Электронная библиотека » Михаил Шемякин » » онлайн чтение - страница 43


  • Текст добавлен: 12 марта 2024, 08:40


Автор книги: Михаил Шемякин


Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика


Возрастные ограничения: +18

сообщить о неприемлемом содержимом

Текущая страница: 43 (всего у книги 45 страниц)

Шрифт:
- 100% +
Необычные условия необычного изгнания

Литейный, 4 – адрес незабываемый для сотен тысяч жителей Ленинграда и Советского Союза. Для сотрудников Большого дома, для арестантов, доносчиков, обозначенных в этом ведомстве секретными агентами, а в простонародье именуемых стукачами, для многочисленных свидетелей, проходящих по разным политическим и особо крупным делам. Пятый отдел этого учреждения занимался идеологическими врагами и диверсантами. К этому разряду врагов был с юных лет причислен и я, поскольку в первый раз был доставлен в это мрачное здание, как только мне исполнилось шестнадцать лет. Двумя сотрудниками КГБ мне было объявлено решение об изгнании навсегда изо всех художественных и образовательных учреждений. Сейчас мне двадцать восемь, и офицер 5-го отдела должен мне пояснить, каким образом меня будут навсегда изгонять уже из Советского Союза.

Ровно в девять утра вхожу в кабинет полковника Юрия Ивановича Попова, начальника 5-го отдела Управления КГБ. Он оказался вполне интеллигентным и приветливым человеком лет сорока, с хорошей офицерской выправкой. Обратился ко мне по имени-отчеству, что для меня, особенно в стенах этого здания, было непривычно. Принесли два стакана чая, и, прихлёбывая чай, полковник обратился ко мне со следующей речью: “Михаил Михайлович! Мы давно внимательно наблюдаем за вами и вашим творчеством. У нас в отделе несколько томов доносов. Вам грозила 64-я статья. Она гласит, что измена Родине, бегство за границу наказывается смертной казнью с конфискацией имущества. Владимиру Егереву – офицеру из нашего отдела – с большим трудом удалось снять с вас эту статью. Мне поручено подготовить ваш быстрый и бесшумный выезд из страны, но поймите, что не все сотрудники настроены к вам благожелательно даже после снятия 64-й статьи. Кто-то настаивает на заключении Шемякина в психбольницу, кто-то – на заключении в лагерь, а кто-то предлагает оставить на свободе, поскольку вы группируете вокруг себя, в своей мастерской много интеллигенции и за вами всеми легко следить нашим агентам. (Итак, полковник подтвердил то, что я всегда подозревал: в круг моих знакомых внедрены агенты КГБ.) Но есть и те, кто не против того, чтобы Шемякина в этом мире не существовало… Вам ясно? (И в памяти моей мгновенно всплыла и стальная арматура, и здоровенный кусище льда, которые должны были размозжить мою черепушку.) Наконец, есть вариант, который я советую принять. Вы в короткий срок покидаете навсегда Советский Союз и уезжаете в любую капиталистическую страну по вашему выбору, разумеется, которая вас примет. Думаю, что вас примет Франция. Но есть при этом варианте кое-какие условия, которые нужно обязательно соблюдать.

Первое: об отъезде никто, никто не должен знать – ни ваши друзья, ни даже родители. Второе: с собой ничего, абсолютно ничего не берёте, никаких вещей! Ни чемодана, ни сумки. В руках может быть только пластиковый пакет, в которые пакуют в аэропортах сувениры. Вам будет дано страной пятьдесят долларов. Вот все условия. Сообщить, где вы находитесь, можете родителям и друзьям через месяц после прибытия. И ещё. Пока вы не пройдёте пропускной пункт в аэропорту во Франции, вы ещё не покинули Советский Союз. У нас бывали случаи, когда и самолёт разворачивали обратно”.

Разумеется, я согласился на все условия, выбрав из всех стран Францию, однако последние слова меня, признаться, озадачили и насторожили.

И тут произошло совсем уже странное. Полковник Попов попросил у меня мой паспорт и, внимательно пролистав страницы, достал коробку со спичками, чиркнул одной из них и поджёг паспорт. Я молчал и с ужасом наблюдал, как паспорт чернеет в огне. Когда он обгорел наполовину, полковник потушил огонь. Открыл форточку, чтобы проветрить комнату от дыма, и сказал, что я должен пойти немедленно в районное отделение милиции, заменить обгоревший паспорт на новый и принести сюда же, к нему. “Но главное, когда вам выдадут новый паспорт, вас тут же направят в другой отдел милиции, чтобы в новый паспорт поставить печать о семейном положении, но вы никуда не заходите, а сразу ко мне”.

Я не выдержал и спросил: “А зачем всё это? Мы все знаем, что КГБ всесильно и всемогуще, всё под его контролем! И судьбы, и жизни людей зачастую зависят от решений КГБ. Зачем спички, зачем какие-то сожжённые и восстановленные странички из паспорта, зачем печати в каком-то отделении милиции? Разве один телефонный звонок или распоряжение, исходящее из этого здания, не решают всё?”

И тут я услышал совершенно неожиданный для меня ответ: “Свои иногда бывают хуже врагов…”

“Точно сказано, – пронеслось в моей голове. – Под расстрел с конфискацией моего нищенского имущества подвели «свои» – художнички, искусствоведы и те, кто дружески обнимал меня и подлую сущность которых мне не удалось разглядеть… Что двигало ими? Зависть к моему ещё не устоявшемуся таланту? Или к моей внутренней раскрепощённости и независимости? Или простое совковое желание нагадить, напакостить ближнему? Да, таинственна и загадочна душа русского человека, а вернее – советского. А какие-то совсем «чужие» гэбэшники не захотели поставить идеологического врага к стенке”.

Через несколько дней полковник Попов вручает мне заграничный паспорт, в который французское посольство в Москве должно поставить визу на въезд во Францию, а потом я должен буду взять нансеновский паспорт – паспорт человека без родины. Ведь Родину я покидаю навсегда… Вручив мне новый паспорт, полковник затем передаёт мне небольшой конверт и торжественно объявляет: “В конверте пятьдесят американских долларов для начала вашей новой жизни во Франции”. Я говорю “спасибо” и, желая хоть как-то отблагодарить полковника за всё сделанное для меня, снимаю с пальца массивное золотое кольцо с вправленной в него древнегреческой геммой. Это старинное и, судя по всему, очень ценное и дорогое кольцо было подарено мне Диной Верни. “Мне ведь с собой брать ничего не положено, и кольцо, разумеется, тоже, поэтому прошу вас принять его в знак благодарности”. – “Ни в коем случае; я этот подарок принять от вас не могу”, – произнёс полковник, с улыбкой возвращая мне кольцо. И тут же спросил, что я собираюсь делать с раскрашенными офортами к роману “Преступление и наказание”, которые вывешены в горкоме Союза графиков. Я ответил, что если они ему нравятся, то с удовольствием подарю ему их на память. “А вот их-то я с великим удовольствием приму! Я с моей дочкой давно уже охочусь за вашими гравюрами и офортами! Кое-что собрали!”

Когда на прощание он пожимал мне руку, я услышал от офицера КГБ фразу, которую не смог и не смогу забыть: “Россия когда-то изменится, и не исключена возможность, что вы вернётесь в родной для вас город, в свою страну, и мы, верящие в ваш талант, хотели бы, чтобы вы вернулись со щитом, а не на щите!” Это был конец 1971 года…

Вручая мне заграничный паспорт, Попов сказал, что надеется, что с визой проблем у меня не будет, и очень желательно, чтобы я покинул пределы СССР как можно быстрее.

Пустят – не пустят?

Во французском посольстве, куда я подал заявку на въездную визу во Францию, я услышал от молодого графа Степана Татищева, исполнявшего роль атташе по культуре, что разрешение на въезд иногда ждут в течение нескольких лет. Я покинул посольство в подавленном настроении, обуреваемый тревожными мыслями.

“Свои хуже врагов” – вспоминалась фраза, сказанная мне полковником КГБ о некоторых своих коллегах из 5-го отдела. А что, если те, кто не хочет видеть меня на свободе, или те, кто не хотел бы видеть меня живым, начнут осуществлять свои намерения и меня опять будут поджидать тёмной ночью рослые молодчики со стальной арматурой в руках?..

В ожидании визы сумасшедшие дни и ночи продолжались, и мой осиротевший без Доротеи и Ребекки мир продолжал разрушаться – и не без помощи друзей-собутыльников. Одни тащили из шкафов годами собиравшиеся мной и Ребеккой книги, другие опустошали моё собрание американских джазистов… Но меня это уже мало трогало и волновало.

Запомнился одновременно грустный и весёлый эпизод какой-то пьяной ночи.

Сварен “гусарский пунш” – так мы именовали валившее с ног омерзительное пойло из вылитых в большую кастрюлю нескольких бутылок водки, портвейна и дешёвого болгарского вина, куда добавлена солидная порция сахара и чёрного перца. На столе кузнецовские фарфоровые тарелки, годами собираемые мною в недорогих комиссионках. На них покоится нарезанная закусь в виде докторской колбасы и советского сыра, названного “голландским”. Всё по-прежнему, как и при Ребекке, красиво расставлено и должно радовать глаз.

У кастрюли с “пуншем” толкутся уже изрядно принявшие на грудь приглашённые участники очередной пьянки: из старой гвардии – Кузьминский с Сигитовым, Усатый, Мамка, из новоприбывших – киноактёр Игорь Дмитриев и высоченный и широченный епископ Антоний, которого я знал ещё тощим семинаристом. Богатырь епископ, несмотря на наши попытки отговорить его от пробы “гусарского пунша”, предупредить, что с непривычки он может сильно ударить в голову, презрительно хмыкает и, желая продемонстрировать нам свою способность к питию, хватает здоровенными лапищами кастрюлю, подносит ко рту и отпивает, по-видимому, солидную толику – после чего, поставив кастрюлю на стол, обводит нас ошалелым взглядом и, покачнувшись, падает на пол.

Положив подушку под голову громко храпящему священнослужителю, мы продолжаем кружить у кастрюли, допивая оставшийся пунш и доедая докторскую с сыром.

Когда всё было выпито и съедено, Кузьминский вскакивает на стол и начинает выплясывать, с хрустом давя каблуками кузнецовские тарелки. Я с печалью смотрю на осколки фарфора на столе и думаю про себя: вот и ещё одна страничка моего мира ушла навсегда.

“А не стыдно тебе, Кузьминский, так пакостить в чужом доме? Ведь это же старинная посуда”, – злым голосом обращается к поэту, по-прежнему стоящему на столе среди битых тарелок, Игорь Дмитриев. “А что, поэту Кузьминскому на кузнецовском фарфоре и потанцевать нельзя?” – гордо откинув лохматую голову и с усмешкой глядя на Дмитриева, заявляет Кузьминский. Все замолкают, и в тишине Игорь Дмитриев с великолепной актёрской дикцией громко отчеканивает: “Не по таланту пьёшь”. И Кузьминский молча слезает со стола. Очередной пьяный вечер на этом закончен.

Почему-то одним раскрошенным кузнецовским фарфором Костя Кузьминский не ограничился и раз от разу с пьяным хохотком разбивал сделанные по моим эскизам стеклянные бокалы, керамические кружки и кувшины. Правда, в обломках этого стекла и керамики я увидел своеобразную красоту и сделал из них серию фотографий и рисунков, обозначив “Натюрморты с битой посудой”. “Нет худа без добра”, – с горькой усмешкой говорил я себе, рассматривая новоиспечённые рисунки и фотографии.

А Кузьминский продолжал вести себя привольно в навсегда покидаемом мною доме. Лишив меня любимых кузнецовских тарелок, керамических кружек и стеклянных бокалов, он в один прекрасный день умудрился лишить меня и моего любимого мужского одеколона “Ланвин”, привезённого мне Диной из Парижа.

Как-то раз, выходя на прогулку с моим псом, я забыл закрыть дверь в свою комнату. Погода стояла хорошая, и вернулись мы с псом через пару часов. Пёс вбежал в приоткрытую дверь комнаты, а я первым делом решил заскочить в туалет.

Туалет, или, как его обычно называли, сортир, в коммуналке, где проживает несколько десятков человек, – место знаменательное. Ранним утром перед ним стояла толпа заспанных жильцов, державших в руках смятые газеты и не подозревающих, что в мире существует туалетная бумага. Люди хотели с утра, как говорили в старину, опростаться и не опоздать на работу. Их было много – хмурых, зевающих трудяг, а он был один-единственный – пожелтевший от времени фарфоровый унитаз, десятилетиями выдерживающий взгромоздившихся на него в позе орла грузных баб и жилистых мужиков, привыкший слышать удары кулаков в дверь и злобные крики: “А побыстрее можно?!”, “Ну сколько же можно сидеть?!”, “Дети не могут столько терпеть!”

А принятие им разного вида “весёлой материи” (как обозначил людское дерьмо исследователь средневекового веселья Михаил Бахтин) и сносные – или несносные – запахи, сопровождающие её! А способные преодолевать далёкое расстояние запахи мочи – детской, бабьей, мужицкой, больной и здоровой!.. Но, пожалуй, с таким запахом мочи, пролитой в его фарфоровое жерло в день, описываемый мною, старый унитаз в своей жизни не сталкивался!

Открывая видавшую виды дверь нашего туалета, я заранее приготовился к тому, что в ноздри ударит какой-либо запах из описанного мною набора. Но к моему удивлению, ни дерьмом, ни мочой на меня не дохнуло. Дохнуло милой моему сердцу Францией, Парижем!

В туалете витал густой запах моего любимого “Ланвина”! Страшное подозрение пронеслось у меня в голове, и, забыв, зачем я решил посетить сортир, я понёсся в мою комнату. В ней тоже пахло “Ланвином”, а посреди комнаты бородой кверху лежала на полу фигура громко храпящего Кузьминского, а рядом с ним валялся опустошённый литровый флакон моего “Ланвина”. “Ну что же, «Ланвина», конечно, жалко, – думаю я, – надо было не бутылку «Московской» в шкафу запирать, а «Ланвин». А главное, не забывать запирать дверь. Кузьминский, конечно, нахал преизрядный, но и сам-то я в былое время за неимением спиртного попивал советский одеколон, называемый «Тройным». Гадость была ужасная, «Ланвин», наверное, получше. Спрошу у поэта, когда протрезвеет”. И снова вывожу пса на улицу, потому что от “Ланвина” меня начинает мутить.

Память носа, о которой я уже упоминал, – явление сложное. Запах когда-то любимого “Ланвина” стал ассоциироваться у меня с сортиром из нашей коммуналки, и больше я им никогда не пользовался, перейдя на полюбившийся мне французский одеколон “Экипаж”.

Люся бухтеева и биологически отвергнутый

Киношный и театральный актёр Игорь Дмитриев благодаря своей породистой физиономии и осанистой фигуре играл князей, царских особ и знатных вельмож, которые по веским для советского времени причинам не могли быть главными или положительными героями фильмов.

Играя в кино персон с голубой кровью, сам Игорь был причастен к особому ордену, сурово осуждаемому и строго карающемуся в Советском Союзе. Как большинство людей, принадлежавших к этому подпольному клану, Игорь был кокетлив, сентиментален, игрив и влюбчив. И на какое-то время его кумиром стал я, дружески к нему расположенный, но не отвечающий на его влюблённость.

Сияющий, он врывался в мою мастерскую, протягивая мне громадный букет, обёрнутый серебристой бумагой и перевязанный розовой лентой. На деле это оказывалась купленная на рынке свежайшая баранья нога. Он тут же уносил её на кухню и, напевая, шпиговал чесноком и запихивал в духовку. Иногда при встрече или расставании он чересчур крепко обнимал меня, театрально восклицая при этом: “О, как же трудно иметь дело с гениальной возлюбленной!” – “Игорь! Я не был, не являюсь и не буду твоей возлюбленной!” – говорил я, осторожно освобождаясь от его дружеских объятий. “Молчи! Молчи!” – патетически восклицал Игорь и опять же театрально уносился по коридору к выходу. Чудесный человек. Чудесный актёр. Игоря любили все, и он тоже любил всех, но некоторых – особенно…

Он обладал множеством превосходных и удивительных качеств, обаянием, утончённым вкусом и благородством, самым главным из которых было его доброе, отзывчивое и сострадательное сердце.

Поэт и художник Олег Григорьев пил, как и полагалось художникам и поэтам, пил, как говорится, за двоих. Напиваясь, несмотря на хлипкое строение тела, умудрялся постоянно затевать драки, из которых победителем не выходил, а чаще всего попадал в милицейский участок. Отсидев за мелкое хулиганство положенные пятнадцать суток и выйдя на волю, писал стихи, рисовал, и снова напивался, и снова попадал в участок. Но однажды по пьянке он влип в историю, которая грозила ему не пятнадцатью сутками, а тюрьмой.

…В час ночи ко мне в мастерскую вломилась пьяная девка с опухшей мордой, грязными сальными патлами на башке, в короткой юбке, в провонявшем потом свитере и стоптанных туфлях на босу ногу. “Мишка? – хриплым голосом спросила она меня и, протянув давно немытую ладонь, представилась: – Люся Бухтеева, подруга Олега Григорьева”. Затем бухнулась задницей на мою кровать, обхватила голову руками и зашептала: “Мишка! Олежку надо срочно спасать. Срок ему светит. Он милиционеру в рыло заехал. Слышишь? Срочно надо. Сейчас они протокол на него в участке составляют. Олежка в камере сидит, меня к нему не пустили и из участка вытолкнули. Олежка о тебе мне рассказывал, говорил, что вы с ним с детства дружите, помоги, Мишка, Олегу, вытащи его”.

Начало истории, рассказанной Люсей, было самое банальное. Они вдвоём весело пили у Олега, бухалово кончилось, и Олег припомнил, что у одного знакомого всегда можно приобрести пару бутылок водки. Они добрались до дома приятеля, но Олег перепутал этажи и двери, и на звонок открыл какой-то мужик в рубахе и кальсонах, которого, видно, они разбудили, и стал на Олежку орать. Олег по привычке врезал ему кулаком по морде. Мужик в кальсонах оказался начальником какого-то отделения милиции и, скрутив поэта, вызвал по телефону наряд милиции. Олежку с Люсей отвезли в участок.

Что делать? Я телефонным звонком поднял с постели Игоря Дмитриева в надежде, что ему, как известному актёру, удастся спасти Олега от тюрьмы. Милый Игорь тут же примчался и, ознакомившись с произошедшим и тяжело вздохнув, обнял меня и отправился в отделение милиции, где томился нашкодивший поэт. Пока мы ждали возвращения Дмитриева, Люсю совсем развезло, и мне пришлось несколько раз водить еле державшуюся на ногах подругу поэта в туалет и ждать, пока она отблюётся и отфурится.

Часа через три вернулся Дмитриев, снова обнял меня и, ещё идя по коридору, успел сказать, что хоть и с трудом, но дело удалось уладить. Сейчас Олег уснул, а утром его выпустят. Игорь хотел сообщить радостную новость Люсе, но, когда мы вошли в комнату, я, к своей досаде, обнаружил, что пьяная девка дрыхнет, растянувшись во весь рост на моей кровати.

Глянув на это расхристанное, растрёпанное существо, Игорь поднял глаза к потолку и воскликнул: “Ну, Миша, милый, откуда вы их берёте?” И уже выходя из двери, Игорь, привыкший общаться с людьми иной категории: с графом Дмитрием Толстым, которого он приводил смотреть мои работы, с Майей Плисецкой, с красавицами советского экрана, – повернувшись ко мне, снова негодующе восклицает: “Ну почему БУХ-ТЕ-Е-ВА?!”

“Олег, где ты таких баб подбираешь?” – почти повторил я вопрос Игоря Дмитриева на другой день поэту, пришедшему поблагодарить меня за чудесное спасение. “В кровати Люська хороша”, – деловито ответил Олег и, крепко пожав мне руку, потопал к Люське.

Игорь был типичным представителем добропорядочной советской интеллигенции. Он прекрасно понимал, что не всё так ладно в датском королевстве, но театры ему рукоплещут, на экранах он постоянно маячит, сын, как и многие советские барчуки, обучается в манеже верховой езде, неплохая зарплата, плюс съёмочные, ну чем не жизнь! И когда я описывал ему свои проблемы: невозможность работать по профессии и выставлять свои работы, попытки физически меня уничтожить, – Игорь принимал это как плод моего художественного воображения и обещал, используя свои связи во всех государственных ведомствах, через пару месяцев всё выяснить и наладить мою жизнь.

Надо сказать, что “орден”, к которому принадлежал милейший Игорь, схож с масонским: оба скрыты, оба имеют определённую власть в человеческом сообществе. Члены этих орденов тайно присутствуют во всех слоях населения, они гнездятся как в низах, так и в верхах. И конечно, Игорь не фанфаронил, говоря о высоких связях.

И спустя два месяца он появился в моей мастерской и со слезами на глазах печальным голосом произнёс: “Дорогой мой, талантливый мой! Я обошёл за эти два месяца всех, кого знал, был в разных и важных местах, думая, что тебе мерещатся преследования и гонения, но убедился в том, что эта страна тебя биологически отвергает. Ты чужой! И как мне ни тяжело тебе это сказать и даже думать об этом, но ты должен покинуть её!” И, милая душа, дорогой мой Игорь обнял меня и заплакал; признаться, и из моих глаз полились слёзы.

Гвоздь в пятке

Затянувшееся ожидание визы повергало меня в отчаяние. Каждый новый день мог открыть мне путь к долгожданной свободе и встрече с любимой дочерью и женой, и каждый вечер я мог заработать удар по черепу стальной арматурой.

Устав от дружеских попоек на развалинах моего уходящего мира, от уничтожения и растаскивания моих вещей окосевшими от гусарских пуншей друзьями, я пытался спастись в одиночестве. Приняв на грудь изрядное количество горячительного, бродил до рассвета по заснеженным улицам и переулкам уснувшего города, перебирая мысленно в затуманенном мозгу обрывки воспоминаний об ушедшей навсегда жизни.

Один из таких одиноких дней и ночей я сохранил в своей памяти.

Весь короткий декабрьский день я просидел у окна, глядя на падающие хлопья снега, время от времени опрокидывая коктейль из водки, смешанной с пивом, именуемый в простонародье “ершом”. Тоску это пойло не снимало, а, пожалуй, только усугубляло. А в середине ночи, надев пальто и сунув босые ноги в башмаки, не думая уже ни о какой опасности, вышел на улицу.

Видимо, случилась неожиданная оттепель. Было не очень холодно, снег на тротуарах слегка подтаял, и мои башмаки вскоре промокли насквозь. Пройдя несколько безлюдных кварталов, я почему-то решил направиться к Неве и минут через сорок стоял на середине моста Лейтенанта Шмидта. Облокотившись на перила моста, бездумно пялился на замерзающую невскую воду. Промокшие башмаки холодили и раздражали меня, и, сев на сырой снег, я стащил их с ног и, поднявшись, бросил в Неву. И странно: стоя босыми ногами на мокром снегу, я совсем не чувствовал холода и, привалившись грудью к чугунным перилам, продолжал глазеть на воду.

Течение воды на короткое время отвлекало меня от грустных мыслей. “Вот так стоять бы и стоять, обратившись в статую, и смотреть, как ледяной белоснежный панцирь покрывает Неву, а по весне видеть плывущие к Финскому заливу обломки льдин”, – фантазировал я, на минуту забыв обо всём. Неожиданно в полной тишине я услышал громкие мужские голоса, и со мной поравнялась проходившая мимо группа молодых морских офицеров. Моряки явно были подвыпившие. Мой вид, видимо, их слегка озадачил, они остановились возле меня, и один из них весело спросил, не холодно ли мне стоять босиком и кто снял с меня башмаки.

“Босиком мне совсем не холодно, а башмаки я выбросил в Неву, разонравились они мне”, – так же весело ответил я, продолжая смотреть в воду. “А шапку и перчатки ты тоже в воду побросал?” – продолжал свои вопросы морской волк. “А они меня дома дожидаются”, – повернувшись к нему, не сбавляя весёлого тона, ответил я. Офицеры посмеиваются, а задающий вопросы протягивает мне бутылку водки и, улыбаясь, добавляет: “Обязательно хлебни. Иначе, парень, простуду схватишь. А водка согревает и помогает. Странный ты какой-то. Волосы длинные, очки, а ходишь как бродяга. Хочешь, пойдём с нами в общежитие, там тепло и борщ по-флотски можно сварить. Пойдёшь?” Стоящие рядом офицеры дружно его поддерживают.

Изрядно отхлебнув из бутылки и чувствуя, как тепло разливается по моему телу, я мотаю головой и, поблагодарив за водку и приглашение, вежливо отказываюсь. Мы расстаёмся, и я, перейдя мост, бреду дальше по улицам.

Ещё не начало светать, а у одного из старых питерских домов уже скребла тротуар железной лопатой невысокая худенькая девушка с простецкой физиономией, видимо приехавшая из какой-то глуши. Действие водки кончалось, я приходил в себя, дрожа от холода. Обхватив себя руками, чтобы хоть как-то согреться, я стоял рядом с работающей дворничихой и молчал. Она несколько раз бросила на меня взгляд и тоже молча продолжала сгребать с тротуара снег. Потом, приблизившись, деловито сказала: “Дворницкая в подворотне, дверь не заперта, там кровать моя и одеяло, ложись, я снег доубираю и приду”. И, не дожидаясь ответа, продолжила работу.

Дверь дворницкой вела в небольшую полуподвальную комнатушку с убогой обстановкой и тяжёлым сырым запахом. В одном углу комнаты стояла кровать, накрытая деревенским лоскутным одеялом, в другом углу – большущий сундук, на котором громоздилась куча каких-то тряпок. Я разделся догола, нырнул под одеяло и замер в надежде согреться. “Какие добрые сердца бывают у этих милых человеческих существ, зовущихся женщинами. Видя меня, босого, полураздетого, трясущегося от холода, эта простушка, ни о чём не спрашивая, без страха, а лишь сострадая, даёт незнакомцу кров и постель в своём скромном жилище. Вот сейчас она кончит грести снег, придёт в эту каморку, разденется и ляжет со мной, и, опять же ничего не спрашивая, отдастся мне. С подобным в моей жизни я ещё не сталкивался”.

Неожиданно я чувствую охватывающую меня нервную дрожь. Вот сейчас дверь скрипнет – и она войдёт. Но дворничиха всё не входит, я слышу только звуки скрежещущей лопаты.

“Бедняжка, наверное, очень одинока и ищет тепла и мужской ласки, – думается мне. – Кабардинский князь в объятиях молодой дворничихи… А почему бы и нет?” И тут меня настораживают шорохи в соседнем углу, где возвышалась груда тряпья, и, вглядевшись, я обнаруживаю две детские мордашки, высунувшиеся из-под навороченного тряпья, видимо служащего им одеялом, и с любопытством глядевшие на меня. Детишкам года по четыре; я машу им рукой из-под одеяла, начиная судорожно натягивать на себя бельё, вскочив, быстро напяливаю штаны, надеваю пальто и выскакиваю на улицу. Молодая дворничиха с усталым лицом вытирает рукавом ватника пот со лба и безразличным голосом спрашивает меня: “Уже уходишь?” – “Да”, – коротко отвечаю я ей и быстрым шагом направляюсь к дому.

Но чем ближе я к дому, тем явственнее ощущаю сильную боль в ступне левой ноги, которая с каждой минутой усиливается. Уже хромая от боли, подхожу к нашему подъезду, вхожу в квартиру, припадая на ногу под изумлённые взгляды проснувшихся соседей, стоящих в очереди у туалета, иду к себе и сажусь на кровать.

Поднимаю левую ногу, пытаясь понять, почему мне было так больно идти, – в середине покрасневшей от холода и ходьбы пятки виднеется что-то тёмное. Провожу рукой и понимаю, что это металл. С трудом добираюсь до шкафчика с инструментами и достаю небольшие плоскогубцы. Боль неимоверная. Я, зажав плоскогубцами темнеющий предмет, стараюсь вытянуть его из пятки и, изрядно простонав, стиснув зубы, с трудом извлекаю трёхсантиметровый ржавый гвоздь. Заливаю пятку йодом и забираюсь под одеяло. “Ну всё, теперь начнётся загноение кости, гангрена, и я потеряю ногу”.

С этими мыслями я и засыпаю.

Как ни удивительно, никаких последствий из-за ржавого гвоздя не было. Боль прошла через несколько дней. А гвоздь я оставил на память о странной встрече с сердобольной дворничихой.


Страницы книги >> Предыдущая | 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 | Следующая
  • 0 Оценок: 0

Правообладателям!

Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.


Популярные книги за неделю


Рекомендации