Электронная библиотека » Михаил Шемякин » » онлайн чтение - страница 25


  • Текст добавлен: 12 марта 2024, 08:40


Автор книги: Михаил Шемякин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 25 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +

Отец Алипий секунду молчит, а затем негодующим голосом кричит: “Что?! Уже отца наместника от беса отличить не можете?!! Наместник спит ночами, а не приказы дурацкие раздаёт!!! Бес это вам рыть приказал! Молиться больше надо! Чтоб через час ямы не было! Да землю на ней утрамбовать не забудьте!!!” – и, подмигнув мне, уходит с балкона.

Через минуту вижу, как к яме бегут сломя голову монахи с лопатами на плечах, а я, сидя за столом и поедая завтрак, бросаю временами восхищённый взгляд на столь находчивого отца наместника.

Раблезианское застолье

Чаще всего необычные идеи посещали отца Алипия после пятого бокала вышеупомянутого напитка и после двух часов ночи. И вот однажды им овладело желание непременно отведать солёненьких огурцов, что чуть не стоило ему жизни.

Часа в три отец Алипий, я и Есаул отправляемся в подвал, где стоят громадные бочки с солёными помидорами, огурцами и квашеной капустой, заготовленными для монашеской трапезной. Каменный пол устлан зелёными лопухами, на листьях плотными рядами лежат засыпающие толстенные карпы, время от времени шлёпая жабрами и вяло шевеля плавниками. К каждой бочке приставлена узенькая деревянная лесенка, по которой монахи взбираются и железным ведром, привязанным к верёвке, вытаскивают плавающие в рассоле овощи.

Отец наместник лезет первым, наклоняется над бочкой, пытаясь зацепить ведром огурцы, я стою на лестнице на нижних ступеньках, на всякий случай крепко обхватив руками сапог отца Алипия. И вдруг, видимо, слишком перегнувшись, отец Алипий начинает заваливаться в глубину бочки. В голове проносятся мысли: “Захлебнётся в рассоле, утонет!” Изо всех сил вцепившись в хромовый сапог, кричу: “Есаул, на помощь! Отец Алипий падает в бочку! Помоги держать!” – и тут же сам лечу с лестницы на пол, сжимая в руках соскользнувший с ноги наместника сапог с торчащей из него портянкой. Но Есаул успевает вскочить на ступени и крепко схватить голую ногу отца наместника, тянет её на себя – и через секунду оба уже лежат на трепыхающихся карпах…

Выловив ведром плавающую в рассоле бархатную скуфью наместника, отжимаем её и, очистив подрясники от налипших рыбьих внутренностей, бредём в дом, воняя рыбой. Если бы не толстобрюхие карпы, синяков у всех нас на теле было бы немало – пол-то каменный.

В середине раблезианской ночи отец Алипий вдруг мог воскликнуть: “А не посмотреть ли нам сегодня кукол?!” Куклами он шутливо называл тихо покоившихся в гробах усопших монахов. Гремя связкой больших средневековых кованых ключей, прихватив фонарь, идём в пещеры. Со скрипом отворив тяжёлую дверь, входим под низкие своды. Отец Алипий шествует впереди, держа над головой допотопный жестяной фонарь с горящей за стеклом толстой свечой, освещающей желтоватым светом стоящие гробы.

У некоторых гробов отец Алипий останавливается и просит нас с Есаулом снять крышку. В гробу лежит иссушённое монашеское тело в полуистлевшем подряснике, со скуфьёй на голове. Лицо, обтянутое сероватой кожей, сохранило черты усопшего. Осветив мёртвый лик, отец Алипий с умилением в голосе тянет: “Ну надо же, отец Паисий, ну как живой, ну прямо как живой…” А перейдя к следующему гробу, который мы по его команде открыли, он с сожалением произносит: “А Феофил усох, совсем усох…”

Через час “проверка на сохранность” заканчивается, и мы возвращаемся к столу; правда, пить архиерейское пойло никому уже не хочется. И вскоре впавший в задумчивость отец Алипий встаёт из-за стола и, благословив нас на покой, удаляется к себе в комнату, а мы с Есаулом ещё долго молча сидим за столом, впечатлённые увиденным.

У отца-наместника хождение к “куклам” было своеобразным ритуалом, и часто он, наклонившись над давно усопшим иноком, подолгу всматривался в мумиеобразный лик. Однажды, устав держать фонарь на вытянутых руках, я спросил: “Отец Алипий, что вы там высматриваете?” Он мне тихо ответил: “В будущее своё заглядываю… У тебя оно иным будет… А моё – вот здесь, в этих хоромах…”

Возвращение в Ленинград

Жизнь в монастыре текла своим чередом, но пришёл момент, когда я понял, что не могу дальше жить без моей убогой мастерской, без старенького академического мольберта, холстов и красок, без моей коллекции репродукций, без музыки Баха и Моцарта. Хотелось обнять любимую сестрёнку, увидеть мать, которая, конечно, никогда не одобрила бы ни “пути мудрого пса”, ни моего пребывания в монастыре. Отец Алипий понимающе смотрит на меня, благословляет и суёт конверт с деньгами. Через пару минут я прохожу через монастырские ворота со злобным сторожем Аввакумом и бреду к вокзалу. И поезд уносит меня далеко от древних стен монастыря, от удивительного отца наместника, от горластого Синьора Помидора, от вечно подсматривающего за всеми отца казначея, от монашеской братии, колокольного перезвона, стройного и сурового монашеского пения… И что-то сжимает мне душу и сердце, и подступают к глазам слёзы.

Приобщение к монастырскому быту с его укладом, с необычайными и столь различными людьми и их характерами многому меня научило. Я понял, что, идя к Богу мирским ли, монашеским ли путём, рано или поздно приходишь к себе, начинаешь осознавать, что Он с самого начала твоего пребывает в тебе, и осознание это раскрывает понятие бессмертия и вечности, в корне меняет отношение к людям. Ты научаешься терпению и прощению, понимая, что при всех недостатках в каждом человеческом существе присутствует и живёт Тот, кто учил нас всепрощению. Слова евангельской молитвы “И прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим” обрели для меня истинный смысл. И я опять благодарю Судьбу, что позволила мне причаститься к тому важному и глубокому, что осталось навечно в тайниках моей души. И когда я раздумываю об этом, то вспоминаю стихи удивительной польской поэтессы Казимеры Иллакович, сестры милосердия русской армии в годы Первой мировой, награждённой Георгиевским крестом за храбрость и не раз созерцавшей многообразные лики госпожи Смерти.


Бог – всюду

 
Не уйти от этого: Бог во всём и всюду,
он и в том, что к добру, но и в том, что к худу.
Он и там, где молитв ладан пахнет сладко,
но и там, где виселица, где палач и плаха.
Это меня пугает, что Бог везде,
значит, и в лжесвидетеле, и в неправом судье.
Ведь если во всём, то, стало быть, и в неправосудье,
если в святом Петре, то также в Иуде,
если в безвинно замученном немцами старом еврее,
то также и в немцах?.. Никак не уразумею,
мечусь от правды к неправде, от кары к злодейству,
Бог всюду, и от этого некуда деться…
 
(Перевод Натальи Астафьевой.)

Звук и линия таят в себе многое

Цвет – это та точка, где наш мозг соприкасается со Вселенной.

Поль Сезанн

И вот я снова в городе великого императора, городе Пушкина, Гоголя, Достоевского. Бреду к дому на Загородном проспекте, где снова услышу брань шлёпающей по коридору Паньки, вдохну смрад и чад коммунальной кухни… И, несмотря ни на что, понимаю, что безумно рад возвращению в этот странный, загадочный город, который так дорог мне и так любим, где безостановочно катит свои воды красавица Нева, сверкает на фоне бледно-голубого неба шпиль Адмиралтейства, зеленеет чахлая трава в старых двориках Васильевского острова и недвижны египетские сфинксы, разлёгшиеся напротив Академии художеств.

Мать за время моего отсутствия закрутила “театральный роман” с актёром-кукольником из Театра марионеток Евгения Деммени и, к счастью, мало обращала на меня внимания, хотя по-прежнему продолжала считать не совсем нормальным. Единственный, кто был сердечно рад моему возвращению, – моя сестрёнка Татьяна, скучавшая по бродяге-брату, да, признаться, и я на всём “пути мудрого пса” постоянно думал о ней. И ещё одно радостное событие произошло накануне моего возвращения. Морской офицер, снимавший у нас комнату, неожиданно уехал в дальние страны, и я снова обрёл свою мастерскую!

В первый же вечер, усевшись за рабочий столик, боязливо притрагиваюсь кончиком карандаша к листу бумаги, пытаясь что-то нарисовать, – и тут же сердце начинает усиленно биться, и минут через пять в душу медленно вползает уже знакомый необъяснимый страх и овладевает всем моим существом. На лист бумаги с неоконченным рисунком падает со лба первая капля холодного пота, за ней вторая, третья… Потные руки дрожат, пальцы с трудом удерживают карандаш… Я валюсь на койку и плачу, уткнувшись лицом в подушку, стараясь, чтобы мои всхлипывания не услышала за тонкой дверью мать – не то войдёт в мастерскую и спросит грозным голосом: “А не отвезти ли тебя к профессору Случевскому?”

Позже, лёжа на спине с распухшим от слёз носом, в отчаянии спрашиваю себя: “Неужели «путь мудрого пса» пройден впустую и я всё ещё бессилен даже держать в руках карандаш? И что же будет со мной дальше?” Я вспоминаю ненавистные морды своих мучителей, сатанинскую ухмылочку профессора Случевского… сжимая кулаки, бормочу им проклятья… Тогда я ещё не понимал, что все горести, доставшиеся мне от них, были лишь частью испытаний, что это сама Судьба готовила мою душу к тернистому пути художника.

Мастерскую окутывают сумерки, и я, последний раз жалобно всхлипнув, погружаюсь в тревожный сон, полный хаотических образов и событий. То я опять бреду босой, в нижнем белье по больничному коридору психушки Осипова, и коридору этому нет и нет конца… То хожу кругами вокруг Чудо-дерева, только дерево очень большое, как и свисающие с голых ветвей яркие фантики, и торчит оно почему-то посреди монастырского двора. Вместе со мной молча кружат знакомые монахи с клобуками на головах, и всё время слышен далёкий непрерывный гул монастырских колоколов. На душе тоскливо, я не переставая плачу – и вдруг слышу громкий насмешливый голос, несущийся откуда-то сверху: “Наместника от беса отличить не могут! Ну точно бабы в юбках! На кукол надо больше смотреть!” Поднимаю голову и вижу отца Алипия, который восседает на толстенной ветке Чудо-дерева, болтает ногами в офицерских сапогах, торчащих из-под бархатного подрясника, и пытается привязать ярко-синий фантик на ветку, свисающую над ним. “Вот почему Чудо-дерево такое большое! Это же отец Алипий его сотворил”, – думаю я. И насмешливый голос сверху отвечает моим мыслям: “И дерево в психушке тоже моей работы! Тебе же сказано было: один раз выбрал путь, так иди по нему. Живопись – это тоже молитва, а истинная молитва, как видишь, дело-то непростое…”

Когда я проснулся, уже светало. Сидя на кровати, я долго размышляю об увиденном и услышанном. “Я выбрал путь живописца и не должен искать другого, а если живопись – это молитва, буду пытаться молиться, как бы трудно мне ни пришлось”, – шепчу я про себя и, обвязав голову полотенцем, сажусь за стол, силясь понять, что со мной происходит.

Если рисовать я не могу, то надо же разобраться, в чём кроется причина моего страха. Провожу линию на бумаге и, пока страх не овладел мной полностью, задумываюсь, чего сейчас начну бояться. Когда в темноте холодной пещеры змеи лезли погреться на моей груди, было не очень страшно, я ведь знал, кто ползёт ко мне, опасался лишь укуса. А вот беспредметный страх, когда тебе страшно непонятно почему и отчего, появился только после принудлечения в психбольнице. Уколы, таблетки, инсулиновые шоки подавляли мою волю, притупляли сознание. Прямое агрессивное воздействие на мои убеждения, когда меня, раздетого догола, привязывали к столу, внутривенно вводили инъекции, в полной темноте надевали наушники, а врачи орали имена запрещённых художников, перемежая их патриотическими лозунгами, не столько пугало, сколько смешило меня. А вот периодические яркие вспышки разноцветных неоновых трубок, усиленные зеркальным рефлектором, слепили и раздражали, а линии, круги и зигзаги даже в полной темноте ещё долго мерцали в глазах.

Раз звуковое воздействие не дало результата, значит, дело в цвето– и светопересечениях и вспышках. Возможно, когда сейчас я провожу на бумаге линию, мозг начинает автоматически воспроизводить комбинации цветовых ощущений, запечатлённых во время эксперимента, и воскрешает программу, воздействующую на мою психику. Вероятнее всего, именно в этом и кроется причина моего беспредметного страха. И я пытаюсь начать контролировать процесс линейного построения рисунка.

И удивительное дело! Чётко проведённые карандашные линии и правильное сочетание цветовых пересечений не вызывают чувства иррационального страха, а неожиданно успокаивают меня. Но стоит допустить лишь лёгкое “дребезжание” линии, нарушить гармоническое сочетание цветовых линий, как меня вновь охватывает знакомое чувство страха. Значит, неоновая цветовая конструкция Случевского была построена на принципе дисгармонии, усиленной зеркальным рефлектором, и противостоять этому могут только гармония цвета и красота линий. И цвет, и линия становятся моим оружием, моим избавлением!

И я мысленно обращаюсь к человеку в белом халате, который подверг меня жестокому медицинскому эксперименту, заполонил мои дни и ночи страхом и безысходным отчаянием – а между тем, сам того не желая, вынудил погрузиться в сложнейший анализ гармонии и дисгармонии линий и цвета, чтобы в таинственных лабиринтах мозга зародилось и уже никогда не покидало меня безошибочное умение отличать гармонию от диссонанса. “Вы хотели превратить меня в существо-овощ, – говорю я ему, – убить во мне способность творить и запереть напоследок к хроникам, где с бессмысленным взглядом, пуская слюни, я дожидался бы своей кончины вместе с другими несчастными, искалеченными карательной медициной… Но увы вам, профессор, ваш эксперимент мне удалось не только разгадать и победить, но и вопреки всему извлечь из него неоценимую пользу для творческого пути”.

И в самом деле, мог ли мой мучитель предположить, что придёт время и я открою новую, неожиданную для меня самого технику? Работая цветными карандашами и пастелью на чёрной бумаге, из гармонически пересекающихся разноцветных линий я стану создавать двух– и трёхметровые конструкции, и каждая такая конструкция будет антиподом дисгармоничных светоконструкций, что испытывали на мне в стенах психиатрической больницы. А в Америке судьба сведёт меня с учёным, долгие годы занимавшимся разработкой светоцветовых программ, воздействующих на психику человека, и он расскажет мне о своих экспериментах. Когда человек, объяснял учёный, быстрым шагом проходит между телевизионными экранами, на которых светятся цветолинейные схемы, всего на миг отражающиеся в глазах проходящего, это вызывает у него через несколько дней мучительные галлюцинации. И я окончательно убеждаюсь, что профессор Случевский был из первых психиатров, проводивших эти дьявольские опыты, а я – одним из первых подопытных, испытавших их ужасы на себе.

Эрмитаж: “Аристократы метлы, ведра, лопаты и духа”

Итак, разгадав суть эксперимента Случевского, я вскоре бесстрашно оперирую кистями, красками и карандашами, занимаясь пейзажной живописью и упражняя руку копированием гравюр Дюрера, Гольбейна и любимого Мартина Шонгауэра. Но после исключения из СХШ бесплатно копировать картины старых мастеров мне запрещено, а платное копирование стоило баснословных денег. Оставалась одна единственная возможность – поступить в Эрмитаж на работу. Даже если ты работаешь дворником, то официально считаешься сотрудником музея и имеешь право на бесплатное копирование любой картины и в любое время. И я устраиваюсь в бригаду эрмитажных такелажников – тощих молодых парней, всем им до тридцати, все из нищей левой интеллигенции.

Художники шли в такелажники, чтобы иметь доступ к бесплатному копированию картин, поэты и писатели – чтоб не попасть под статью о тунеядстве, не загреметь за сто первый километр и не провести полтора года, копая картошку на колхозных полях. Да, в шестидесятые годы действовал закон о тунеядстве, и в будний день тебя мог остановить милиционер, спросить, почему ты не на работе, проверить паспорт и трудовую книжку, и, если ты не имеешь работы, сто первый тебе обеспечен. Поэтому левая интеллигентская братия днём работала сторожами, дворниками, санитарами, а ночами писала картины, сочиняла стихи и романы, философствовала и строила воздушные замки. Нам принадлежала ночь. По ночным улицам можно было безбоязненно ходить, не опасаясь милиционеров, любоваться ночным городом и, возвратившись в мастерские, заниматься творчеством. Мы умудрялись быть и жаворонками, подымаясь утром на работу, и совами, посвящая ночные часы творческим поискам.

Иногда я работаю на полставки, поэтому с утра такелажничаю, после часу дня, отдышавшись, стою за мольбертом в залах Эрмитажа, копируя работы старых мастеров, вечером беседую об искусстве с друзьями, ночью пишу картины. А на рассвете, вздремнув пару часов, мчусь через эрмитажные ворота в хозяйственную часть музея, чтобы успеть до прихода начальствующей над нами Ольги Николаевны Богдановой и её помощницы Фаины натянуть рабочий халат, подпоясав его верёвкой, и вместе с другими такелажниками ожидать распоряжений, кому и чем сегодня заняться. А заниматься приходилось многим. Необъятное пространство и неисчислимое хозяйство Эрмитажа обслуживала бригада из пятнадцати полуголодных юнцов. Четверо, включая меня, были художниками: Михаил Иванов, Олег Лягачев и Владимир Овчинников; поэтов и писателей тоже было четверо: Владимир Уфлянд, Костя Кузьминский, Герман Сабуров и Паша Саутер; двое актёров – Миша Никитин и Валерий Кравченко; двое искусствоведов – литовец Коля Касперавичюс и бывший пограничник Андронов. Остальные к искусству отношения не имели, и “интеллектуалы хозчасти” с ними мало общались, хотя некоторые запомнились мне из-за странных фамилий – Рудольф Рейх, Боб Зайончек и Лёня Бирман.

Трудно даже перечислить, что входило в обязанности такелажников. В зимнее время нужно было успеть до открытия музея сгрести лопатами снег с тротуара, сколоть лёд с поребрика, наполнить водой жестяные бачки на батареях, чтобы поддерживать влажность воздуха и уберечь картины и мебель от растрескивания. А после открытия перетащить тяжеленные дубовые шкафы из реставрационных мастерских в научные кабинеты, загрузить грузовик вёдрами с помоями из эрмитажной столовой, после обеденного перерыва разбирать музейные подвалы и вытряхивать пыль с ковров во внутренних дворах… Словом, чем только не приходилось заниматься бедолагам такелажникам! Фактически все хозяйственные работы этого громадного музея были взвалены на нашу бригаду. Спустя несколько десятилетий Ольга Николаевна Богданова скажет в своём интервью: “Боже мой, как же приходилось гонять бедных мальчишек! Не было ни техники, ни оборудования! Всё вручную! Мишка Шемякин был такой тощий – дунь, плюнь, и улетит!” И самое печальное: мы были не профессиональными работягами, а “интеллигентской дохлятиной”, и это зачастую вело к увечьям, а иногда к трагическому концу.

Смерть парня, которому стальная полоса, на которую вешается тяжёлая картина, сорвавшись, насквозь пробила голову, случилась до моего прихода в бригаду такелажников. В мою бытность, к счастью, никого не убило, но порезов, падений, ушибов было предостаточно.

Бригадир

Как будто сошедший с картин Филонова, здоровенного роста мрачный мужик с лошадиной физиономией, кряжистой фигурой, как будто вырубленной топором, и глухим голосом, идущим, казалось, не из грудной клетки, а из глубины каменного колодца. Фамилия у него была подходящая – Ухин. Не то “эх, дубинушка, ухнем!”, не то “филин ухает в бору”. Таков был наш бригадир.

До разговоров с нами он не снисходил, и слышать от него можно было только команды. И под его команды “На «три» поднимаем! На «три» опускаем!”, когда силёнок справиться у нас не хватало, мы калечили и себя, и музейные экспонаты, отбивая невзначай мраморные носы римских императоров, прорывая холст старинной картины, ломая инкрустированную мебель. Советское государство, экономя на наших нищенских зарплатах, теряло намного больше.

От уборки снега и “сколытьбы” льда в двадцатипятиградусные морозы при пронизывающем ветре, несущемся с обледеневшей Невы, да ещё в рабочих летних рукавицах (сверху лёгкий сатин, внизу брезент), кожа на руках начинала трескаться, кровоточить и гноиться. Когда я показал в поликлинике врачихе свои руки, она строго сказала: “Не будете лечить – может дойти до ампутации”. Перепуганный, я мажу руки какой-то мазью, после забинтовываю. Теплее от бинтов не становится, но кожа перестаёт кровоточить. Ольга Николаевна, увидев мои забинтованные руки, решила на время освободить меня от уборки снега и отправила открывать ящики с прибывшим грузом.

При помощи фомки я принимаюсь вскрывать здоровенные деревянные ящики, забитые гвоздями и обтянутые стальными полосами. Просунув фомку между доской и стенкой ящика, наваливаюсь грудью на ломик, гвозди скрипят, доска начинает отходить от ящика, стальная полоса лопается, и мгновенно отскочившая доска бьёт меня в лоб… Свет меркнет в глазах. “Она меня убила, эта доска, и сейчас я умру без исповеди, без причастия! Хватит ли времени прочесть основную молитву?! «Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя Твоё…»” – проносится в голове, пока я валюсь на каменный пол…

Через несколько минут сознание и зрение возвращаются, из рассечённой на лбу кожи струится по лицу кровь, но я жив!


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации