Текст книги "Моя жизнь: до изгнания"
Автор книги: Михаил Шемякин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 30 (всего у книги 45 страниц)
В первый же день после моего “добровольного” ухода из Эрмитажа ко мне в мастерскую ввалился участковый милиционер, потребовал предъявить трудовую книжку и, просмотрев её, предупредил: если в десятидневный срок в ней не появится штамп с места новой работы, я буду арестован, судим за тунеядство и выслан из Ленинграда на принудительные работы в какой-нибудь колхоз. “Там лет на пять не картинами, а картошкой заниматься придётся”, – ехидно добавил он и ушёл, громыхая сапогами по коридору. “Ну что ж, устроюсь грести снег у одного из моих любимых музеев – Русского или Этнографического. Музеев в Ленинграде хватает”, – бодро говорю я себе и отправляюсь вместе с другими изгнанниками для начала в хозяйственную часть Русского музея.
Но мы и не предполагали, что́ нас ожидало после нашего ухода из Эрмитажа. Во всех музеях, как только узнавали, что мы бывшие такелажники Эрмитажа, те самые “идеологические диверсанты”, из-за которых разыгрался весь этот ужасный сыр-бор со снятием с поста директора музея и его заместителя, с выговорами сотрудникам, нам вежливо указывали на дверь.
На пятый день, получив отказ в последнем оставшемся в нашем списке музее, решаем искать прибежище на какой-нибудь фабрике или заводе, где всегда висят объявления о найме подсобников, грузчиков, рабочих и где, конечно, и слыхом не слыхивали о скандале в Эрмитаже. Но, к нашему ужасу, и там мы получаем жёсткий отказ после просмотра наших трудовых книжек. И каждый раз слышим одни и те же фразы: “К сожалению, вот только что наняли работников, так что вакансий нет. Извините. Приходите как-нибудь потом”.
Наконец, до нас доходит, что являться всей “диверсионной группой” нам не стоит. Идём врассыпную, и одиночные вылазки в совучреждения вроде начинают приносить какие-то результаты. Кого-то берут в уборщики в госпиталь, кто-то устраивается ночным сторожем… Хуже всего приходится мне: видно, в слухах и сплетнях, разнёсшихся по городу-герою, моё имя в диверсионной истории чётко обозначено и я получаю категорические отказы повсюду. Остаётся один день! Всего один день! И если в этот день я не заполучу штамп в трудовую книжку, сбудется пожелание Петрушки и меня несколько лет будет перевоспитывать работа на колхозных полях. И я решаю попытать счастье в пригороде Ленинграда, где эрмитажная история вряд ли известна. Но к моему удивлению, и здесь, в районах унылых хрущёвских новостроек, ни одна фабрика, ни один завод не пожелали принять меня, хотя я согласен на любую самую грязную работёнку. Как я сразу не понял, что в каждом советском ведомстве есть партийное бюро, которое информируется обо всех событиях, происходящих в городе!
Уже давно стемнело, уже час как закрылись все советские учреждения. Открыты только винные магазины, возле которых толпятся высыпавшие из ворот фабрик работяги. На душе тоскливо: завтра участковый придёт проверять мою трудовую книжку, а потом…
Неожиданно вижу перед собой небольшое трёхэтажное здание со светящимися на первом этаже окнами и слабо освещённой надписью над входной дверью: “Начальная школа Купчинского района”. К двери прикреплена бумажка, жирными буквами от руки написано: “Требуется художник”. Толкаю дверь – пусто; иду по школьному коридору и натыкаюсь на закрытую дверь, из-за которой слышен громкий мужской голос, кого-то отчитывающий. Тихонько стучу, приоткрываю дверь и вижу сидящего за письменным столом под портретом Ленина полного седоволосого человека, разговаривающего по телефону. Увидев мою башку, он, не отрывая уха от трубки, делает мне знак войти. Вхожу, закрыв дверь, стою, слушая минут пятнадцать разговор о красном кумаче и каких-то банках с краской, которые никак не могут до школы доехать.
Наконец трубка повешена, и мужчина, окинув меня взглядом, усталым голосом спрашивает: “Художник?” “Да, – с готовностью отвечаю я. – У вас тут объявление висит. Место ещё не занято?” – “Да нет. Уже второй месяц шрифтовика не могу найти! Хочешь у нас поработать? Но предупреждаю: деньги небольшие, а работы по горло”, – слышу вселяющий надежду ответ. “Хочу, но я должен сказать, что я из Эрмитажа”. – “Ну так и что? Из Эрмитажа так из Эрмитажа, не из тюрьмы же! Садись пиши заявление, а я печать сейчас из сейфа достану”. Мужчина встаёт из-за стола, идёт к большому сейфу – и через минуту на странице моей трудовой книжки стоит жирная печать Купчинской начальной школы и подпись директора, утверждающего меня в должности художника-шрифтовика с зачислением в штат школы. “Завтра в восемь в мой кабинет, дам ключи от подвала, там и будешь творить”, – с добродушной улыбкой говорит директор, пожимая мне потную от волнения руку и провожая по коридору до входной двери. Идёт, сильно прихрамывая. “Под Курском ногу оставил, – объясняет он мне. – Ну давай, я должен дверь запереть, уборщица уже ушла, а мне ещё часов пять контрольные проверять, учителя не справляются”.
“Милый фронтовик, – думаю я, – даже не догадывается, от чего он меня сегодня спас…”
На следующее утро участковый уже у меня в мастерской. Недоверчиво разглядывает мою трудовую книжку, украшенную вчерашней печатью, подносит к свету, внимательно всматривается в страницу со штампом и даже почему-то нюхает. “В чём проблема, товарищ милиционер? – спрашиваю. – Печать не нарисованная, позвоните директору школы, он вам подтвердит, что я к ним зачислен. А сейчас, извините, мне на работу надо”. – “Успел-таки! – злобно шипит участковый, возвращая трудовую книжку. – Проверять всё равно буду, как ты там работаешь!”
Выходим на улицу вместе, я бегу к метро, а участковый садится в милицейскую машину, стоящую у подъезда, – видимо, на этой машине должен был ехать арестованный за паразитический образ жизни тунеядец Шемякин.
И вот я в большом подвале начальной школы. Явно невыспавшийся директор, позёвывая, объясняет задачу: “Вот красный кумач, вот белая краска, вот алфавитные трафареты, а вот призыв, который мы готовим для школ Ленинграда и всей области. – И протягивает мне листок бумаги, на котором печатными буквами написано: «Не тлеть, а гореть!» – Размеры лозунгов разные, от пяти до пятнадцати метров, места в подвале достаточно. Обед с часу до двух, помощников нет. Действуй!” Окончив наставления, директор дружески кивает и, прихрамывая, уходит, оставив меня с банками красок, кистями и рулонами красного кумача.
Несмотря на то что я тружусь в подвале, весь день слышу, что происходит наверху в школе. Пронзительные звонки, оповещающие о начале и конце урока, крики, шум и гам носящихся по школьным коридорам детишек, тишина, воцаряющаяся во время занятий… А я ползаю на карачках среди нарезанных полос красной ткани, размечаю буквы, накладываю на кумач картонные трафареты и, придерживая его левой рукой, правой набиваю белой краской буквы. “Н”, потом “Е”, пропуск и следующая “Т”, за ней “Л”, после “Е” и снова “Т” с мягким знаком…
“Не тлеть, а гореть!” “Не тлеть, а гореть!” “Не тлеть, а гореть!” К вечеру буквы уже пляшут перед глазами, и я начинаю путать буквы и слова, трафаречу бессмыслицу: “Не леть, а геть!”, “Не тлеть, а лететь!” Засовываю испорченные куски кумача в помойное ведро и начинаю собираться домой.
На улице темно, зябко, сыро, ветрено. Бреду к остановке трамвая, который довезёт меня до метро, в полутьме зачерпывая башмаками ледяную воду из многочисленных луж, и, хлюпая мокрыми подмётками, бормочу про себя одну лишь фразу: “Не тлеть, а гореть, не тлеть, а гореть, не тлеть, а гореть”.
И так каждый день! Утром и днём трафаречу на красном кумаче одну и ту же фразу. Одну и ту же! Ночами умудряюсь выкроить какое-то время для живописи, а по воскресеньям, купив билет, брожу по любимым залам Эрмитажа в ранге простого посетителя. Раз в неделю участковый проверяет мою трудовую книжку, видимо надеясь, что там появится свидетельство об очередном моём увольнении и мне можно шить статью о тунеядстве.
“Не тлеть, а гореть!” – от этих сотен и сотен метров кумача, да ещё с таким призывом, должен был заполыхать весь Ленинград с прилегающими к нему окрестностями. И видимо, опасаясь этого, а вернее потому, что, несмотря на яростные крики фронтовика, кумач и белую краску в школу больше не привозили, меня через пару месяцев уволили.
Испытательный срокИ опять не спускающий с меня глаз участковый грозит судом и высылкой из города. И опять я мечусь по городским учреждениям и конторам в надежде найти в десятидневный срок хоть какую-нибудь работёнку. Но всюду парткомы, партбюро, партячейки, забитые забитыми, трусливыми людишками, эхо эрмитажного скандала ещё не затихло, везде я получаю вежливый отказ – и понимаю, что суда и высылки мне на этот раз не избежать, если в оставшиеся два дня в трудовой книжке не появится штамп с места новой работы…
Но, видимо, не пришло ещё время моей высылки из Ленинграда. Буквально за пару дней до ареста “паразитирующего элемента”, коим я опять являюсь, мою мастерскую посетил молодой человек, представился Евгением, членом Ленинградского отделения Союза художников. Совершенно неожиданно он пришёл в неописуемый восторг от моих работ. Особенно поразила его графика, иллюстрации к Достоевскому, Гофману, Бодлеру. “Ну вы же сложившийся мастер, со своим оригинальным стилем и видением, владеющий безупречной техникой! – восторженно восклицал он, рассматривая рисунки. – Вы член Союза художников? Нет? Может, вы член горкома художников? Тоже нет? Почему? Вам надо немедленно туда вступить, оформлять книги, пластинки, графический дизайн будет для вас интересным, да и прибыльным делом. Я там иногда подрабатываю. Завтра у них художественный совет, я там всегда присутствую. Приезжайте утром в горком со своими графическими работами, устроим просмотр, и вы тут же станете его членом!”
И в девять утра художественный совет в составе пятнадцати членов ЛОСХа внимательно рассматривают принесённые мною графические листы. Перед просмотром Евгений, явно взволнованный происходящим, держит вдохновенную речь, представляя меня: “Товарищи! Среди нас живёт удивительный, серьёзный художник, со своим неповторимым лицом, владеющий идеальной техникой, одним словом, настоящий мастер! Я считаю, он должен быть принят в горком художников, а затем подумаем и о его вступлении к нам в ЛОСХ”. Закончив, утирает платком вспотевший лоб и опускается на стул.
Должен признаться: во время просмотра моих работ постоянно слышались восторженные возгласы членов худсовета: “Удивительно! Какая линия! Отличная композиция! Мощная тональность!” Особенно громкие восторги вызвали мои иллюстрации к сказкам Гофмана у женщин, которых было немало. Мужчинам понравились мои иллюстрации к “Преступлению и наказанию” Достоевского. Я никак не ожидал такой реакции от членов Союза художников, ненавидевших всё оригинальное и особенно то, что обозначалось в те времена как “левое”.
Одна из женщин, видимо занимающая ведущую должность, громко заявляет: “Просмотрев эти впечатляющие работы, я полностью согласна с мнением Евгения и считаю, что этот художник будет замечательным пополнением нашего горкома!” И я слышу одобрительный гул остальных членов худсовета. Евгений шепчет: “Ну всё, ты уже в горкоме, поздравляю!”
Но поздравлять меня, оказывается, ещё рано. “Минуточку! – слышится хорошо поставленный голос высокого мужчины в импортном сером костюме, с холёной физиономией, который во время просмотра моих работ не произнёс ни слова. – Позвольте и мне выразить своё мнение”. И все худсоветчики как-то привстали со стульев, умолкли и разом повернули головы в сторону говорящего, выразив на лицах подчёркнутую внимательность.
Встав со стула и выпрямившись во весь рост, мужчина обводит всех взглядом и, сделав рукой как бы предупреждающий жест, подчёркнуто пафосным голосом произносит: “А давайте-ка, товарищи, повнимательней присмотримся к творениям молодого художника, которого вы готовы не раздумывая принять в свои ряды! И рассмотрим попристальнее, и задумаемся, кто его вдохновители. Достоевский! Писатель, прямо скажем, с неким мрачным, я бы сказал, даже с мистическим уклоном. Некоторые из его произведений не допускаются к прочтению. Гофман! Немецкий сказочник. Да, Гофман – сказочник, но не Андерсен и не Шарль Перро! Сказочки-то у этого германца тоже отдают мистическим душком. И художник все эти нюансы здорово-таки уловил и нам преподнёс! А теперь возникает вопрос, нужно ли советским людям искусство, наполненное мраком, отчаянием и мистикой?! Возникает и вопрос к молодому художнику, подчёркиваю – молодому! А где же в его работах оптимизм? Где радость, где пульс нашей современности? Где чувство вечной молодости? Всего этого в его работах нет! И поэтому говорить о принятии этого художника в горком считаю преждевременным и недопустимым!”
Пока мужчина держит свою пафосную речь, я стою и улыбаюсь, думая, что этот холёный господин решил немного повеселить собравшихся пародированием советских газетных фельетонов. Я благодушно жду конца словесного жонглирования и уже вижу штамп в трудовой книжке.
Мои радужные размышления прерывает взволнованный женский голос: “Как правильно вы всё отметили, Ираклий Давидович! Как это совпало с мыслями, которые пришли мне в голову во время просмотра этих мрачных работ! Я полностью, полностью разделяю ваше мнение!” “Да, и мрачновато, и чуждо!” – отрезает седой мужчина, только что отмечавший совершенство моей композиции в иллюстрациях к Достоевскому. “Чувство современности отсутствует начисто, – басит небольшого роста ЛОСХовец, который минуту назад лестно отзывался о моих рисунках к сказкам Гофмана. – Я тоже сразу почувствовал, что что-то тут не то!” “И мне многое показалось странным”. “А я про себя тут же отметил: не наше!” “А я без разговоров присоединяюсь к мнению Ираклия Давидовича!”
Все кричат, машут руками, неодобрительно качают головами в сторону моих работ. Решили подыграть шутнику Ираклию Давидовичу, думаю я и опять глупо улыбаюсь. Но при виде бледного, расстроенного лица Евгения до меня наконец доходит, что это вовсе не весёлая игра, что это всё серьёзно! Эти взрослые люди, только что на все лады расхваливавшие мои работы, теперь наперебой ругают их, стараясь перекричать друг друга. И неожиданно слышу спокойный голос худощавого ЛОСХовца, не выказывавшего раньше восторга, но и не принимавшего участия в обличении молодого художника в мистицизме. “Коллеги! И всё-таки я считаю, что, несмотря на отсутствие оптимистической ноты в его творчестве, мастерство и талант налицо и художник достоин быть членом горкома. Да вроде и все здесь собравшиеся несколько минут назад были готовы принять его в свои члены. Надо всё же вести себя достойнее!”
Воцарившуюся тишину нарушает громкий голос Ираклия Давидовича: “А что, товарищи, не будем спорить с признанным и уважаемым всеми нами художником, тем более что в чём-то я с ним готов согласиться. Я предлагаю взять молодого художника на испытательный срок и посмотреть, что будет дальше, как он справится с новой для него работой и какую пользу сможет принести горкому”.
Разумеется, все согласны взять меня на испытательный срок и наперебой благодарят Ираклия Давидовича за мудрый совет и решение. Собираю работы, и, пока сникший Евгений ведёт меня в отдел кадров, где мне поставят спасительный штамп, я узнаю, что Ираклий Давидович – глава партийного комитета Ленинградского Союза художников и от него многое зависит. Теперь мне всё становится понятно: ведь из этого самого комитета, возглавляемого идейным Ираклием Давидовичем, и поступила в 5-й отдел КГБ кляуза об идеологической диверсии, где главным лицом является Михаил Шемякин, которому не место среди такелажников Эрмитажа, а уж тем более среди официальных художников горкома!
Итак, блюстители и хранители советской идеологии, подзуживаемые художественным официозом, объявили меня врагом, идут за мной по пятам, будут преследовать и бороться до победного конца и, конечно, после испытательного срока по тем или иным причинам выставят за дверь…
Так оно и выходит. Заказов на оформление книг, коробок, реклам мне не дают, и я, напрасно простаивая по нескольку часов у бюро заказов, получаю один и тот же ответ: “Для вас пока ещё ничего нет”. Мой вклад в отечественный дизайн был невелик. За шесть месяцев пребывания в членах горкома художников я лишь выполнил клеймо для галош фабрики “Красный треугольник” и оформил обложку к пластинке с музыкой Баха. И разумеется, как человека, не приносящего большой пользы горкому, меня увольняют – к счастью, не проставив штампа об увольнении в трудовой книжке, что спасло меня от ареста и высылки. Но два эпизода из моего пребывания среди старших коллег, облечённых властью, остались в памяти.
Юный прогибашка и куда вписать БахаХудсовет, состоящий из знакомых мне перевёртышей, поначалу восхитившихся моими работами, а через пару минут открестившихся от своих слов, с важным видом заседает за длинным столом, за которым вершится суд над представленными работами. Передо мной работу сдаёт молодой художник с прыщавой физиономией. Члены худсовета передают друг другу его эскизы для конфетных коробок и, просмотрев, возвращают художнику на переделку, сопровождая язвительными замечаниями о дилетантском и безграмотном подходе к дизайну, об аляповатости цвета и небрежности рисунка. “Надо побольше работать и побольше думать, прежде чем приносить сырые и никчёмные работы на просмотр”, – заявляет один из сидящих за столом, осуждающе глядя на красного от смущения прыщавца, трясущимися руками прячущего отвергнутые эскизы в картонную папку.
Зажав папку под мышкой, прыщавец идёт к двери, но неожиданно резко развернувшись, возвращается к столу и, прижимая обеими руками папку уже к груди, глядя на недоумённые физиономии членов худсовета, дрожащим от волнения голосом произносит: “Комиссия! Можно мне что-то сказать? – И, не дожидаясь согласия, быстро продолжает: – Вот уже который раз вы не принимаете у меня эскизы! Я возмущаюсь, прихожу домой, хожу злой туда-сюда по комнате, подхожу к раскритикованной вами работе, внимательно всматриваюсь и вдруг понимаю, что вы были правы! Исправляю, следуя вашим бесценным советам, и работа продолжается! Вот и всё, что я хотел сказать. Спасибо вам!” Выпалив это, он исчезает за дверью. Смотрю на лица сидящих и вижу, что это омерзительно тошнотворное словесное пресмыкательство благодушно и как должное воспринято всеми членами “комиссии”.
“Надо же, какая пакость растёт”, – думаю я об ушедшем прыщавце, раскладывая на столе эскизы к конверту для пластинки моего любимого композитора. Эскизы тщательно отработаны, и я надеюсь, что хоть один из них будет утверждён к печати и я заработаю наконец хоть какие-то деньги. На одном эскизе – поясной портрет композитора с пером в руке перед листом с партитурой, на другом – в барочной раме группа играющих музыкантов в париках и камзолах. Третий эскиз заполнен заключёнными в круги портретами Баха и его сыновей, тоже известных композиторов. Заказ был на обложку лишь для одной пластинки, но я понимал, что хоть обвинений в аляповатости и небрежности рисунка не будет, но к чему-то члены худсовета всё же сумеют придраться, заглаживая свою оплошность перед всемогущим Ираклием Давидовичем.
Поясной портрет Баха был отвергнут сразу по причине “какой-то мрачности” в лице и “отсутствия человеческой теплоты во взгляде”. Второй эскиз воскресил в памяти у одного из членов худсовета визит в квартиру Леонида Утёсова в Одессе. “Леонид Осипович – замечательнейший певец, король эстрады, но при всём этом безвкуснейший человек! Да-да, безвкуснейший. У него в спальне стоит дубовая кровать, украшенная позолоченными загогулинами, такими же, как на вашей золотой раме, в которую вы усадили музыкантов. И это тоже безвкусица, и понятно, что утвердить этот эскиз невозможно”. – “Но это французская рама конца восемнадцатого века, и я её точно скопировал”, – возражаю я, задетый обвинением в безвкусии. “Ну что ж, и на француза бывает проруха!” – заключает свою речь “утончённый эстет” под одобрительные смешки всего стола.
Обложку с кругами долго держит в руках и рассматривает сухонький седой как лунь старикашка явно из дореволюционной эпохи, водрузив на нос очки в тонкой металлической оправе. По всему видно, что его мнение имеет серьёзный вес. “Рисунок недурён… Цвет положен грамотно и, пожалуй, очень симпатично, портреты выразительны и без завихрений… Нет, нет, весьма и весьма недурно! – восклицает он, вселяя в меня надежду. – И размещение, композиция кругов удачны… Но! Да, есть одно немаловажное но! Музыка Баха не вписывается в круг! Ни в коей мере! Круг и Бах несовместимы!”
Реакция на эту ахинею была впечатляющей! “Дорогой Генрих Вольфович! Ну как же вы правы! Вот и я сижу, смотрю и думаю: что-то здесь не то! Не сходится! А оказалось, всё просто! Ведь действительно Бах не может вписаться в круг! Не может!” – похожая на жабу тётка буквально захлёбывается от восторга, поняв разницу между кругом и Бахом. А вслед за ней выясняется, что и все остальные против помещения Баха в круг.
“Может, Баха в квадрат или в многоугольник поместить?” – злобно спрашиваю я старикашку, пряча свои работы в папку. “Молодой человек! Я воспитывался на Бахе, и не сердитесь, но я сказал, что чувствую, и все, кто любит музыку этого гениального творца, скажут вам то же самое”, – с улыбкой отвечает на мой вопрос осколок империи. “Работа стольких месяцев, и всё насмарку!” – с горечью думаю про себя.
“А вот у меня есть цветной набросок к пластинке, может, стоит над ним поработать, если вы его одобрите”, – вспоминаю я и вынимаю из папки рисунок, на котором изображён сидящий за органом музыкант, а вокруг столпились играющие музыканты. Набросок наспех выполнен цветными фломастерами, явно видно, что он нуждается в обработке. “Ну-ка, ну-ка, дайте-ка мне его, – говорит немолодой мужчина и, просмотрев, неожиданно заявляет: – Так вот же у вас прекрасная готовая обложка, которую мы и утвердим! Здесь всё есть, придраться не к чему! Лично мне нравится, а вам как?” – обращается он к коллегам, высоко держа мой рисунок. Все одобрительно кивают. Ещё бы, это сказал сам Павел Басманов, заслуженный художник, ветеран Отечественной войны!
Я в полном недоумении, пытаюсь объяснить, что это всего-навсего набросок предполагаемой обложки и я готов работать над ним дальше. “Молодой человек! – обрывает меня маститый художник. – Вы, видно, сами не понимаете, что делаете, такое бывает. Вот сейчас я поставлю печать на вашем рисунке, распишусь, и идите получать ваши заработанные деньги”.
Должно быть, добрейшей души человек и замечательный художник Павел Иванович Басманов решил прекратить дальнейшие издевательства над молодым леваком, всё равно обречённым на изгнание.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.