Текст книги "Моя жизнь: до изгнания"
Автор книги: Михаил Шемякин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)
На пару дней околоцерковный двор пустеет: празднуется день мученика Василиска и все богомольцы отправляются к месту мученичества святого.
В паре часов езды от Сухуми протекает небольшая горная речка, посреди возвышается большой камень, на котором, по преданию, язычники казнили святого Василиска, за речкой гора, поросшая густыми деревьями. В день святого верующим полагается трижды омыться у священного камня, и сюда стекаются местные богомольцы и паломники из разных мест необъятной России. Пытаясь их отвадить, местные власти выстроили на берегу большую птицеферму. Сотни уток, гусей и кур заполонили святое место, а дорогой сердцу верующих камень, обгаженный птичьим помётом, особенно облюбовали утки.
Берег, земля и трава – всё было в птичьем помёте, пуху и перьях. Пух и перья плавали по воде, кружились в воздухе. Кряканье, кудахтанье, гоготанье и кукареканье… Задумано было неплохо, но разве это сможет остановить богомольца, жаждущего благодати от освящённой мученической кровью воды!
Мы с Лёвой помогаем невесть откуда прибывшим монахам соорудить из веток некое подобие алтаря, монахини и прихожанки оплетают ветки полевыми цветами. А народ всё прибывает и прибывает… Кроме околоцерковных знакомых многих вижу впервые. Кто-то приехал издалека, с детьми и старыми родителями. Привезли на тележках пару расслабленных… Ну и конечно, толпы нищих и нищенок, гундосящих, воняющих и клянчащих, надеются неплохо “насобирать” на этом празднике. Впрочем, и мы с Лёвой тоже надеемся наконец наскрести на обратный путь. И все не просчитались. Нищим подают немало, а у нас с Лёвой топорщатся карманы, набитые деньгами и записками о поминовении. Ждём вечерней службы, а утром начнётся долгожданное благодатное омовение!
Вечером у алтаря, сплетённого из ветвей и обвитого цветами, начинается служба, посвящённая святому мученику. Иеромонах, облачённый в старенькую ризу, читает акафист, поёт и машет кадилом. Стоящие рядом монахи и богомольцы тихо подпевают, держа в руках горящие свечи. Дымок ладана, запах пчелиного воска смешивается с запахом птичьего помёта. Слава богу, птицы угомонились, как только стало темнеть.
После службы кто как может устраивается на ночлег, а с первыми лучами солнца начинается обряд омовения, длящийся весь день. Голые мужики и бабы, прикрывая руками срамные места, бухаются по три раза в ледяную воду перед торчащим из воды камнем – считается, на нём сохранились капли крови мученика. Бородатые, волосатые, молодые и старые, толстые и тощие представители мужского пола молча погружаются и выныривают из воды и чинно бредут одеваться. Бабы – одни с большими грудями, животами и задницами, другие худые и плоские, молодухи и старухи, хрупкие девочки – не могут удержаться от испуганного визга, окунаясь в воду. А в девять утра открываются ворота птицефермы, и шумная птичья орда несётся со всех лап к речке. К полудню вся поверхность реки покрыта пухом, перьями и громко крякающими утками. И “омовенные” выходят из воды, сами изрядно облепленные пухом и перьями.
Монахи омываются в стороне, входят в воду, не снимая подрясника. Мы с Лёвой присоединяемся к ним и выбираемся из воды, клацая от холода зубами, а потом долго снимаем пушинки и пёрышки, прилипшие к подрясникам. Пообсохнув, бродим среди богомольцев, которые суют нам записки и деньги в пока ещё сырые карманы подрясников.
В середине дня рыжий пират с духовной сестрицей несут на омовение грузинского пророка. Раздев догола отчаянно сопротивляющегося старика, пират берёт его на руки, входит в реку, три раза макает орущего пророка в воду и несёт на вытянутых руках к камню мученика. Посадив старика на середину камня, пират бредёт по горло в воде к берегу. Затем, в портках и рубахе, растопырив руки, в одной из которых сжимает свой крючковатый посох, бросается лицом вниз в воду и, отчаянно молотя ногами, трижды проплывает в ледяной воде вокруг восседающего пророка. Собравшиеся на берегу речушки богомольцы смотрят на него с восхищением. “Холод его не берёт! Благодать Божья на нём!” – громко объявляет столпившимся духовная сестрица пирата. Посиневший от холода старик громко орёт, машет руками, плюётся. “Пророчествует”, – с многозначительным видом поясняет сестрица.
Куча баб-помощниц, стоящих невдалеке, начинает взволнованно гудеть, как вдруг молодая монашка, глядя в сторону горы, истово крестится и кричит: “Он! Ей-богу, он! К нам спешит!” “Кто спешит?” – вопрошает чей-то голос. “Отшельник, молитвенник за нас грешных, вот кто!” – не поворачивая головы, отвечает монахиня. Ищу глазами того, о ком идёт речь, смотрю туда, куда смотрят все, и вижу: к нам по горной тропе, опираясь на длиннющий посох, бредёт нечто среднее между Папагено и Робинзоном Крузо. Лицо скрыто под диковинным сооружением из длинных пальмовых листьев, служащим головным убором. Куртка, портки и обувь тоже, видимо, сплетены из пальмовых листьев, трав и прутьев, и всё это топорщится во все стороны. “Пожалуй, есть в этой фигуре что-то босховское, – приходит мне на ум почему-то моя любимая картина Иеронима «Искушение святого Антония». – Не то святой Антоний, не то бес, искушающий святого”.
На какое-то время я отвлекаюсь от “Робинзона”, наблюдая, как сердобольные богомолки заботливо возятся с мужиком, одержимым бесом похоти. Его ведут под руки от прибрежных кустов, где он подглядывал за голыми бабами, омывающимися в речке. Я видел уже его на церковном подворье. Окружённый бабами, он беспрерывно крестился и пил от соблазна большими кружками святую воду. Но здесь бес похоти изрядно тряханул несчастного: его бьёт дрожь, физиономия мокрая от пота, в бесцветных, слезящихся глазах – испуг, растерянность, вожделение и обречённость. Но, видно, всем этим простецким бабёнкам, что не вышли ни лицом, ни фигурой, нравится возиться с содрогающимся от порывов животной похоти мужиком. Ещё бы, ведь для этого бедняги каждая из них желанна.
Но, однако, где же Робинзон Крузо? Хочется разглядеть его поближе. Я сную между богомольцами, ища глазами странную фигуру, но горный молитвенник как сквозь землю провалился – его нет нигде, а на мои вопросы все только пожимают плечами, не понимая, о ком идёт речь. “А был ли мальчик?..” Что ж, на память мне остаётся только картинка: зелёная гора, и по светлой тропинке бредёт страннейшее существо, разглядеть которое мне так и не удалось.
Праздник окончен, и мы возвращаемся ко Двору чудес…
Таинственное творение монахиниСбор денег на возвращение в Ленинград начинал уже подходить к концу, однако собрать окончательную сумму помешала всерьёз возжелавшая меня монахиня Раиса.
Каждый день она изводит меня рассуждениями о женщинах, сопровождающих в духовном странствии апостолов и монахов, неизменно заканчивая намёками на плотские отношения между ними. Она уговаривает нас с Лёвой посетить на Иверской горе развалины женского монастыря и, усадив меня рядом с собой под сенью деревьев, советует Лёве побродить среди развалин. Оставшись со мной наедине, она прижимается ко мне и заводит старую пластинку о плотских и неплотских отношениях… Долго побыть вдвоём нам не даёт быстро вернувшийся Лёва, которого я заранее попросил не оставлять меня один на один с монахиней. Злобно сверкнув на него глазами, Раиса объявляет, что пора возвращаться на подворье.
А через день она решительно заявляет, что хочет почитать брату Михаилу свою книгу, и ведёт меня на окраину города, где расположено мусульманское кладбище. Через пару часов ходьбы мы усаживаемся с ней у могильного холмика. Кругом, куда ни глянь, ни души, тишину нарушает лишь плеск воды – море от кладбища всего в сотне метров. “В эти дни никто из абхазцев сюда не ходит”, – говорит Раиса и пристально смотрит на меня. Достаёт завёрнутую в платок толстенную тетрадь и торжественно объявляет: “Книга эта – откровение свыше, мне продиктованное. Я, раба Божья, удостоилась всё записать. Много тайн мира человеческого и божественного заключено в ней. Американцы хотели её у меня приобрести, деньги большие предлагали… Ведь она не только церковную, но и научную ценность имеет. Но могла ли я на такое решиться! Книга эта должна России принадлежать. Благодаря этой книге всё преобразиться может. Ближе прижмись ко мне и слушай!”
Она извлекает откуда-то очки в допотопной оправе и, водрузив их на кончик вспотевшего от волнения носа, раскрывает тетрадь и громким голосов нараспев читает: “Море – это большой телевизор! Вода морская – это линза! В эту линзу с небес смотрит Господь и видит всю жизнь и грехи наши!..” На секунду замолкает, и тут случается непоправимое: я начинаю безудержно хохотать. Я часами терпел её бредовые рассуждения, разожжённые похотливыми фантазиями, причиной которых был, видимо, я. Но “море – телевизор, вода – линза…” И под слоем воды мы каким-то образом ползаем по дну морскому вместе с крабами и креветками и грешим!..
Захлопнув тетрадь и снова замотав её, спрятав очки, монахиня вскакивает, бросает на меня уничтожающий взгляд и быстрыми шагами удаляется с кладбища. Я лежу возле могильного холмика, смотрю на море, в котором отражается заходящее солнце, и понимаю, что сглупил, обидел монахиню, нанёс ей двойную обиду, сорвав план соблазнения и надсмеявшись над её мистическим трудом. Временами опять взрываюсь хохотом, декламируя громко и нараспев: “Море – это ба-а-а-альшой телевизор…” – не могу сдержаться и от хохота валюсь на землю.
А на другой день к нам в комнату пришёл хозяин и попросил немедля покинуть подворье: “Монахиня Раиса сообщила, что вы не христиане, а какие-то йоги индийские. К нам сюда зачем-то пробрались. Вас, говорят, на сорок дней под землю закапывают, а вы живыми остаётесь. Тут вам не место, у нас-то ведь одни православные обитают”.
Мы идём через сад к выходу. На скамейке сидит монашка Досидия, смотрит на нас испуганными детскими глазами и молчит. А в окне замечаю физиономию Раисы, наблюдающей за изгнанными “йогами”.
Колдун НикитаМстительность обиженной монахини не только изгнала нас со двора, но и лишила возможности дособирать недостающую сумму на возвращение домой. На церковном дворе, куда мы с Лёвой пришли после изгнания, на нас косились с испугом и неприязнью. Никто уже не совал нам в руки и карманы поминальные записки с завёрнутыми в них рублями, а когда мы уселись на церковные ступени, прихожанки демонстративно отворачивались от нас и бросали деньги нищим. “Вон, йоги пошли”, – слышим мы с Лёвой вслед злобное шипение старух.
“Что же теперь нам делать? Где собрать деньги? Где ночевать?” – задаём мы себе вопрос. И ответ приходит незамедлительно.
К нам приближается колдун Никита, раздающий прихожанам переписанные отрывки из святых книг. Он слышал рассказы Раисы о нас, понимал наше положение и, не боясь ни йогов, ни индусов, предлагает пожить у него. Мы с радостью соглашаемся и поселяемся в одноэтажном домишке на окраине города, куда добраться можно только на автобусе.
Дом, окружённый старым яблоневым садом, стоит на отшибе. В доме две небольшие комнаты и кухонька. Стены одной из комнат – сплошь из сосновых полок, заставленных банками с разноцветными жидкостями, в которых плавают какие-то травы и листья папоротника. С потолка свисают пучки сушёных растений. На широком деревянном столе стоят медные тазы, кастрюли и большая бутыль с прозрачной водой, внутри плавает маленький лягушонок…
Во второй комнате у стены книжный шкафчик, за стеклом виднеются кожаные корешки старых книг. Шкаф заперт на ключ, и хозяин дома ни разу не позволил нам заглянуть туда. Справа у стены деревянная лежанка, слева лежит на полу матрас, на котором нам с Лёвой предстояло спать. У окна столик с деревянным распятием и молитвенниками. Перед столом стоит и пристально смотрит на нас колдун Никита, словно сошедший со страниц сказок братьев Гримм.
На вид ему лет шестьдесят. Высокий, худой, с овальным лицом, обрамлённым клинообразной бородой, с крупным носом. Из-под нависших густых, кустистых бровей темнеют внимательные глаза. Низкий глухой голос, как бы идущий из подземелья, длиннющие седые волосы, на голову нахлобучена странная фетровая шляпа травянистого цвета с высокой тульей, обвязанной чёрной лентой. На теле не пиджак, а некое подобие старинного кафтана из тёмно-зелёного сукна, такого же цвета портки, заправленные в чёрные кожаные сапоги с голенищами выше колен, в узловатых пальцах – чёрный, искусно отполированный посох. Настоящий колдун, вышедший из Грюневельда и почему-то оказавшийся в СССР.
…Это было странное время, проведённое в странном доме с более чем странным хозяином. Нас он ни о чём не расспрашивал, ничего не выпытывал. За день обмолвится парой фраз о хозяйственных делах и снова колдует над своими травами и бутылями.
После ужина укладываемся немного вздремнуть, а около часу ночи хозяин будит на ночную молитву. Лёву он почему-то жалеет и позволяет спать до утра, а мне суёт в руки молитвенник, и я, встав у стоящего на столе распятия, должен до утра читать вслух молитвы. Сам Никита, босой, в белых подштанниках и белой рубахе, на которую надеты тяжеленные вериги, сидит на своей лежанке, склонив голову, и, делая вид, что слушает моё чтение, дремлет.
В три часа ночи я уже не читаю, а, клюя носом и путая слова, бормочу молитвы себе под нос. С двух сторон до меня доносится мерный храп спящего Лёвы и давно уснувшего Никиты. Чтобы стряхнуть сон, громогласно ору: “Слава Тебе, Боже наш! Аллилуйя!! Аллилуйя!!!” Вздрогнув от моего крика, Никита просыпается и, звеня веригами, осторожно опускается на колени и неожиданно тонким голосом, с оттенком лёгкого блеянья тянет: “Аллилуйя, аллилуйя…”
В четыре утра Никита поднимается с лежанки и, знаками приказав мне следовать за ним, крадётся к двери и выходит в сад. Тёмная южная ночь. Вокруг тишина, нарушаемая лишь стрекотом кузнечиков. Наклонившись ко мне, Никита тихо шепчет: “Слышишь? Приехали…” “Кто?” – шепчу я. “Энкавэдэ. Чекисты приехали за мной, машину ихнюю я сразу услышал… Сейчас стоят у калитки, а войти не могут… Я их держу, не пускаю…” Мы стоим молча минут двадцать, и Никита снова шепчет: “Отъезжают… Слышишь?” В саду по-прежнему тихо, но я киваю и шепчу: “Слышу”. “Ну вот, теперь можно к молению вернуться”, – говорит Никита.
И я до утра читаю молитвы и каждые полчаса, заслышав храп Никиты, злобно ору: “Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя”, – и слышу за спиной звон вериг и блеющий голос: “Аллилуй-й-й-йа-а…”
И каждую ночь в четыре часа повторяется одно и то же. Стараясь не звенеть веригами, Никита крадётся со мной в сад и вслушивается в тишину. Каждую ночь подъезжает к дому машина, набитая чекистами, они безуспешно толкутся у калитки, удерживаемые таинственной силой колдуна Никиты, и уезжают, урча мотором, а мы бредём в дом домаливать свои грехи.
Три раза в неделю Никита везёт нас в город “бомбить рынок”. Под “бомбёжкой” подразумевался сбор овощей, фруктов и прочей снеди для нашего стола. Эпизоды этих “бомбёжек” помнятся мне и по сей день.
Рано утром, держа в руках пустые корзины, мы сопровождаем Никиту на рынок. Шествие наше должно бы вызывать удивление у прохожих: впереди шагает колдун Никита, сжимая в руке посох, под распахнутым кафтаном звенят, поблёскивая, вериги, а за колдуном шлёпают босыми ногами два юных монаха в подрясниках, подпоясанных верёвками. Но на нас никто не обращает внимания, никто не таращится, не кричит вслед. Как будто нас на этой улице нет. Как это было с питерским колдуном Лисуновым.
Мы влезаем в автобус, битком набитый дачниками, и Никита, усаживаясь на сиденье, которое ему уступил молодой парень, громко на весь салон каркает: “Карточка!” Контролёр боязливо косится на необычную компанию и билеты у нас не проверяет (да их у нас и не было), так что мы благополучно доезжаем до рынка.
Рынок расположен под открытым небом. Длинные ряды дощатых навесов, столы, заваленные овощами, фруктами, рыбой и мясом… Двигаемся вдоль рядов, а из-за прилавков слышатся почтительные приветствия продавцов, абхазцев и русских, обращённые к Никите. Тот, высоко подняв голову, с важным видом вышагивает впереди нас, изредка кивая кому-нибудь из приветствующих. Нас с Лёвой с двух сторон окликают продавцы и суют и сыплют нам в корзины самые лучшие яблоки, груши, сливы, круги лаваша, вяленую рыбу, орехи и прочие вкусности. Прежде чем что-то кинуть в корзину, показывают Никите: “Самый большой яблок! Самый большой груш! Самая сладкая виноград!” Никита, бросив внимательный взгляд на подношение, согласно кивает, и “красивый груш” летит к нам в корзину. Видно, что колдуна здесь побаиваются – в глазах у продавцов читается затаённый испуг…
Через час мы еле тащим тяжеленные корзины к автобусной остановке. По дороге Никита вдруг ложится навзничь на землю, широко раскинув руки, и выкаркивает в небо: “Жаба!” Через какое-то время грудная жаба его отпускает, и вскоре мы сидим за столом, помогая Никите разбирать результаты “бомбёжки”.
…Жизнь у колдуна Никиты начинала тяготить нас. Что-то странное и пугающее ощущалось в самом доме и особенно в хозяине. Казалось, в каждом углу комнат таится что-то зловещее. По вечерам от развешанных пучков растений шёл какой-то дурманящий запах, а в бутылях с травяными настоями начинало что-то булькать. Да и сам Никита, часами колдующий у своих банок, что-то льющий, выливающий, смешивающий, бормочущий под нос замогильным голосом не то брань, не то заклинания, листающий страницы старых книг, которые тут же прятал или запирал в шкаф, если я или Лёва входили в его “алхимическую мастерскую”, внушал страх. Ведьмообразные старухи и молодухи, шушукавшиеся с Никитой и уносившие от него наполненные какими-то снадобьями пузырьки, пугали не меньше.
А главное, пугал его взгляд, который я иногда ловил на себе, – как будто кто-то неведомый внимательно разглядывал меня. Насторожил и один короткий разговор с Никитой.
Как-то утром, сидя в нижнем белье на лежанке и почёсывая взлохмаченную голову, он, бросив на меня пытливый взгляд, вдруг спросил: “Могу я в ад попасть? Что думаешь?” Я озадаченно молчал, а потом замямлил что-то о грехе, с которым воюют денно и нощно монахи: “Если с бабами много грешил, в ад угодить можно…”
Никита посмотрел на меня с издёвкой, лицо его искривилось, стало похоже на морду фавна, в сузившихся глазах заискрился смех, и он прохрипел: “Бабы? Это разве грех!” И вдруг мгновенно лицо его стало мрачным, и он, глядя в пол, глухим голосом произнёс: “Не-е-ет! Настоящий грех – это совсем другое”. И на какой-то миг мне почудилось, что он говорит о тех страшных грехах, описанных в средневековых книгах, от которых в ужасе стынет душа. Быть может, и колдун Никита подобное имел в виду, а может, и сам был к таким грехам причастен.
После этого разговора мне становится не по себе, я делюсь с Лёвой своими страхами, и мы решаем, что из этого дома нам нужно уйти. Но как и куда? От церковного двора нас отлучила злобная монахиня, а денег на билеты недостаточно… Но тут снова происходит неожиданное, одновременно и пугающее, и радующее.
Через пару дней Никита приглашает меня в “алхимический кабинет” и, не прерывая своих махинаций с водорослями и водой, мрачно произносит, не глядя на меня: “Знаю, что покинуть старика надумали… Знаю, что безденежьем маетесь. У церкви вам не подадут, Раиса-лиса постаралась. Но билеты до Пскова я вам куплю, а там до монастыря легко доберётесь. Да и одежонку подберу: в подрясниках до Пскова не дотянете, забрать могут. За меня свечки поставьте… Травников из вас не получилось. Я к вам давно присматривался, чистые вы. Ну так завтра и поедете. А монастырь вас многому научит”.
В Псково-Печерском монастыре
Отец АлипийИ поезд уносит нас с Лёвой от солнечного Сухума, Двора чудес с разношёрстными богомольцами, от пещер и гор. Вид у нас довольно светский: длинные волосы упрятаны под грузинские кепки “аэродром”, серые пиджаки, из-под которых видна почти белая косоворотка, чёрные брюки, заправленные в солдатскую кирзу, в руках узелок с хлебом и яблоками, которыми Колдун снабдил нас в дорогу. Но, видно, “путь мудрого пса”, посты и жизнь среди странного люда наложили на наш с Лёвой облик какой-то отпечаток, потому что народ в поезде на нас косится и перешёптывается…
Но как ни косились, как ни шептались пассажиры, мы всё же добрались до средневековых ворот Псково-Печерского монастыря и окунулись в знакомую нам стихию. Снующие по церковным площадям монахи и монахини, чёрные клобуки и скуфейки, развевающиеся монашеские плащи, нищие, юродивые и кликуши, галдящие на ступенях церквей… Глазеющие, хихикающие горстки туристов, чувствующих себя неуютно в этом непонятном для них мире, окружённом со всех сторон высокими средневековыми стенами с бойницами… Монашеское пение, несущееся из открытых дверей многоглавых соборов, пещеры, тянущиеся на многие километры, где в открытых гробах столетиями покоятся тела усопших монахов за почти шестьсот лет существования обители, вопреки всем законам природы не подвергшихся тлению… Время остановилось в этом загадочном месте и, кажется, не властно не только над мёртвыми телами, а над всем, что находится и кто обитает в этом мистическом пространстве.
Наместник монастыря отец Алипий – бывший военный, прошедший с боями всю войну и награждённый боевыми орденами. До войны занимался живописью, был членом Московского союза художников, в начале войны ушёл на фронт добровольцем и дошёл до Берлина.
Война сыграла переломную роль в его жизни, и боец Красной армии Иван Воронов становится монахом. Нужно было восстанавливать историческую и архитектурную ценность России – Псково-Печерский монастырь, и патриарх Алексий I посылает туда энергичного, делового и образованного отца Алипия, который в короткий срок привёл монастырь в порядок…
И вот мы объясняем “путь мудрого пса” этому бывшему военному, а нынче начальнику монастыря. Высокого роста здоровенный мужчина с красивым лицом, обрамлённым густой бородой, и внимательным, насмешливым взором светло-голубых глаз. Бархатная скуфья, заломленная особым образом, напоминает кубанку, из-под чёрного бархатного подрясника видны чёрные хромовые сапоги, надраенные до блеска. Выслушав нас и узнав, что мы художники, он разрешает нам пожить в монастыре и присмотреться к монашеской жизни – может, в чём-то и пригодимся.
На складе нам дают подрясники, скуфейки, кирзовые солдатские сапоги и кожаные пояса. Селят нас в доме, расположенном в одном из внутренних дворов монастыря. В доме несколько келий, в которых обитают иеромонахи тихоновцы, по-прежнему не признающие сегодняшнюю действующую церковь, считая её большевистской. Каждое утро отец наместник навещает тихоновцев и затевает с ними шутливую перебранку. Глядя на седобородых старцев, нараспев произносит: “Ну что, святые отцы, служить в храмах будете?” “Нет! – громко отвечают они. – В красных церквах не служим!” Отец наместник с ехидцей в голосе опять вопрошает: “Ну а есть в трапезную идёте?” “Идём!” – хором отвечают старцы. “Старцы! А когда же… со святыми упокой?” – несётся им вслед голос наместника. “Не дождётесь!” – не оборачиваясь, злобно кричат старцы, шаркая сапогами и стуча посохами, направляясь в трапезную. Отец наместник смеётся и идёт вместе с нами трапезничать. “Крепкие старцы… – говорит он негромко, обратясь ко мне. – Ведь каждый из них по двадцать лет в лагерях отсидел! Такой силе духа позавидовать только можно…” А на следующее утро снова приходит подтрунивать над огрызающимися тихоновцами. “Поддерживаю в них бодрость духа, чтобы больше пожили”, – доверительно поясняет он нам смысл утренних перебранок.
Чтобы описать, что представляли собой монастырь и жизнь подвизавшихся на служение в нём, понадобилась бы книга, уж слишком мощным и необыкновенным явлением был он с незапамятных времён. Архитектура, стены, внутреннее убранство соборов, монахи, иеромонахи, схимники, послушники и просители, попрошайки и юродивые – всё это было единым сложным организмом, который жил, пульсировал и не собирался стареть и умирать в государстве, начисто отвергающем любую религию и веру за исключением веры в Центральный комитет партии и победу коммунизма. За небольшой срок своего первого пребывания в монастыре я многое увидел, прочувствовал и осознал. Я понял, что такое истинное благочестие и святость, не умещающиеся в сознании обывателя и рождающиеся благодаря многогранности загадочной человеческой души. Понял, какая душевная доброта может скрываться под маской ироничности, незлобивой насмешки и напускной строгости. Именно в стенах монастыря я осознал, сколько же веками накопленной мудрости кроется под кажущейся со стороны нелепостью и гротескностью монашеского бытия, включающих в себя послушание, физический и духовный труд и обучение важнейшему принципу существования братства – смирению. И первый человек, который помог мне охватить и уразуметь всё это, был наместник Псково-Печерской обители отец Алипий.
Об этом незаурядном человеке сегодня написано немало. Отмечаются его заслуги, и им действительно несть числа. За плечами отца Алипия (в миру Ивана Михайловича Воронова) не только суровый путь войны, но и немалый художественный опыт. Он восстанавливает средневековую архитектуру монастыря, реставрирует иконы, собирает коллекцию картин русских и западных мастеров, создаёт иконописные и реставрационные мастерские, поддерживает нищенствующую интеллигенцию, обращающуюся к нему за помощью… Всего не перечислишь. Да так оно, в общем, и было. Но книги рисуют традиционный образ деятельного подвижника, в котором трудно разглядеть человека, и человека весьма и весьма необычного, живого и совсем не каноничного. А я его знал именно таким.
Обычно в советской прессе священнослужители и монашествующая братия обличались как сборище тунеядцев и мракобесов, одурманивающих народ, как печальный пережиток прошлого, от которого давно пора освободиться. Сегодня, с отменой коммунистической, а следовательно, и атеистической идеологии, воцаряется идея церкви, идея православия, и всё, что связано со священством и монашеством, окрашивается в сусальные тона и краски, доходящие до тошнотворной дореволюционной слюнявости журнала “Нива”. Но и в Спасителе, и в его учениках-апостолах всегда присутствует человек, со своими падениями и взлётами. Христос плачет и скорбит в Гефсиманском саду, апостолы, несмотря на просьбу бдеть, засыпают, Пётр отрекается от Учителя, Фома лезет пальцами в кровоточащую рану… А ведь это Христос и апостолы.
Мне выпало узнать отца Алипия как человека, а человек он был сложный, неоднозначный, многообразный. Углублённая серьёзность и сосредоточенность сочетались с бурлескной насмешливостью, приправленной солдатским грубоватым юмором. Артистическая способность вести беседы на любые темы искусства, философии, литературы вполне соседствовала с умением перейти на язык народа. Мягкий, ласковый выговор в иной ситуации мог перейти в грубую брань, снабжённую непечатными словами. И что всегда меня поражало и восхищало в нём, так это ирония, с какой он относился к внешнему миру, людям, событиям, к самому себе, и в этом угадывалась его монашеская мудрость. Лицемерные монахи ненавидели его, считая, что наместник лишён всякой святости, а “ясно видящие” старцы – в то время в монастыре их было немало – с теплотой относились к нему.
В 2011 году в свет вышла интереснейшая книга “Несвятые святые”, талантливо написанная архимандритом Тихоном (Шевкуновым). В книге много страниц посвящено Псково-Печерскому монастырю и монахам, в нём жившим. Есть там и глава об отце Алипии. В самом названии книги кроется для меня глубокий смысл: это своеобразный ключ к моим поискам, какое определение дать тем необычным людям, с которыми судьба свела меня и в Псково-Печерской обители, и на дальнейшем жизненном пути. Для себя я давно отнёс отца Алипия к святым, обозначив его как новый вид святого.
Святость для меня – явление многогранное, и её грани не всегда доступны пониманию. Вроде нарушитель многих законов и заповедей, а – свят. Другой ничего не нарушал, посты соблюдал, не блудил, не сквернословил, не пьянствовал, а – пустышка, никто и ничто. Таково сложное устройство метафизического мира, таковы его превышающие наше скромное разумение законы. Да, отец наместник любил крепко выпить, порой выражался непечатным словцом, иногда курил, чудил, но не боялся бороться с советской властью за сохранение монастыря и отстоял обитель. Он произносил такие проповеди, кляня большевиков – гонителей православных, убийц тысяч служителей церкви, сам заливаясь слезами и заставляя плакать всю толпу прихожан, что только чудом избегал ареста. В эти моменты я ясно осознавал, что передо мной на амвоне не вчерашний пьющий из бутылки коньяк Иван Воронов, распевающий цыганские песни, а озарённый каким-то неземным светом скорбящий святой. Именно эти моменты его преображения в храме утвердили мою веру в существование несвятых святых. И именно о них в своей книге говорит архимандрит Тихон (Шевкунов): “Я назвал эту последнюю главу «Несвятые святые». Хотя мои друзья – обычные люди. Таких много в нашей Церкви. Конечно, они весьма далеки от канонизации. Об этом нет даже и речи. Но вот, в конце Божественной литургии, когда великое Таинство уже свершилось и Святые Дары стоят в алтаре на престоле, священник возглашает: «Святая – святым!»
Это означает, что Телом и Кровью Христовыми будут сейчас причащаться святые люди. Кто они?
Это те, кто находится сейчас в храме, священники и миряне, с верой пришедшие сюда и ждущие причащения. Потому что они – верные и стремящиеся к Богу христиане. Оказывается, несмотря на все свои немощи и грехи, люди, составляющие земную Церковь, для Бога – святые”.
…Мы с Лёвой вживались в монастырскую жизнь, присматриваясь к ней, отец Алипий присматривался к нам. Будучи сам художником, он в качестве послушания не отправлял нас чистить выгребные ямы, наполненные нечистотами, убирать в хлеву коровьи лепёхи, пилить и колоть дрова. Мы золотили деревянный иконостас в пещерном храме, реставрировали иконы и выслушивали рассуждения отца Алипия о живописи французских импрессионистов, о мастерах древней иконописи, об отличиях различных школ: новгородской, псковской, московской. Сам отец наместник занимался реставрацией уникальных икон четырнадцатого века. Каким-то особым чутьём он определял, что под слоями красок иконы девятнадцатого века прячется бесценная живопись средневекового мастера, – и после долгой расчистки от посредственной мазни перед глазами возникал уникальный образец древнерусской иконописи.
Для реставрации древних икон отец Алипий использовал краски, которые изготовлялись по особому методу средневековыми иконописцами. Для этого он изучал старинные трактаты по технологии их изготовления. Оказывается, для того чтобы добыть киноварь, этот обжигающий красный цвет, поражающий своей красотой на древних иконах, в сырое куриное яйцо через небольшую дырочку заливалась ртуть, затем дырочку заклеивали пчелиным воском и зарывали в куче свежего конского навоза. Через год яйцо вынималось, и из него извлекали коричневатую пудру, которая при смешении со свежим белком куриного яйца давала этот удивительный красный цвет, именуемый киноварным. И вот – я видел – недалеко от иконописной мастерской дымится здоровенная куча лошадиного навоза, и послушники то вынимают, то прячут в него дюжины куриных яиц.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.