Текст книги "Моя жизнь: до изгнания"
Автор книги: Михаил Шемякин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)
Впрочем, каюсь: при виде фигур безобразных,
В геометры не метя, я как-то хотел
Подсчитать: сколько ж надобно ящиков разных
Для испорченных очень по-разному тел.
Шарль Бодлер (перевод Вильгельма Левика)
С уходом из жизни Кельмута прекратились вечерние кладбищенские променады, но привычке блуждать по ночным улицам и переулкам Питера я не изменил.
Человек, любящий бродить в одиночестве, выбирает осеннее время, потому что в сезон белых ночей улицы и набережные Невы и Фонтанки заполнены влюблёнными парами. А в мозглявые осенние ночи на улицах можно встретить лишь “тронутых” романтиков и убогих, обиженных Судьбой людей, прячущихся в дневное время в своих каморках от людского взора. Время их прогулок – ночь, сезон – осень. Чем хуже погода, тем меньше шансов натолкнуться на случайного прохожего, а завидя силуэт или услышав шум сапог, они юркали в дверь подъезда или ближайшую подворотню. Карлики и горбуны зонтов с собой не носили, зонт мешал им быстро раствориться в подъезде и избегнуть нежелательной для них встречи с прохожим.
И я однажды понял, почему они предпочитают, гуляя, мокнуть под дождём. Бредя по переулку, я заметил впереди себя большой зонт, из-под которого семенили две ноги, похожие на детские. Я прибавил шагу, желая рассмотреть, кто же скрывается под этим громадным чёрным зонтом, но владелец зонта, слыша мои шаги, припустил вперёд, и у дверей подъезда зонт был брошен на тротуар, а маленькая горбатенькая фигурёнка с большой головой с растрёпанными седыми кудряшками юркнула в дверь.
Я подошёл к зонту – тяжёлый намокший зонт был хорошей работы, с красивой бамбуковой ручкой. Аккуратно сложив зонт, я открыл дверь парадной, куда юркнул маленький горбун. В подъезде было темно, я попытался нашарить выключатель, но его не нашёл. “Вы здесь?” – тихо спросил я в темноту. Молчание. “Ваш зонтик я ставлю у двери”, – вежливым голосом проговорил я, ставя у двери зонт, и, уже закрывая дверь, услышал откуда-то сверху лестницы тихий голосок, похожий на писк: “Большое спасибо”.
Итак, ночные гуляки – карлики, карлицы, горбуны и горбуньи – при стуке моих каблуков рассыпались в тёмных проёмах дверей и подворотен. Но один карлик не уковыливал от меня, не затаивался в темноте подворотни, а спокойно прогуливался с громадным длинношёрстным сенбернаром тёмно-рыжего окраса с вкраплёнными белыми пятнами. Поравнявшись с ним, я произнёс слова приветствия и остановился, приятно поражённый увиденным. Кивнувший мне в ответ карлик вместе со своей собакой как будто бы сошёл с полотна моего любимого Веласкеса. Громадная по отношению к туловищу голова с высоким лбом, умным спокойным взглядом, идущим из больших навыкате глаз, мокрые от дождя кудри волос, сбегающих по плечам, и тёмно-зелёное до пят пальто, схожее с барским халатом. С минуту все трое хранили молчание – собака, карлик и я. Видимо, карла прочитал, уловил в моих глазах восхищение и, ещё раз величественно кивнув мне и держась коротенькой ручкой за ошейник красавца сенбернара, медленно заковылял в противоположную сторону.
Безглазка
Слепые блуждают ночью.
Ночью намного проще…
Иосиф Бродский
Одноглазка, Двуглазка и Трёхглазка из сказок братьев Гримм были знакомы мне с детских лет, я видел их изображения в иллюстрациях разных художников, а вот с Безглазкой встретился во время ночных прогулок в Питере в юношеском возрасте.
Исхлёстанный струями дождя, я шагал ноябрьской ночью под завывание ветра по одной из улочек Васильевского острова. Навстречу мне высокий мужчина вёл, придерживая за плечи, девочку десятилетнего возраста. Я остановился на тротуаре близ уличного фонаря, намереваясь их пропустить, а заодно и разглядеть ночных путешественников. Когда пара поравнялась со мной и электрический свет фонаря осветил лицо девочки, я понял, почему ими выбрана ночь, – у несчастной в глазницах не было глаз, а была лишь пара глубоких впадин, обтянутых бледной кожей. Если бы у неё отсутствовал нос, это было бы маской Смерти, а сейчас это была какая-то причудливая и страшная половинчатость лика Смерти или… Жизни, которой ещё не подарены глаза.
Зрячие люди часто ходят, опустив голову к земле, а лица слепцов всегда обращены к небу. “Может быть, в надежде, что оно поможет им ступать без проводника?” – размышлял я, смотря вслед трагической паре. Безглазая девочка так и шла с поднятым к ночному небу лицом. И на ум мне приходят строки моего любимого Бодлера из его “Цветов зла”, посвящённые слепцам:
…Их очи смотрят вдаль, глава их ввысь поднята;
Они не клонятся над шаткой мостовой
Отягощенною раздумьем головой;
Безмолвие и мрак, как два ужасных брата…
(Перевод Эллиса.)
Искалеченный ангел
У подстреленной лани глаза точно свёрла
И мерцают, как ночью в канаве вода.
Взгляд божественный, странно сжимающий горло,
Взгляд ребёнка – и в нём удивленье всегда.
Шарль Бодлер(перевод Вильгельма Левика)
Возвращаясь после ночных прогулок, я обычно шёл по небольшой аллее, окружённой деревьями и скамейками по обе стороны. Рялом с одной из них стояло металлическое инвалидное кресло на колёсах, а на скамейке восседало существо, заботливо укутанное в одеяло. Тоненькие руки с почти прозрачными ладонями лежали на одеяле, под ним угадывалась нескладная фигурка несчастной. Но что меня завораживало, так это удивительной, неземной красоты лицо с громадными светло-голубыми глазами ангела. Из – под маленькой белой вязаной шапочки выбивались и падали на плечи белокурые вьющиеся волосы. Было в этом не пощажённом судьбой существе нечто надмирное, таинственное и манящее, и, пробегая мимо неё, я буквально задыхался от переполнявшего мою грудь чувства сострадания и одновременно восторга.
В какой-то момент мне показалось, что и ангельское существо смотрит на меня с интересом. О юношеская романтика!
Я представлял, что познакомлюсь с ней и, упав на колени перед скамьёй, признаюсь в своих чувствах и мы будем навсегда вместе, я буду носить её на руках и гулять ночами по Петербургу.
Но вот наступила холодная зима, и ангельское существо не появлялось больше на заснеженных аллеях. “Весной снова появится, – утешал я себя, – и больше она не исчезнет из моей жизни!”
Увы… Ни весенними, ни летними ночами я больше не встретил её. Но взгляд этих неземных глаз запечатлелся в моей душе на долгие годы.
…Десятилетия спустя я получил из России письмо от незнакомой мне женщины. Она поведала, что моя ангельская возлюбленная, наречённая Еленой, перенесла в раннем детстве тяжёлую форму полиомиелита и оказалась пожизненно прикованной к креслу, что не помешало ей окончить Ленинградский университет и защитить диплом искусствоведа. “Елена жила в том же доме, что и вы, и часто видела ночами вас в аллее парка, прилегающего к дому. Она чувствовала, что нравится вам, да и вы ей тоже очень нравились, но, прекрасно понимая, что может стать вам обузой в жизни, постаралась избежать знакомства с вами, и на прогулки её стали вывозить в другой парк. Все годы она живо интересовалась вашей судьбой, вашим творчеством, восхищалась им. Недавно она угасла, покинув этот мир. И я решилась вам написать о ней, думая, что, может быть, вам будет интересно узнать о ней”.
Философствующий чинарьЖизнь есть жизнь, тождественная мысли о ней, сама мысль о жизни не тождественна жизни.
Яков Друскин
Подпольный философ, математик, музыковед, соратник обэриутов и “чинарей” Яков Семёнович Друскин поражал бездонными водоёмами своих знаний и памяти. В наших вечерних беседах всплывали ошеломляющие переплетения библейских откровений с научными и математическими открытиями, которые выстраивались в чёткий логический строй его философии.
Фигурой и лицом он походил на средневекового аскетического монаха. Тонкие кисти бледных рук, седой венчик волос обрамляет лысоватую голову, глаза святого или пророка – большие, всевидящие и всё понимающие. Образ Якова Семёновича был настолько впечатляющим, что я решил сделать серию его фотопортретов, на что получил согласие, и, кажется, мне удалось в некоторых из них уловить и запечатлеть его образ.
Обстановка комнаты, в которой он обитал, была предельно простой – железная кровать, письменный стол с настольной лампой, пара стульев и большой шкаф, набитый рукописями, книгами и бобинами с музыкой его любимых композиторов. На полу стоял магнитофон “Днепр”.
“Знаете ли Вы что Мир родился из точки?” – глаза Якова Семёновича светятся в полумраке. Молчание. Из “чекушки”, стоящей на столе, он наливает стопку, выпивает, и свет его глаз становится ещё ярче. В наступившей на кухне темноте я слышу его торжественный: “И мир снова уйдёт в точку”. Он опрокидывает ещё одну стопку, щёлкает выключателем, и кухню освещает свет небольшой электрической лампочки, висящей под потолком.
Ласково глядя на меня, ошарашенного “точкой”, Яков Семёнович поднимает с пола громадного полосатого кота, подносит его голову к лицу. “А знаете Миша, что люди пали… Да, да, мы – люди – пали, а Тимка (это имя кота) – не пал. Люди – пали, а животные – нет”. И он крепче прижимает к лицу башку кота с жёлтыми глазами.
“Чекушка” прикончена и, придвинувшись ко мне ближе, Яков Семёнович почему-то переходит на шёпот: “Я хочу вам признаться, что меня мучает долгие годы очень важная для моей души проблема, можно даже обозначить её – трагедией. Основное событие для человеческой души и её спасения – обряд крещения…” Он минуту молчит, а затем горестно шепчет: “А ведь я некрещённый…”
Тут я нарушаю традицию молчания: “Яков Семёнович! Дорогой! Вам надо просто пойти в храм и креститься!” Я вижу его глаза полные невыразимой тоски и он печально шепчет: “А кто достоин окрестить меня?.. И есть ли сегодня такой человек на земле…”
Он надолго умолкает, и я тихо выхожу из его квартиры.
…В один и вечеров, заостряя моё внимание на важнейших по его мнению моментах в трудах любимых философов – Кьеркегора, Хайдегера и Ясперса, Яков Семёнович неодобрительно глядит на мою длинную шевелюру, отвлекается от мрачных экзистенциалистов и безапелляционно заявляет: “Настоящего композитора никогда не возможно определить по его внешнему виду. Подчёркивают своим видом принадлежность к миру искусства и профессии только бездарные музыканты и композиторы. Ну, к примеру, Антон Рубинштейн с его длинными волосами – по виду вдохновенный музыкант-творец, а на деле – бездарнейший нотокропатель. А вот гениальный Арнольд Шёнберг выглядел, как католический монах. Передвижники тоже долгогривые, лохматые, бородатые, а картинки слабоватые – рассказики в красках. А прекрасный и загадочный мастер Тёрнер так не хотел походить на художника, что носил капитанскую фуражку и матросский бушлат”.
Я не спорю, хотя длина волос не была признаком бездарности Рафаэля и других художников Ренессанса, а многие мазилы из Союза художников или лысые, или стригутся коротко, как и положено советскому человеку.
И Яков Семёнович продолжает просвещать меня в областях новой и старой мировой философии или же открывает мне удивительные музыкальные миры додекафонистов. Шуршит плёнка в стареньком магнитофоне, полумрак, я сижу один в аскетической атмосфере друскиновского обиталища, и “Лунный Пьеро” Арнольда Шёнберга потрясает мою душу какой-то неведомой до сего силой.
Ленинградские хеппенингиСамо собой разумеется, что ни о каких “художественных безобразиях” под названием “хеппенинг” или “перформанс” в шестидесятые годы в городах Советской страны не слыхали. Но идеи носятся в воздухе, границ для них нет, и у меня возникает мысль создать какое-то немыслимое действо, где будут цилиндры, камзолы, обнажённые тела и мясная туша.
Как и полагается, хеппенинг происходил в стенах моей мастерской при участии художника, то есть меня, но полностью мною не контролировался, поскольку включал в себя импровизацию, не имеющую чёткого сценария. И это было действительно “спонтанным бессюжетным театральным событием”: хотя зрители на нём и не присутствовали, остались сотни фотографий, запечатлевших действо и его участников, и множество рисунков и картин, сделанных по этим фотографиям.
На собранные в складчину деньги мы притаскивали в мастерскую с колхозного рынка здоровенную баранью тушу, которую подвешивали на верёвках, свисающих с вбитых в стену крюков, и для пущего эффекта растопыривали рёбра, вставив между ними сосновый брусок. А в грошовом прокате старых театральных костюмов брали помятые дырявые цилиндры, треуголки, женские шляпки, протёртые пыльные подрясники, сюртуки, жилетки, панталоны и залатанные башмаки и, облачившись в это тряпьё, приступали к действу.
Компания была разношёрстной и впечатляющей.
Пиит Кузьминский принципиально ни сюртука, ни панталон не надевал и во всех карнавальных действах предпочитал разгуливать абсолютно голым; впрочем, на его башке всегда был помятый чёрный цилиндр. Выглядел он превосходно! Взъерошенные рыжеватые патлы, растрёпанная бородища, пьяные остекленелые зенки, худое обнажённое тело, в то время ещё не обременённое здоровенным пузом, и при всём этом удивительная пластичность, артистизм и нужная для действа сообразительность. Без преувеличения его можно было назвать гвоздём нашего театрального события.
Небольшого роста, худой как щепка музыковед Сергей Сигитов, он же Сегантини, облачённый в чёрный подрясник. Тоже изрядно пьяненький и тоже гармонично вплетавшийся в метакарнавальное безумие, с артуро-рубинштейновскими патлами, на которые ловко уселась треуголка времён Французской революции.
Крестьяноподобный сводный брат Сигитова по прозвищу Пиндыр, с башкой, стриженной под горшок, с выпученными глазами и нарочито разинутым ртом, с кривыми ногами и босыми пятками, в полосатых портках, красном жилете и извозчичьем картузе…
Есаул (Евгений Есауленко), похожий на загулявшего баварского пивовара: на голове белый парик с буклями, с бычьей шеи свисает замызганное жабо, массивный обнажённый торс, шёлковые панталоны, из-под которых торчат толстые коротковатые ноги…
Высоченный, тощий, с вытянутой физиономией художник Андрей Геннадиев в чёрном цирковом трико, с треуголкой на белокурых до плеч волосах. На огромных ступнях стоптанные замшевые башмаки серо-бурого цвета. Гротескно-изломанными позами он напоминал мне кататоника Шуру из психушки…
Юлиан Росточкин с чёрными засаленными завитушками волос на голове, прыжкам и гримасам которого могли позавидовать итальянские актёры комедии дель арте, умевший мгновенно создавать нелепейшие, препотешные действа с элементами лёгкой непристойности, используя первые попавшиеся под руку предметы. Фаянсовая супница превращалась у него в немыслимую шляпу, медный таз для варенья, подставленный под голую задницу, выполнял функцию ночного сосуда, а большущим деревянным половником черпались из воздуха различные соусы, дегустация которых порождала целый набор презабавнейших гримас…
Олег Лягачев в капоте с лентами под подбородком, в чёрном до пят платье, с пальчиком во рту и кокетливыми ужимками… Джазовый пианист Серж Домашов, с физиономией бравого мушкетёра с лихо закрученными усами, облачённый в военный кафтан, из-под которого торчали стройные ноги в белых чулках, в руках пивная кружка моего изготовления – он пил и заразительно смеялся, обнажая здоровенные белые зубы… Поэт Олег Охапкин, прозванный Пудиком, босой, в картузе, в белой кружевной рубахе и широких портках, принимавший стоячие и сидячие позы…
Из женского пола в наших спонтанных импровизациях непременно принимала участие Татьяна Иляшева – Мамка, чьё тощее длинное тело было, как и у Андрея Геннадиева, обтянуто чёрным трико, а на голове красовалась шляпа девятнадцатого века величиной с абажур. Особой пластичностью она не отличалась, но её подвижная физиономия, непринуждённые жесты и соблазнительный дьявольский хохот, несущийся из широко распахнутой губастой пасти, зажигали “артистов” мужского пола, подогревали атмосферу бурлеска.
Еле доходящая Мамке до плеча, трогательная в своей невзрачности голенькая Мышка в не менее большущей шляпе мелькала пробежками на заднем плане…
Через неделю туша начинала слегка подванивать. На какое-то время подванивание можно было прекратить, густо обмазав тушу даммарным лаком, который мы использовали для живописи, – но только до тех пор, пока вонь не просачивалась в коридор, а соседи не начинали грозить вызвать милицию или управдома, чтобы прекратить очередное “художническое безобразие”. И покуда угрозы соседей не были приведены в исполнение, мы трудились, не щадя наших тел, и даже не подозревали, что творим в стиле новейшего течения, изобретённого американцем Джоном Кейджем в 1952 году.
История с носомНаверное, ни одна из частей человеческого тела не наберёт столько самых разнообразных эпитетов, как нос. И в литературных и поэтических творениях человеческому носу отведена немалая роль.
Нос может быть разным по величине – от громадного, массивного до миниатюрного и крохотного – и называться носищем или носишкой, носиком или носюлькой.
Он может превратиться в картошку и морковку, стать кнопкой или пуговкой.
Нос может быть орлиным, ястребиным или воробьиным.
Он может оказаться царским, величественным и великолепным, аристократическим, благородным, породистым или плебейским; ему свойственно принимать различные окраски – от нежно-розового и красного до сизого и фиолетового, принадлежать разным национальностям и даже городам. Поэтому он может называться еврейским, греческим, кавказским и римским, а также относиться к разным профессиям – клоунским и боксёрским.
И это лишь малая толика отобранных мною эпитетов, касающихся человеческой носопырки.
Меня интересовали многообразные метаморфозы носа, превращающие его из чудовищного, безобразного в потешный, скомороший, из уныло повисшего – в горделиво задранный.
А благодаря годами тянувшейся серии моих работ, обозначенных “Карнавалами Петербурга”, к эпитетам носа прибавился новый, называемый шемякинским. “Иду по Пятой авеню в Нью-Йорке и издалека вижу в витрине галереи пару картин, на которых сразу узнала шемякинские носы!” – радостно сообщает мне одна американская коллекционерша моих работ. Женщины, по моим наблюдениям, к изображениям гротескных носов более чувствительны и восприимчивы, чем мужчины. “А нос является для вас фаллическим символом?” – спрашивают меня с лукавой улыбкой смазливые журналистки.
Нет, нос для меня являлся не фаллическим символом – он был одним из главных действующих персонажей человеческого лица. Он мог заставить его носящего радоваться и гордиться, печалиться и стыдиться. Поэтому в моих спектаклях и балетах носам, их форме и цвету, уделялось много труда и времени.
Конечно, первое “шествие” моих носов воплощалось в рисунках и картинах петербургских карнавалов. Это были вольные импровизации на темы “всепьянейших соборов”, созданных удивительнейшим из государей российских – Петром Великим и им же создаваемых “шутейных и карнавальных действий”.
Свои шутейные карнавалы я населял не известными по описаниям петровских современников смехотворными персонажами и их костюмами – это был путь мирискусников, возглавляемых талантливейшим Константином Сомовым. Но этот путь был не для меня: будучи врождённым бунтарём, я искал новых, неизведанных путей-дорог в искусстве.
Свои карнавалы я заселял причудливыми персонажами с длинными носами, с деформированными фигурами в придуманных мною костюмах, танцующими, прыгающими, летающими и смехотворно кривляющимися. И у каждого персонажа был обязательно свой наихарактернейший нос: короткий, длиннющий, крючкообразный, вороний или поросячий. Фоном, на котором они резвились, чаще всего была Петропавловская крепость, где долгие годы спустя будет восседать бронзовая фигура основателя Петербурга и создателя шутейных праздников.
Воплощая свои карнавальные причуды на бумаге, и картоне, и холсте, я начал мечтать о том, чтобы они ожили в трёхмерном пространстве, пространстве сцены. И, видимо, Аполлон решил дать мне впервые испробовать себя на сценической площадке – и она оказалась сценой театра оперы и балета Ленинградской консерватории. И привёл меня туда главный режиссёр-постановщик Виталий Фиалковский, буквально ошарашивший меня фантастическим предложением, позволявшим воплотить моих персонажей в трёхмерном пространстве!
Вылетать, так с треском“Меня решили в этом году вытурить из этого театра, и напоследок я решил преподнести держимордовскому начальству консерватории сюрприз. И этим сюрпризом будет наша с тобой постановка оперы ими нелюбимого Дмитрия Шостаковича. Поэтому, зная твои работы, твоих носатых персонажей, и то, что тебя недолюбливают официальные художники, решил пригласить тебя для создания совершенно нового, бурлескного, ошеломляющего музыкального спектакля. Тебе предоставляется полная свобода. Повторяю, он должен быть необычным, этот гоголевско-шостаковический «Нос»! Вылетать будем с большим треском. Не боишься? Тогда приступай немедля! Денег ты не получишь, а по шее, возможно, и заработаешь, но на недорогие, необходимые для спектакля материалы я наскребу или выклянчу у начальства. Полностью постановку оперы нам не осилить: бюджет – две копейки, и петь без денег будет, естественно, небольшая группа певцов-студентов – молодых, но чертовски талантливых!” И, закончив свою речь, Фиалковский показывает и объясняет мне устройство сцены, освещения и кулис.
Ну что же, мне дали свободу, а что с ней буду делать, я знаю! И я принялся за работу.
Певцов будет мало, значит, надо создать впечатление, что их вовсе даже и не мало. Поэтому поющие студенты должны создать иллюзию, что сцена ими заполнена. И я выстраиваю на большой сцене небольшую комнатку с искривлёнными стенами, окнами, дверьми и потолком, которая и становится театральным пространством нашей не совсем обычной постановки.
Итак, уже не существует большой сцены консерватории, а есть небольшой раёк, где должны двигаться не люди, а необычные гротескные куклы. И по моим эскизам из папье-маше создаются большущие головы, сидящие на довольно длинных шеях, которые должны крепиться на плечах певцов. В каждой шее прорезано большое отверстие, через которое поёт певец, а чтобы его лицо не было видно публике, отверстие покрывает прозрачная чёрная марля.
Но и фигуры должны соответствовать гротескным головам, и я рисую эскизы костюмов, делающих фигуры причудливыми и выразительными. Купленные Фиалковским мешки с ватой помогают создавать большие свисающие животы, сутулые плечи, горбатые спины.
Особое внимание в работе над оперой я уделил главным героям: коллежскому асессору Ковалёву, именующему себя майором, и сбежавшему от него Носу – и сцене, где “майор” Ковалёв заявляет в полицейском участке о пропаже своего носа.
Уже тогда, работая над первым спектаклем, я понял, что прежде всего постановщик должен думать о зрительном восприятии происходящего на сцене из театрального зала и о чёткой “читаемости” и “нечитаемости” актёрских лиц и фигур. И поэтому я делаю голову “майора” Ковалёва совершенно круглой, чтобы его “безносость” легко читалась, а маски полицейских чиновников награждаю такими носами, что акт об исчезновении носа Ковалёва они записывают на бумаге кончиками своих предлиннющих носов, предварительно обмакнув их в чернильницу.
Молчаливого героя гоголевской повести, сбежавшего ночью от своего законного хозяина и им повсюду разыскиваемого, я представил в виде облачённой в чиновничью шинель мужской фигуры, голову которой заменяет полуметровый нос с нахлобученной на него генеральской треуголкой, украшенной плюмажами. В довершение этого образа я посадил на кончик носа большой прыщ багрового цвета.
Слух о готовящейся необычной постановке оперы Шостаковича мгновенно распространился на всю консерваторию, и желание поглазеть на причудливые маски, костюмы и декорации привлекло к нашей работе студентов и педагогов. И благодаря человеческому любопытству я нашёл друзей из талантливейшей среды композиторов, таких как Шнитке, Тищенко, Слонимский и Банщиков.
Время от времени на сцене появлялись маститые профессора консерватории и, посмотрев на мою работу, неодобрительно хмыкнув, исчезали. И пока я вожусь за кулисами с “Носом”, одному из горячих поклонников моего творчества, аспиранту консерватории Сигитову удаётся в фойе театра организовать небольшую выставку моих работ, и особый интерес у посетителей вызвали мои иллюстрации к роману Достоевского “Преступление и наказание”.
И вот наступил день премьеры нашего с Фиалковским творения. Первые ряды были заполнены профессурой, среди которой, как мне сообщили, были приехавшие профессора из Украины, Казахстана и даже Калмыкии. Певцы и оркестр были на высоте. Молодёжь, сидящая на задних рядах и на галёрке, громко аплодировала, кто-то даже прокричал: “Браво!”, а “Маститые” весь спектакль просидели с каменными лицами, некоторые поднимались и демонстративно выходили из зала. После окончания оперы нам не досталось от них ни одного хлопка. Фиалковский сиял. “Мы их достали! И как достали!” – радостно шептал он мне в ухо.
А наутро я узнал, что наша постановка “Носа” снята с репертуара и больше не будет показана, маски, эскизы и костюмы вывезены сотрудниками идеологического отдела и, когда будут возвращены, неизвестно. Фиалковский на второй день был уволен, мне по шее не дали. Жаль только было эскизов и масок, которых мы больше не увидели.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.