Текст книги "Моя жизнь: до изгнания"
Автор книги: Михаил Шемякин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 39 (всего у книги 45 страниц)
Иностранца я всегда сумею отличить от наших советских граждан. У них, у буржуазных иностранцев, в морде что-то заложено другое.
Михаил Зощенко
Иностранцев как в царское, так и в советское время не любили, но уважали; более того, где-то и побаивались: тронешь его невзначай, а потом одни неприятности, а может, даже и международный скандал. И однажды ночью я этот страх перед иностранцем испытал на себе. Только иностранцем в ту памятную ночь был я, а испытывающими страх были милиционеры, которые задержали меня за шумное и недостойное поведение в ленинградском метро.
Виной этой истории была молодая английская художница Джиллиан Вайс, приехавшая по культурному обмену прочесть лекции в Академии художеств, где закрутила роман с молдавским студентом и готовилась выйти за него замуж. Нрава Джиллиан была весьма свободного и любила крепко выпить и погулять в компаниях художников. Не помню, кто её затащил ко мне на какую-то вечеринку, но после неё она стала частым гостем нашего дома.
Была она, как многие британки, не очень красива. К тому же, имея какой-то недуг, вынуждена была принимать гормональные пилюли, отчего у неё стали прорастать волосы под носом и на подбородке, и если она не успевала побриться, то при поцелуе слегка колола своей проросшей щетиной.
Крутая авангардистка, она умудрилась стать советницей королевы Англии по декоративному дизайну, мои работы ни в грош не ставила, как художника презирала, но как собутыльник и мужчина я ей явно нравился, и у меня ещё произойдёт с ней забавный эпизод в моей эмигрантской жизни в Париже.
Выпито в тот вечер было прилично, и я малость перебрал. И, видно, проснулись гены моего отца. Стащив с себя рубаху, как когда-то отец, я пил “Столичную”, обнажив свой торс, а за полночь надел на голое тело недавно приобретённый офицерский полушубок и отправился провожать возвращавшуюся в общежитие англичанку.
Спустившись в подземелье метро, в ожидании поезда мы громко орали, перемешивая русские слова с английскими, целовались и вели себя, пожалуй, чересчур свободно для советского времени. Публика неодобрительно поглядывала, а проходившая мимо немолодая служительница метро в казённой форме бросила на нас уничтожающий взгляд.
Подошёл поезд, я последний раз укалываюсь о подбородок Джиллиан и прежде, чем задвигается автоматическая дверь, кричу ей прощальные слова на разных языках, имеющихся в моём скромном запасе: “Бай-бай!”, “Чао!” и “Ауфвидерзеен”!”
Двери захлопнулись, поезд тронулся, я, пошатываясь, побрёл к лестнице-чудеснице, но дойти до неё мне не удалось: по дороге я умудрился нечаянно толкнуть ту самую невзлюбившую нас с Джиллиан служительницу метро, которая, засвистев в вынутый из нагрудного кармашка милицейский свисток, вызвала тут же подоспевший наряд милиции. “Хулиган заморский! Мало того что пьяный, так ещё и меня пытался на рельсы сбросить! – верещит служительница, сдавая меня милиционерам. – С кралей своей иностранкой при всех целовались, орали на своём языке, публику нормальную пугали… – продолжает она, пока четверо молодых милиционеров с интересом разглядывают меня. – Все они такие, заморские, и краля-иностранка бесстыдница…” – не может угомониться “пострадавшая”.
Значит, для них я сегодня являюсь существом заморским, то есть иностранцем, к которому надо относиться с осторожностью, и я мгновенно обретаю сильный акцент и превращаюсь в “иностранца”.
“Гражданин! Вы по-русски понимаете? Где вы живёте? Пожалуйста, покажите свой паспорт”, – вежливо обращается ко мне один из милиционеров, слегка тронув рукав моего тулупа. “Не смейт меня трогать! Я есть иностранный поттанный! Токуменаф нахотится у меня нет! А атресс мой я фам не дам!” – отвечаю я, важно задрав голову. “Ну тогда вам придётся поехать с нами в отделение милиции”, – говорит мне вежливый милиционер. “Не имейте прафа меня сатержать! Я есть дипломатическая статуса! Я путу писать болшая шалоба на фас!” – напыщенным тоном отвечаю милиционеру, с напускным высокомерием глядя на него. “Мы не можем вас одного сейчас отпустить. Вы у нас посидите, отдохнёте, вспомните, где вы живёте, и мы утром отвезём вас туда, где вы проживаете”, – опять же не повышая голоса, поясняет мне милиционер. И меня, бережно поддерживая с двух сторон, выводят из метро и сажают в синюю милицейскую машину.
Вскоре машина останавливается, мне помогают выйти, сопровождают меня по коридорам, по которым ведут пойманных проституток и мужиков с разбитыми физиономиями, вводят в кабинет с большущим письменным столом и предлагают сесть на стул. “Водички принести?” – участливо спрашивает один из милиционеров. “Никаких вота мне не нато! Я толжен ходить мой дом!” И прокричав это, я неожиданно для всех и, пожалуй, для себя тоже ныряю под письменный стол, усаживаюсь под ним и, слушая недоумённые голоса милиционеров, довольно улыбаюсь и засыпаю.
Не знаю, сколько я спал, но, очнувшись ото сна, не сразу сообразил, где я и что вообще со мной произошло. Пытаясь вылезти, я ударился головой о крышку стола и, начисто забыв своё иноземное происхождение, грязно выругавшись, озадаченно говорю: “Где я?”
И тут же слышу громкий изумлённо-радостный крик: “Ребята! Так он наш, оказывается! Русский! Тащи его из-под стола!” И две сильные руки хватают меня за ноги и, вытащив, помогают подняться.
Меня окружают молодые милиционеры, весело глядящие на мою недоумённую физиономию. Невысокий рыжеватый сержант, дружески хлопнув меня по плечу, почти кричит мне в ухо: “Ну парняга! Ну талант! Даже нашего капитана сумел обмануть! Он перед тем, как домой с дежурства ехать, заглянул под стол и сказал: «Точно! Иностранец! На финна он не похож, пьяный, но волосы тёмные. Может, француз какой или итальянец, может, немчура сраная, но явно не наш»”.
В дверь протискивается тощий милиционер с бесцветными рыбьими глазами на усыпанной прыщами физиономии. Восторги собратьев, видимо, ему совсем не по душе, и, глядя на меня, он злобно цедит: “Я бы такого клоуна за решётку упрятал”. Но, должно быть, прыщавого все недолюбливали, потому что никто не поддержал его идею о решётке.
Хмель ещё не выветрился у меня из головы, и я во весь голос заявляю, что такого, как он, я бы расстрелял. “А со мной что бы ты сделал?” – весело спрашивает меня рыжий сержант. “С тобой? Назначил бы тебя начальником милиции!” – ни на секунду не задумываясь, выпаливаю я. Милицейская молодёжь дружно смеётся. Видимо, эта игра им нравится. “Ну а меня кем назначишь?” – кричит один из них. “Тебя тоже к стенке!” Снова дружный смех – видно, я опять угадал. “А меня?” – снова кричит один из мусоров. “Начальником таможни!” – “А меня?” – “Расстрелять!” – “А меня?” – “Заведующим финансами!” – “А меня?” – “Тоже к стенке”.
Совсем распоясавшись, я вскочил на стол и, стоя на нём, распределял чины, звания и смертные приговоры. Наше весёлое представление прервал неожиданно вернувшийся капитан. Осмотрев суровым взором мгновенно умолкнувшую молодёжь, он приказал немедленно снять меня со стола и отвести в камеру, пообещав лично со мной разобраться.
Душная камера, пропахшая потом, табаком и перегаром, была битком набита задержанными нарушителями общественного порядка. Публика была самая разношёрстная. Несколько парней восточного типа с “аэродромами” на голове, вероятно приторговывавших анашой, держались от всех особняком. На широкой скамье, тянувшейся вдоль стен, сидели две привокзальные проститутки, к которым приставал подвыпивший мужичонка, пытавшийся их облапить, – они со смехом беззлобно его от себя отталкивали. Несколько человек дрыхли, растянувшись на скамье, и громко храпели. Человек пять блатного вида тихо переговаривались между собой, стоя у высоко расположенного зарешеченного оконца.
В камере царил полумрак, и, видимо, воспользовавшись этим, нас начали одолевать неизвестно откуда выползшие клопы. Покусываемые клопами чесались и матюгались. Какая-то мерзопакость поползла по моей шее, другая – по голой спине, и стоило мне раздавить пальцами ползающих по мне тварей, как в мой чувствительный кабардинский нос ударил клоповый запах. Не успел я расправиться с этой вонючей парочкой, как почувствовал укус на животе. Прикончив третьего клопа, я не выдержал и стал тарабанить в железную дверь кулаками.
Через минуту в открывшемся окошке показалась заспанная, зевающая морда милиционера. “Что молотишь?” – “Начальник! А наган у тебя есть?” – задушевным голосом спрашиваю я. “Ну есть”, – не подозревая подвоха, бурчит мне в ответ милиционер и снова зевает. “Ну так будь любезен, перестреляй клопов, которые ползают в этой камере”, – издевательским тоном говорю я и слышу за спиной дружный хохот задержанных. Окно тут же захлопывается, и мы остаёмся наедине с клопами.
Эта ночь казалась бесконечной – клопы продолжали нас беспощадно кусать. Я давил на себе клопов, тарабанил в дверь кулаками и опять требовал от подошедшего к окошку дежурного милиционера расстрелять клопов, каждый раз веселя камеру. А наутро мне разрешили позвонить домой, примчалась Ребекка и, как всегда в подобных ситуациях, показала благодарственную бумагу от КГБ за помощь в оформлении юбилейного ленинского стенда, которая не раз выручала меня в скандальных ситуациях и которую мы с Ребеккой прозвали индульгенцией. И капитан, прочитав её и посмотрев на увесистую печать со щитом и мечом, тут же выпустил меня из отделения милиции, посоветовав на прощание меньше пить.
Мои коллекционеры
Профессор со свиными ушамиЗаказчики своими портретами, написанными мною, были довольны; их жёны плакали и ненавидели меня, считая, что художник умышленно обезобразил их мужей. Один, не выдержав негодования своей половины, по её совету вырезает из поясного портрета голову, фактически уничтожив весьма серьёзную мою работу. Супруга однорукого профессора ядерной физики Николая Александровича Перфилова добилась того, что мне пришлось переделать портрет её мужа.
Вспоминаю, что знакомство с Перфиловым, который стал самым серьёзным собирателем моих работ, картин и рисунков, носило необычный характер. В 1962 году устроитель моей выставки в клубе журнала “Звезда” Володя Травинский звонит мне в коммуналку и спрашивает, может ли он дать мой телефон странному посетителю, который три дня подряд по нескольку часов сидит посередине зала, рассматривая мои картины, и хочет купить одну из них.
На другой день странный посетитель позвонил мне и мрачным голосом заявил, что мои работы ему совсем не нравятся, но, уходя от них, он о них думает и поэтому хочет приобрести некоторые из них, чтобы понять, чем они его волнуют.
Месяц спустя после покупки пары моих работ он снова позвонил и сказал: “Сейчас мне стало многое понятно в ваших работах и они мне нравятся, я хочу приобретать новые”.
Он был загадочен и интересен, этот учёный, погружённый в мир атомов, могущих обогатить человечество или его уничтожить. В часы работы над его портретом я рассказал ему о ночных полётах Белой ведьмы. И он, убеждённый атеист, признался, что безоговорочно верит в астральное тело человека, в то, что оно способно мыслить, видеть и слышать. В студенческие годы он обладал необъяснимой способностью отделять от своего физического тела астральное, которое ночью было способно вылететь в открытое окно, летать по городу, посещать обиталище друзей, а днём приводить их в недоумение, описывая детали из их ночной жизни.
Однако впоследствии, углубившись с головой в науку, он утратил навсегда эту способность к астральным путешествиям. Во время повествований об удивительном астральном мире я вглядывался в его большие задумчивые глаза, в глубине которых читалась неведомая, нечеловеческая печаль глаз Белой ведьмы и тоскливый взор Чёрной ведьмы, и невольно напрашивался вопрос: “А сами вы, дорогой профессор, случайно не ведьмак?” – который я ему, разумеется, не задал, продолжая работать над удивительными глазами атомщика.
Один из создателей советской атомной бомбы был на моём портрете облачён в красную куртку с тёмно-синими бархатными отворотами, единственная рука лежала на колене, под грузной фигурой виднелся ярко-жёлтый табурет. Толстое одутловатое лицо со слегка выпученными глазами, лысеющая голова с большим лбом и разлетающиеся верхние кончики ушей.
Виной этих “поросячьих” ушей был Хаим Сутин, которым я был увлечён с пятнадцатилетнего возраста, увидев репродукции с его работ в Научке. Гений деформации, яростный экспрессионист, в работах которого всё удивительным манером сдвинуто, скособочено, деформировано: лица, фигуры, деревья, дома. Эти завихрения, берущие своё начало в деформированных мирах готических и романских мастеров, которых юный Сутин мог изучать в церквях французских городов, были подхвачены мною и получили своеобразное воплощение в некоторых моих портретах и натюрмортах. В лицах портретируемых мною подчёркивалась асимметричность, ушные раковины тоже не избежали деформации.
Возможно, с ушами профессора-атомщика я переборщил и их можно принять за свиные, но в момент написания портрета мне казалось, что я придерживаюсь почти энгровской точности.
Год спустя в девять часов вечера в телефонной трубке вдруг я слышу голос профессора: “Я хочу спросить у вас, уши на моём портрете можно ли сделать чуть-чуть поменьше? Это, конечно, в том случае, если не исказит ваш замысел. Дело в том, что моя жена не очень разбирается в современном искусстве и, глядя на мой портрет, часто плачет, ну и мои иностранные коллеги, хоть и учёные, но тоже консервативны во взглядах на искусство”.
С деньгами у меня, как всегда, очень туго, и я тут же соглашаюсь уменьшить его уши по пять рублей за каждое. И, прихватив с собой этюдник с красками и перочинный ножик, мчусь к профессору, соскабливаю ножом кончики свиных ушей, закругляю красками ушные раковины и получаю от смущённого учёного свою десятку.
Картины под ножКоллекционеров, в шестидесятые годы собирающих и покупающих мои работы, можно было пересчитать по пальцам, и все они были весьма разношёрстными. Были среди них и почтенные и степенные профессора – Перфилов, Липшиц, Чудновский. Были загадочные и внушающие некую толику страха, такие как замминистра иностранных дел СССР Владимир Семёнович Семёнов или Виктор Луи – журналист-международник, подозреваемый в шпионаже. Но нередко “сбором” моих работ занимались и “чайнико-образные” персонажи.
Одним из коллекционеров породы “чайников”, решивших увековечить свою персону кистью Шемякина, был тридцатилетний книжник Геннадий Панов. Деньги, и весьма приличные, он зарабатывал продажей иностранных книг по искусству, которые различными путями добывал у чужеземцев. Будучи успешным спекулянтом, Панов на вырученные деньги купил роскошную по тем временам квартиру и решил украсить стены моими картинами.
Он стал выменивать мои работы на монографии интересующих меня художников, а интересы у меня были неиссякаемые. Моя библиотека пополнялась книгами издания Альберта Скира, а стены квартиры Панова заполнялись картинами и рисунками Михаила Шемякина. Среди них были натюрморты и пейзажи, портрет моей любимой модели Ирины Янушевской-Колчиной, гротескный портрет “Петербургский жандарм”. А затем Панов привёл ко мне в мастерскую свою супругу по прозвищу Зайка с просьбой написать её портрет. Лицо Зайки было невыразительное, с мелкими чертами и начисто лишённое какой-либо характерности, но книги были большим соблазном, и я выполнил заказ, который дался мне нелегко.
Зато когда Гена Панов робко спросил меня, не соглашусь ли написать и его портрет в пару к портрету Зайки, я немедля и с охотой согласился. Объяснялось это тем, что Панов был превосходным персонажем для портрета. Тощие ноги Панова были согнуты в коленях и шаркали подошвами по тротуару или паркету, неся на себе искривлённый перенесённым в детстве полиомиелитом, чуть откинутый назад торс с запрокинутой к небу большой головой с чёрными, горящими маниакальным огнём (не то безумца, не то наркомана) глазами; на башке – чёрная как смоль шевелюра. Казалось, что эта голова принадлежала какому-то матадору или идальго из офортов Гойи. Впрочем, учитывая, сколько тысяч испанских детей обоего полу прибыло на постоянное жительство в СССР из франкистской Испании, то не исключено, что в венах Геннадия Панова струилась кровь испанского гранда.
Вот только прикид у него был явно не “гишпанский”. На голове был водружён омерзительный каракулевый пирожок, которым так любили прикрывать лысины советские партийцы. На теле болталось неопределённого цвета широкое пальтишко пошива уровня фабрики “Красная швея”, брюки, явно изготовленные тем же “талантливым” коллективом, и стоптанные корочки фабрики “Скороход”.
Естественно, я надел на Панова белую рубаху покроя девятнадцатого века, тёмно-коричневые бархатные панталоны онегинских времён и, усадив его в старинное кресло, за несколько недель написал почти двухметровый портрет. Помнится, работой своей я был удовлетворён, да и заказчик был поначалу от своего портрета в восторге.
И вдруг! Как-то поздним вечером ко мне на Загородный проспект влетела встревоженная Чёрная ведьма и с порога сообщила, что Панов вырезал из поясного портрета, выполненного мною, свою голову, а оставшуюся часть картины уничтожил. Ошеломлённой вандализмом Ведьме он объяснил, что композиция картины явно хромала и он решил, что одной его головы, которую он вырезал, будет достаточно для его коллекции. “Но он и мой портрет хочет резать! – кричала Ирина. – Он сошёл с ума! Надо спасать оставшиеся у него работы!”
В общем, кончилось всё тем, что, приехав к Панову среди ночи, действительно увидев, что он сотворил с портретом, в который я вложил столько усилий и усердия, я искромсал сапожным ножом (который прихватил с собой) оставшиеся у него мои работы, объяснив перепуганному вусмерть коллекционеру, что композиции этих картин меня сегодня не устраивают.
Под нож пошли все мои картины, приобретённые Пановым, среди них был и портрет Чёрной ведьмы. Это было забавное зрелище! Бледный от ужаса Панов стоял в углу комнаты, прижимая к себе трясущуюся от страха Зайку, и, вытаращив глазища, молча наблюдал учинённую мною резню, после которой, сунув нож в карман, я покинул пановские хоромы, оставив изрезанные холсты валяться на полу.
Утром мне позвонил Панов и дрожащим от волнения голосом сообщил, что о содеянном мною с его коллекцией он не собирается сообщать в милицию и надеется, что в будущем снова сможет покупать у меня работы. “Пошёл к чёрту!” – рявкнул я в трубку и бросил её.
Больше в моей жизни колченогий коллекционер не появлялся.
Что-то от Гоголя, что-то от Ильфа и ПетроваПомесь Хлестакова и Бендера – так охарактеризовала в своих кругах “доброжелательная” московская интеллигенция коллекционера живописи и директора первой художественной галереи в Академгородке Новосибирска Михаила Яновича Макаренко.
Биография родившегося в Румынии 4 мая 1931 года Мойши Хершковича с детских лет была полна тревог и опасностей. Еврейский мальчик был в постоянных бегах: он бежал в СССР от нацистского режима, бежал из советских детдомов, меняя имена и фамилии. Юность Мойши была наполнена авантюрами и приключениями. Женившись, он берёт фамилию супруги и становится Михаилом Макаренко, авантюристом с размахом. А как иначе обозначить или назвать умение в годы господства соцреализма умудриться открыть в Сибири галерею, в которой впервые в Советском Союзе Макаренко сделал большую персональную выставку Павла Филонова с самодельным (самиздатовским) каталогом, а вслед за этим выставить ненавистных Союзу художников Эль Лисицкого, Роберта Фалька и молодого левака Михаила Шемякина, открыть и показать замечательного живописца Николая Грицюка и многих других, запрещённых и гонимых…
Он появился в моей мастерской в широченном заграничном пальто болотного цвета, наброшенном на плечи. Костюм сероватого цвета в полоску и выглядывающие из-под брючин туфли были явно не отечественного производства. На пухлой руке поблёскивал большой перстень. Одутловатое лицо, слегка вьющиеся тёмные волосы. Глаза чуть навыкате, взгляд человека, знающего цену себе и окружающим…
Не помню, под каким соусом он проник ко мне, но после его необычного словесного выступления я смотрел на него изумлённо. “Вы знаете, чем я занимаюсь? – спрашивает меня зелёный господин, важно расхаживая по комнате и оглядывая внимательным взором мои висящие вкривь и вкось холсты. – Я прихожу в Центральный комитет КПСС, вынимаю из ширинки член и ссу им в морду!” И, насмешливо глядя на мою ошарашенную физиономию, поясняет: “Я устраиваю выставки запрещённых художников в галерее Академгородка! Хотите персональную выставку в ней? – И, не дожидаясь моего утвердительного ответа, убеждённо произносит: – Устрою”. И устроил!
В 1967 году в галерее Академгородка в Новосибирске была открыта моя первая большая персональная выставка. А вскоре состоялся очередной Пленум ЦК КПСС, на котором было принято решение сворачивать идеологические и культурные свободы хрущёвской оттепели. Выставочная деятельность Макаренко давно бесила официальные союзы художников Москвы и Ленинграда, а решение КПСС развязывает им руки – и галерея в Новосибирске закрывается, Макаренко изгоняют из Академгородка, несмотря на протесты профессоров и студентов, а вскоре Мойша Хершкович, он же Миша Макаренко, обвинённый в антисоветской деятельности, пополняет ряды зэков Владимирской тюрьмы. Работы мои не успевают дойти до Ленинграда, арестовываются и исчезают из моего поля зрения. На память об этой выставке у меня остаётся афиша, на которой изображён гофмановский кот Мурр.
Талантливый организатор, эрудит, глубоко порядочный человек, Михаил Янович Макаренко, осуждённый по 58-й статье на восемь лет, отсидит свой срок от звонка до звонка. Я увижусь с ним уже на Западе, и наши дружеские отношения будут длиться до его трагической кончины.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.