я молчу, но с монахом согласен: бабы действительно “манют”.
Вокруг меня кружит бабёшка Фёкла лет тридцати. Бесцветные патлы упрятаны под черный платок, ситцевое же серенькое платье, юркие глазёнки, невзрачная физиономия. “Братец Михаил! Поехали на Псху к отцу Кукше! Вещий он старец, много народу к нему течёт. Давай и мы с тобой на Псху поедем!” И снова кружит и кружит вокруг меня, шурша длинной серой юбкой. Молчальник Микола жестом подзывает меня к себе, пишет что-то на бумаге, протягивает мне. “Не водись с ней! Чёрта надышит!” – и пальцем тычет в соблазнительницу Фёклу.
Раиса, Фёкла – одна страшней другой, и почему-то именно им я нравлюсь. Хотя не только им.
Чернобровая сисястая донская казачка в поношенном офицерском кителе, чёрной юбке и кирзовых сапогах, с двумя сынишками лет семи-восьми, каждый день подходит ко мне и ласковым голосом уговаривает уехать с ней на Дон. “Поехали со мной… Домик у меня с садом, прями в степи. Печка есть. Зимовать там хорошо, тепло. Еда есть. Куры. Едем, а?..” И в какой-то момент я представляю себе, как лежу на печи в натопленной хате с полногрудой хозяйкой, укрывшись вонючим тулупом, рядом спят детишки, вокруг бескрайняя степь, занесённая белым снегом… Как же это далеко от Ленинграда, Эрмитажа, Невы, от моего мольберта, к которому так хочется вернуться! “Спасибо, сестрица, повременю”. – “Ну, как знаешь… А может, поедешь?” – с надеждой в голосе тихо шепчет она, заглядывая мне в лицо, и, не дождавшись ответа, опечаленная, идёт к детям.
По церковному двору к каменной скамье движется странная процессия. Невесть откуда взявшиеся рыжий пират с сестрицей бережно ведут худющего плешивого старика в красной рубахе, рваных портках, с босыми ногами. Бабы, идущие рядом, беспрерывно крестятся, кланяются старику, и по толпе богомольцев проносится весть: “Пророк объявился!”
Старика усаживают на скамью, пират с духовной сестрицей опускаются перед ним на колени. “Пророк” явно не в себе, не переставая что-то бормочет на непонятном гортанном языке, плюётся и машет руками. “Пророчествует! – громко объявляет столпившимся вокруг богомольцам сестрица. – Страшные времена предсказывает! Я его язык понимаю! Господи, что же с нами будет-то!” – горестно восклицает она и замолкает, закрыв лицо руками. “Что?” – шепчут с испуганным видом рядом стоящие бабы. “Не могу сейчас сказать. Пророк не велит”, – важно отвечает сестрица.
К ней протискивается деваха с толстой мордой и голубыми навыкате глазами. “А о моей несчастной судьбинушке может он что сказать али нет?” – дрожащим голосом произносит она. Сестрица многозначительно смотрит на толстомордую: “Может, если я попрошу…” – “Ну, сестрица, родная, попроси, Господом Богом прошу! Муж от меня ушёл, детей бросил, с гулящей связался, с ней и уехал, деньги скопленные взял! Вернётся ли домой? Ждать ли его?” Сестрица встаёт и что-то шепчет на ухо беспокойному старику. Тот, не обращая на неё внимания, продолжает бормотать и махать руками. “Ждать тебе придётся, раба Божья… Но недолго, вернуться должен муж твой. А ты молиться должна каждый вечер, по пять раз «Отче наш» читать и Матерь Божию просить”, – торжественным голосом говорит сестрица, строго глядя на заплаканную физиономию девахи. “Господи! Радость-то какая…” – шепчет ошалелая от услышанного толстомордая и суёт в руку сестрице бумажные купюры. И вот уже тянется длинная очередь, в основном из баб, жаждущих порасспросить “пророка” о своей судьбе.
“Стариц умом абижен. Давно был с ним в бальнице для галавой скорбных. Грузин он па русски ни гаварит”, – читаю я непривычно длинную записку, которую протянул мне молчальник.
После я узнаю, что пройдохи нашли сидевшего возле психбольницы невменяемого старика грузина и решили сотворить из него пророка, подзаработав деньжат..
“Отче Михаил! – слышу я голос за спиной. Оборачиваюсь. Передо мной седоголовый старик с небольшой бородой, одетый как колхозник: серый пиджачишко, такого же цвета брюки заправлены в запылённые кирзовые сапоги, под мышкой держит какую-то толстенную книгу. – Я из Сибири. Долго до тёплых мест добирался. Но нужен я тут. Даром Божьим обладаю – толковать Священное Писание могу. Просвещать и учить народ хочу!.. Ты ведь тутошный люд хорошо знаешь, собрать их как-то надо… Помоги мне, отче Михаил! Я тут чужой пока… Не знаю даже, где голову на ночлег приклонить…”
Выцветшие глаза старика смотрят на меня с надеждой. “А чем чёрт не шутит! Может, и впрямь толкователь, может, какие-то истины откроет”. И мы с Лёвой ведём толкователя на ночлег к горбунье Арише, жаждущей, как и я, коснуться небесных истин.
Накормив старика, горбунья по его просьбе застилает стол белой скатертью, на которую кладётся церковная книга. Нацепив очки, толкователь открывает книгу на заложенной шёлковой лентой странице, нараспев читает: “Как новорождённые младенцы, возлюбите чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам во спасение”[3]3
Первое соборное послание святого апостола Петра, 2:2.
[Закрыть].
Сняв очки, обводит нас ласковым взглядом: “О ком речь идёт, братья и сёстры мои, уразумели? Обо мне! Это ведь я чистое словесное молоко лью, толкуя Священное Писание! Сейчас начну!”
Снова надев очки, читает: “И явилось на небе великое знамение: жена, облечённая в солнце; под ногами её луна, и на главе её венец из двенадцати звёзд. Она имела во чреве, и кричала от болей и мук рождения”[4]4
Откр. 12:1,2.
[Закрыть].
И опять сняв очки и бережно закрыв книгу, толкователь понёс такую безграмотную чушь, что даже горбунья Ариша, сидевшая вначале с открытым ртом и, судя по всему, не очень сведущая в богословии, начала это понимать. Смешливый Лёва пару раз хихикнул, чем смутил старика. Окончательно запутавшись в своих нелепых фантазиях, он умолк и, горестно вздохнув, дрожащим голосом объявил, что Дух Святой, помогающий толковать, сегодня от него отступился. “Ступай-ка ты, отче, спать”, – ласково говорю я толкователю, и мы с Лёвой спешим на улицу, чтобы вдоволь похохотать, вспоминая перлы сибирского старика: “«Жена, в солнце облечённая» – это что-то вроде тёплой луны, в которую её одели, и тут возьми да и засветись она жёлтым цветом небесным…”
На следующее утро толкователь с опечаленным лицом стоял передо мной: “Сестра Ариша меня больше на ночлег не пускает… Толкование моё не уразумела… Даже чаем не угостила… Что же мне дальше-то делать?..” И из глаз бедного старика покатились слёзы. Мне стало жалко бедолагу, и я решил порасспросить, кто же и когда надоумил его стать толкователем Писания. И старик поведал мне свою трагикомическую эпопею.
Родом он из затерянной в Сибири деревушки. Работал в молодости пастухом, потом обучился на тракториста. Женился на доярке. Дети, повзрослев, перебрались в город, а старик, уйдя на пенсию, углубился с женой в церковные книги, доставшиеся от деда, и вечерами, сидя со старухами на завалинке, стал им читать и пояснять Священное Писание. И день ото дня всё яснее начал понимать, чувствовать душой и сердцем, что призван просвещать неразумных. И вскоре вся деревня стала собираться у завалинки и слушать его толкования. А месяца два назад под вечер, отправившись за молоком в ларёк, стоявший у проезжей дороги, он ощутил, как душу озарил небесный свет и невидимый голос произнёс: “Ступай и неси людям истинный свет Божий”. И старик, бросив пустой бидон, влез в первый же попавшийся грузовик и отправился толковать неразумному люду Святое Писание. В товарных вагонах, в кузовах машин он добрался до юга, где собирается много богомольного народу и зимы тёплые…
“А старухе ты хоть написал, где находишься?” – спрашиваю совсем сникшего старика. “Не-е-е, – горестно вздыхает он. – Меня, небось, вся деревня ищет… А здесь толкования мои никому не нужны, и чую, что похоронят меня вскоре тут, в стороне незнакомой…” И слёзы снова бегут по давно не чёсанной бороде. “Ладно, отче, Аришу я уговорю, чтобы тебя ещё на одну ночь пустила, а утром подходи к храму”.
Вечером я забираю из нашей с Лёвой кубышки деньги, скопленные на билеты, и наутро торжественно заявляю толкователю: “Сон вещий сегодня ночью мне послан был. Толковать отныне будешь в деревне своей. От неё больше не отлучайся. Люди к тебе сами идти за истиной будут. Сейчас идём на вокзал, я тебе билет до дома куплю, немного на еду дам, но гляди, чтоб не украли. И в поезде никаких толкований! Понял? Иначе бесы встревожены будут и, притворившись милиционерами, арестуют и до старухи своей не доедешь!”
Забавное это было зрелище. На людном вокзале среди дачников и курортников стою я в чёрном подряснике, а растроганный, сияющий от радости старик, засовывая деньги за пазуху и проверяя билеты, бухается передо мной на колени, целует мне руки и просит благословления. Я с важной миной крещу старика и возвращаюсь на Двор чудес.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.