Текст книги "И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата"
Автор книги: Сборник статей
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 25 (всего у книги 58 страниц)
ARNAULT «LA FEUILLE»
De la tige détachée,
Pauvre feuille desséchée,
Où vas-tu? Je n’en sais rien.
L’orage a brisé le chêne
Qui seul était mon soutien.
De son inconstante haleine
Le zéphyr ou l’aquilon
Depuis ce jour me promène
De la forêt à la plaine,
De la montagne au vallon.
Je vais ou le vent me mène,
Sans me plaindre ou m’effrayer:
Je vais où va toute chose,
Où va la feuille de rose
Et la feuille de laurier15.
ЖУКОВСКИЙ «ЛИСТОК»
От дружной ветки отлученный
Скажи, листок уединенный,
Куда летишь? «Не знаю сам;
Гроза разбила дуб родимый,
С тех пор по долам, по горам
По воле случая носимый,
Стремлюсь, куда велит мне рок,
Куда на свете все стремится,
Куда и лист лавровый мчится
И легкий розовый листок».
(1818)
В пьесе чувствуется отзвук мифопоэтической традиции: в ее подтексте мысль о смерти, уравнивающей «вся» и «всё». Здесь важна семантика сложных мифологем «розы» (жизнь, любовь, радость, верность) и «лавра» (честь, слава, гордость). Ни один из переводчиков, думается, не смог создать конгениальный перевод, в первую очередь – передать музыкальную прелесть оригинала. Но у каждого были свои находки16.
Лермонтовский «Листок», самое глубокое произведение изгнаннического цикла, во многом связан с элегией Арно. Характерный для мифопоэтической традиции образ иссохшего листка, доминирующий в обоих стихотворениях как универсальный символ неприкаянности и одиночества, встречается в мифологии (языческой и библейской) и фольклоре с незапамятных времен17. Однако привлечение мотива оказывалось, как правило, маргинальным. Арно – первый поэт, построивший целое стихотворение на мифологической символике: «человеческая жизнь – опавший лист».
Продолжая Арно, Лермонтов создает стихотворение под тем же названием, частично построенное на том же мотиве. Однако оно вполне оригинально, более емкое по мысли и по объему (у Арно 12 строк семисложника, у Лермонтова – 24 строки пятистопного амфибрахия):
Дубовый листок оторвался от ветки родимой
И в степь укатился, жестокою бурей гонимый;
Засох и увял он от холода, зноя и горя
И вот наконец докатился до Черного моря.
У Черного моря чинара стоит молодая;
С ней шепчется ветер, зеленые ветви лаская;
На ветвях зеленых качаются райские птицы;
Поют они песни про славу морской царь-девицы.
И странник прижался у корня чинары высокой;
Приюта на время он молит с тоскою глубокой
И так говорит он: я бедный листочек дубовый,
До срока созрел я и вырос в отчизне суровой.
Один и без цели по свету ношуся давно я,
Засох я без тени, увял я без сна и покоя.
Прими же пришельца меж листьев своих изумрудных,
Немало я знаю рассказов, мудреных и чудных.
На что мне тебя, – отвечает младая чинара,
Ты пылен и желт, – и сынам моим свежим не пара.
Ты много видал – да к чему мне твои небылицы?
Мой слух утомили давно уже райские птицы.
Иди себе дальше; о странник! тебя я не знаю!
Я солнцем любима, цвету для него и блистаю;
По небу я ветви раскинула здесь на просторе,
И корни мои умывает холодное море.
(2,207)
«Листок» Лермонтова (как и «Листок» Арно), на первый взгляд, по структуре – несложное стихотворение: парная рифма с женскими окончаниями, в строфике симметрия (три катрена посвящены листку, три – чинаре), синтаксис четкий, смысл укладывается в строку (нет enjambements), лексика без романтических ухищрений, почти нет тропов (лишь пара олицетворений), есть легкий намек на звукопись (подражание звуку ветра – в первой строфе пять ударных «и»).
Однако простота эта кажущаяся. При сходстве с элегией Арно «Листок» самобытен: здесь представлен целый мир, противопоставленный миру листка, – мир чинары. Желание ввести в пьесу гендерное начало – не рациональный прием «размежевания» с Арно, а знак специфики лермонтовского гения. Образ чинары вызвал споры (не угасшие до сих пор), причем субъективное прочтение нередко утверждалось как единственно верное (позиция по отношению к зрелому Лермонтову изначально уязвимая). Полагали, что чинара – символический образ, «воплощающий идеал»: но с понятием «идеал» не увязывается представление об эгоистическом жестокосердии. По мнению Л.П. Семенова, как бы заранее, исподволь вступившего в спор с этой идеей, чинара воплощает «равнодушие счастливых к несчастным»18. К.М. Черный считал, что чинара символизирует «…отторженность от реальной жизни <…>, нежелание знать ничего, что выходит за границы собственного мира»19. Можно предложить множество ракурсов прочтения образа. «Географический»: чинара – воплощение Юга, его сладостной неги («листок» – гость Севера); «гендерный»: женское начало, стремящееся к стабильности, покою, мужское – к вечному движению и поиску; «возрастной»: чинара – воплощение юности и красоты, подчас эгоистичной. По Шеллингу, возможность множественного прочтения образа – верный знак истинной поэзии.
Различие в семантике двух «Листков» обусловливает различие их формы: пятистопный амфибрахий, создающий более медленный темп повествования, соответствует не басенной, а сказовой речи; тем самым усиливается интонация исповедальности. Лермонтовский листок не стыдится проявить слабость («.. засох я без тени, увял я без сна и покоя»). Он человечен, может обратиться с просьбой («Приюта на время он просит с тоскою глубокой») и вызывает больше сочувствия; категория многозначности релевантна и по отношению к нему. От понимания образа зависит ответ на вопрос, какова авторская позиция: объективный или субъективный дискурс отражен в пьесе? У Арно аллегоризм настолько прозрачен, что заставляет воспринимать его «Листок», как прямое самовыражение лирического героя. У Лермонтова сложнее: введен мир чинары, есть иной взгляд. С.Д. Дурылин считал, что в пьесе превалирует объективная позиция: «.. зрелая лирика Лермонтова начинает чуждаться открыто-субъективных форм,„Листок“ – пример избегания прямого обнаружения „я“ поэта»20. Подобную мысль С.Н. Шувалов довел до крайности: на его взгляд, дубовый листок вообще чисто «пейзажный символ». Но лирическое «я» поэта отмечено автобиографически: «И вот наконец докатился до Черного моря». Те, кто не замечают в пьесе «я» поэта и не улавливают подспудного мотива политического изгнания, думается, много теряют в истолковании ее замысла. К.М. Черный игнорирует лексему «отчизны суровой» (сказать что-либо прямее ссыльному поэту было невозможно). Черный находит в пьесе лишь мотив «бесцельного существования». С противоположной позиции оценивал пьесу Семенов, вычитывающий в ней прямое самовыражение Лермонтова: «Он одарен был душой мятежной, дерзновенной. Порою он испытывал утомление, потому что судьба обрекла его на борьбу беспощадную и непрекращающуюся, но вновь, в самом себе, он находит новые силы. Поэтому молит „приюта“ только „на время“»21.
Для поэтики «Листка», связанной с мифопоэтической традицией, существенна символика цвета22. Два цвета «диктуют» семантику: зеленый (изумрудный) – символ жизни, молодости, красоты; желтый (поблекший) – символ увядания, старости, смерти. К чинаре относится первый («зеленые ветви», на «ветвях зеленых»», «изумрудные листья), к листку – второй («ты пылен и желт», «засох», «увял»).
Пьесы Арно и Лермонтова, нашедшие отклик в европейской поэзии, были важны для развития национальной лирики. Образ безжалостно влекомого ветром листка (символ одиночества) подхватит через полвека самый неприкаянный из французских символистов, поэт трагической судьбы Поль Верлен. Его «Осенняя песня» («Chanson d’automne», 1864), проникнутая интонацией безнадежности и полная неизбывной тоски, получила хрестоматийную известность:
Et je m’en vais
Au vent mauvais
Qui m’emporte
Deçà, delà,
Pareil a la
Feuille morte23.
В России самый пронзительный отклик на «Листок» Лермонтова тоже принадлежал гениальному лирику, поэту трагической судьбы Афанасию Фету24. Через полстолетия, за три года до смерти (1890), он создает гимн «Поэтам», обладающим волшебной властью превращать серую реальность в золото поэзии. Лучшей иллюстрации для своего излюбленного тезиса, чем лермонтовский листок, Фет искать не пожелал:
Этот листок, что иссох и свалился,
Золотом вечным горит в песнопенье25.
Примечания
1 Шлегель Ф. Фрагменты // Литертурная теория немецкого романтизма. Л., 1934. С. 170.
2 Лермонтов мог читать трагедию в прозаическом переводе В. Голицына (Филоктет. Трагедия Софокла. Перевод с французского. М., 1799), переводе александрийском стихом С. Аксакова (Филоктет. Трагедия в трех действиях, в стихах, сочиненная на греческом Софоклом, а с греческого на французский переведенная Ла Гарпом. М., 1816) и прозаическом И.И. Мартынова, переведшего с древнегреческого семь трагедий Софокла, выходивших в 1823–1825 годах отдельными изданиями.
3 La Harpe J.F. Lycée, ou Cours de littérature ancienne et moderne. Paris, 1802. T. 2. P. 139.
4 Пушкин A.С. Полн. собр. соч.: В 17 т. Изд. АН СССР. М.; Л., 1937-1959– T. XII. С. 85. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте; римская цифра обозначает том, арабская – страницу.
5 Лермонтов М.Ю. Сочинения: В 6 т. М.; Л., 1954–1957. Т. 4. С. 236. Далее ссылки на это издание приводятся в тексте, том и страница даются арабскими цифрами.
6 Bethea D. Joseph Brodsky and the Creation of Exile. Princeton, N.J., 1994.
7 Лотман Ю.М. Литературная биография в историко-культурном контексте (к типологическому соотношению текста и личности автора) // Лотман Ю.М. Избр. статьи: В 3 т. Таллинн, 1992. Т. 1. С. 365.
8 СандомирскаяБ.В. Лермонтовский альбом 1827 г. // Лермонтовский сборник. Л., 1985. С. 227.
9 Софокл. Драмы: В 2 т. М., 1914. Т. 1. С. 204; пер. Ф.Ф. Зелинского.
10 Короленко В.Г. Воспоминания. Статьи. Письма. М., 1988. С. 331.
11 CustineA. de. La Russie en 1839. Paris, 1840. P. 100.
12 «…это было смелое предприятие для молодого человека 24-х лет: возбудить участие к отвратительному Марию, человеку, наполнившему Италию кровию и кознями…» (слова из приводимой Пушкиным в статье «Французская Академия» речи Скриба при вступлении в Академию [XII, 47]).
13 Возможно, не без влияния Арно Лермонтов заинтересовался личностью Мария.
В 1831 году поэт записал план пятиактной трагедии «Марий» (из Плутарха)». Но он не пожелал следовать Арно: хотя во втором акте у него на мгновение появляется Марий-изгнанник, все же главная ипостась героя (в классической трагедии она предстает, как правило, в пятом акте) у Лермонтова обозначена – тиран (6, 375–376).
14 Из приведенной Пушкиным в статье «Французская Академия» ответной речи Вильмена на речь Скриба (XI, 49).
15 «Оторванный от ветки, бедный засохший листок, куда ты летишь? „Не знаю сам. Буря разрушила дуб, который был моей единственной опорой. С этого дня меня мчит зефир или аквилон от леса к полю, от горы к долине. Я лечу туда, куда несет меня ветер, не жалуясь и не страшась, лечу туда, куда на свете стремится все, куда летит и лепесток розы, и лист лавра“».
16 У Жуковского тяжеловаты первые две строки, пропала доминантная мысль о стойкости в изгнании, но есть ценная находка: эпитет «родимый», теплое разговорное словечко. Переводчики им воспользуются. Лермонтов также, но по-своему, изменив категорию рода: у него подчеркнуто женское, материнское начало – не «родимый дуб», а «родимая ветка».
Давыдов использует эту и другие находки Жуковского, вводит в перевод тему стойкости («не сетуя, и не робея»), но и у него «слабинки», например, неуклюжее «всему неизбежимый рок». Брюсов использует все находки предшественников, не упускает ни одной мысли Арно, удачно передана форма вопросов и ответов, у него – лучший перевод. Д. Давыдов: «Листок иссохший одинокий, / Пролетный гость степи широкой, / Куда твой путь, голубчик мой? / „Как знать мне! Налетели тучи, / И дуб родимый, дуб могучий / Сломили вихрем и грозой. / С тех пор игралище Борея, / Не сетуя, и не робея, / Ношусь я, странник кочевой, / Из края в край земли чужой; / Несусь, куда несет суровый, / Всему неизбежимый рок, / Куда летит и лист лавровый / И легкий розовый листок"». Брюсов, «Листок»: «Сорван с веточки зеленой, / Бедный листик запыленный / Ты куда несешься? – Ах, / Я не знаю. Дуб родимый / Ниспровергла буря в прах. / Я теперь лечу, гонимый / По полям и вдоль лесов, / По горам и долам мира, / Буйной прихотью ветров, / Аквилона и Зефира. / Я без жалобы, без слов, / Мчусь, куда уносят грозы / В этой жизни все в свой срок: / Лепесток засохшей розы, / Как и лавровый листок».
17 См.: Кононенко Е.Н. К вопросу об источниках поэзии М.Ю. Лермонтова (стихотворение «Листок») // Вопросы русской литературы. Львов, 1966. Вып. 1. С. 109–110.
18 Семенов Л.П. Лермонтов и Лев Толстой. М., 1914. С. 370.
19 Лермонтовская энциклопедия. М., 1981. С. 263
20 ДурылинС. Как работал Лермонтов. М., 1934-С. 54.
21 Семенов Л.П. Указ. соч. С. 370.
22 По мифу, растительность зеленела, когда Аид отпускал Персефону на землю, но желтела и чахла, когда та возвращалась в царство мертвых.
23 Verlaine P. Poésies. М., 1977. Р. 50 («И я ухожу навстречу злому ветру, который несет меня, то туда, то сюда, как мертвый лист»).
24 Есть основания для гипотезы, не претендующей, впрочем, на обязательность. Отрочество Фета было трагичным: в четырнадцать лет он был безжалостно, без объяснений на четыре года увезен из России, отторгнут от дома, от матери, можно сказать, от «ветки родимой». По воспоминаниям его университетского друга Аполлона Григорьева, «травма» детства омрачила надолго юность Фета: «Я не видел человека, которого бы так душила тоска…» (цит. по: Тархов А.Е. «Музыка груди» // Фет А.А. Сочинения: В 2 т. М., 1982. Т. 1. С. 10). Через два года после гибели Лермонтова (естественно, Фет знал его стихи) он, начинающий поэт, обнаруживает в тех же «Отечественных записках», где впервые напечатано его стихотворение, лермонтовский «Листок». Думается, он испытал потрясение, узнав свои мольбы: «Бедный листок, как мало он просит, и какой беспощадный отказ!» Можно предположить, что это впечатление выгравировалось в памяти поэта навсегда.
25 Фет А.А. Указ. соч. С. 72; курсив мой.
Ксения Кумпан
Борец с «высшими взглядами»
По поводу одного намека в очерке Булгарина
Манера Булгарина-полемиста хорошо известна. Современники определили ее не как критику, а как издательскую тактику. Если вы «осмелились сказать что-либо против сочинений или журналов <г. Булгарина>, – писал С.П. Шевырев, – не ожидайте помилование ни себе, ни произведению вашему»: «во всякой критике стороною, кстати или некстати» он будет задевать «объявленных противников „С<еверной> пчелы“»!. При этом причина раздражения часто оставалась скрытой, поскольку предмет полемики и ее повод не совпадали. Даже Греч не всегда понимал своего друга, вспоминая, что он «ни с чего» «впадал в какое-то исступление, сердился, бранился, обижал встречного и поперечного, доходил до бешенства»2. Каждая выходка Булгарина была вызвана сиюминутной обидой, уколом болезненного самолюбия. Полемика, как правило, носила характер кратких «партизанских вылазок» в подвальном отделе газеты («Смеси», «Всякой всячине», «Журнальной мозаике», «Журналистике» и т. д.) или в статье на постороннюю тему3. Поэтому о сути полемических наскоков приходилось догадываться. Этот своеобразный способ вести литературную борьбу отметил Вяземский в заметке «Несколько слов о полемике»: «Авторы говорят как будто между собою, мимо читателя, наречием отдельным. Со стороны слышишь, что они бранятся, но за что, но о чем, но на каком языке – не понимаешь»4.
Наиболее трудны для дешифровки полемические выпады, инкорпорированные в беллетристические тексты. По законам повествовательного жанра они включались в художественный текст без пояснений. Тут часто непонятен не только повод и объект нападок, но и смысл намека.
Цель этой статьи – прояснить полемический выпад в очерке Булгарина «Русская ресторация» (1842), к которому вполне применим стих Лермонтова: «Намеки тонкие на то, / Чего не ведает никто».
Текст состоит из двух независимых частей. Первая написана в манере петербургских бытописательных очерков («Прогулки по тротуару Невского проспекта», «Мелочная лавка» «Гостиный двор» и т. д.), содержит экскурс в историю трактиров и дает характеристику петербургских рестораций с русской кухней (не без рекламных целей). Вторая половина – зарисовка жанровых сцен в одном из неназванных трактиров. По сути, вторая часть – фельетон, направленный против литературных противников – критиков «Отечественных записок» и «Литературной газеты», переходящий в пасквиль: здесь появляется карикатурная фигура некоего спившегося «талана» (так именует его трактирная прислуга), в которой можно усмотреть злобный шарж на Белинского5.
В питейном заведении автор подслушивает разговор посетителей о литературе. Социальное положение любителей словесности не определяется: в обычной парафрастическо-иронической манере Булгарин называет их «львами Петербургской стороны», «посетителями второй галереи» Александринки, «подписчиками на чтение книг в библиотеках Смирдина и Глазунова». Кажется, речь идет о той самой публике, на которую ориентировалась «Северная пчела»; в конце иронической дефиниции персонажи названы «нашими строгими ценителями и судьями». Однако участники подслушанного разговора не почитатели, а недруги Булгарина. Это выясняется из разговора, где дискредитация ненавистных изданий («Отечественных записок» и «Литературной газеты») и похвалы себе (сочетание типичное для Булгарина) даны «от противного» – в виде похвалы чужим изданиям и диффамации «Северной пчелы» и ее издателя «Ф.Б.». В коллективном портрете посетителей трактира по ходу изложения акцентируются черты, значимые для пасквильных портретов журнальных врагов Булгарина. Они оказываются недоучившимися семинаристами и большими «любителями травничка»6.
Приведем этот литературный разговор:
«…Гей, лакей, подай газеты!..» – Извольте, вот Севернаяпчела – «Чёрт с ней!.. Эта дура не понимает высоких красот Мертвых душ, находит неприличия в комедии Женитьба, не понимает прелестей в каламбурах прекрасной пьесы Титулярные советники и даже насмехается над бесподобной комедией Петербургские квартиры!.. Прочь Северную пчелу!.. Подай нам Литературную газету1…» – Читают. Слава Богу, что читают что-нибудь, – подумал я. – «Гей, лакей!» – Что прикажете? – «Подай травнику – и трубки!» – Слушаю-с! – Вдруг раздался громкий хохот. – «Как это забавно, какие прекрасные анекдоты о парижских ворах… мастерское сочинение!»… Анекдоты о парижских ворах в газете Литературной, – подумал я, – и притом мастерское сочинение! – Я не знал, сердиться ли мне или смеяться, но как другие хохотали, то и я захохотал, за дверьми. – «Прекрасная газета! – сказал читающий, – наливайте, господа, травничек и выпьем за здоровье ее острот!» – «Выпьем!» – подхватили товарищи и выпили, провозгласив: ура.
«Прямой талант везде защитников найдет!» – подумал я.
– «А что. госпоття!
– «А что, господа! – сказал один из гостей, – читали ли вы последнюю книжку Отечественных записок?» – «Прекрасная Философия… преважная статья!»… – «А ты понимаешь Философию?» – «Как же! Нас учили в семинарии, только не доучили… Абсолют есть ничто, а в ничто – все.. Удивительно как учено и высоко!» – «Это что-то походит на мой карман!» – возразил другой. – «Выпьем-ка травничку за Философию и ученость!» – «Выпьем». – И опять выпили!.. – «А уж критика – чудо! – промолвил первый гость, – всем сестрам по серьгам!.. Я особенно радуюсь, что досталось порядком этому Ф.Б.!» – «Да разве он написал что-нибудь новое? – «Нет, да ведь он там всегда на наковальне… написал или не написал, все равно, отдувайся и за себя и за других!.. Спасибо за то Отечественным запискам!» – «Да за что ты так не любишь Ф.Б.?» – «Как его не ненавидеть!.. Ведь он литературными своими трудами заработал себе деревеньку!»…7
Три реплики (о трех периодических изданиях) требуют комментария8: i) нападки «Северной пчелы» на «Мертвые души» и на комедии – «Женитьба», «Титулярные советники» и «Петербургские квартиры», авторы которых предусмотрительно не названы; г) анекдот в «Литературной газете» о парижских ворах; з) фраза: «Абсолют есть ничто, а в ничто – все!» из некой философской статьи, опубликованной якобы в последнем номере «Отечественных записок». Эта фраза и заключенный в ней намек будут в центре нашего внимания.
В недавно вышедшем сборнике очерков Булгарина к этому месту дано такое пояснение: «Речь идет о ключевом для идеалистической философии и религии понятии абсолюта (вечного, безусловного, совершенного, творящего начала). В философии Гегеля в качестве абсолюта выступает мировой разум („абсолютный дух“), у Фихте – это „Я“, у Шопенгауэра – воля»9. Этот комментарий, механически списанный с первого подвернувшегося под руку философского словаря, не только не вскрывает смысла отсылки, но и уводит в сторону. Упомянута нерелевантная для первой половины XIX века философская система Шопенгауэра, и пропущено понятие абсолюта у Шеллинга, статьи о котором как раз можно встретить на страницах «Отечественных записок»10.
Более того, фраза недоучившегося семинариста имеет отношение именно к терминологии Шеллинга, точнее, к старинному спору Булгарина с русским «шеллингисмом», а потом с «гегелисмом», которые для него были явлением одного порядка. Он начался еще в 1824–1825 годах полемикой «Литературных листков» с «Мнемозиной». Суть ее в общих чертах известна11. Отметим некоторые моменты, задавшие парадигму спора.
Главными врагами Булгарина на раннем этапе были московские любомудры. Литературную войну начали издатели «Мнемозины», ошибочно атрибутировав Булгарину издевательскую рецензию в «Сыне отечества». Особенно резкими были высказывания В.Ф. Одоевского, который упрекнул Булгарина в предательстве и литературном торгашестве, дезавуировал научные познания издателя сочинений Горация и «Северного архива», а также высмеял отсталость «Литературных листков» (на «200 лет»)12. Булгарин, не ожидавший такого удара, был глубоко уязвлен, поскольку проявил несвойственную ему снисходительность в рецензиях на первые книжки «Мнемозины». Будучи в приятельских отношениях с В.К. Кюхельбекером, он даже удержался от критики неприемлемых для него умозрительных выкладок Одоевского в статье «Афоризмы из различных писателей по части современного германского любомудрия» (Мнемозина. Ч. II), хотя критика уже была у него, что называется, на кончике пера. Напомним, что за три года перед тем в статье «О метафизике наук» он назвал «софистические тонкости» (речь шла о «Критике чистого разума» Канта) «потерей времени», «ибо опыты удостоверили, что из всех сих отвлеченных умствований род человеческий не извлек ни малейшей пользы и не открыл ни одной спасительной истины»13. Мня себя сведущим в философии, Булгарин принял по отношению к Одоевскому менторский, но благожелательный тон, осторожно отметив лишь незрелость системы и «непроницаемый» язык: «Учась, нельзя составить философского языка и технических выражений науки»14.
К этому этапу полемики относится очерк «Правдоподобные небылицы, или Странствие по свету в двадцать девятом веке». Булгарин переносит сюда не высказанные в ранних рецензиях возражения на эпатирующие заявления Одоевского об имманентности научного умозрения («Цель науки – сама наука», «Философия <.. > помогает вести войну против защитников низкого своекорыстия в науке»)15. В ответ Булгарин изобразил в очерке некую идеальную страну, где благополучие жителей основано на использовании научных достижений и здравом смысле16.
Однако после появления в «Мнемозине» «антикритик» Булгарин сорвался и разругал все и вся, в частности, поглумился над статьей Одоевского «Секта идеалистико-елеастическая (Отрывок из Словаря истории философии)», опубликованной в последней части альманаха. «„Мнемозина“, – пишет Булгарин, – экстракт Греческого, Римского, Еврейского, Халдейского и Немецкого любомудрия, и если б глубокомысленный мыслитель <…> понимал, о чем он писал <…>,то, может быть, и мы бы чему-нибудь научились. Но здесь сии многословные выписки, составленные из остатков неискусных компиляций немецких университетских тетрадок и компендиумов, представляются в виде фантазмагории». Нападки на язык умозрительных спекуляций в последней рецензии переносятся наличности: «под мантией любомудрия» сторонники новой философии «скрывают свое невежество и гордость и нарочно говорят языком темным, невразумительным, непонятным никому, кроме своих сообщников, чтобы, ослепляя толпу, обратить на себя внимание»17.
Итак
Итак, полемика сводилась к издевательству над невразумительным философским языком. Это станет важнейшей составляющей всех дальнейших выступлений Булгарина против шеллингианцев и гегельянцев. Впрочем, нападки на язык противников занимают существенное место в полемике Булгарина и с другими литературными врагами. Константным будет переход от высмеивания языка к нападкам на личности философов и обвинению их в шарлатанстве, невежестве, тщеславии. Отметим фразу о компиляциях из немецких университетских тетрадок и компендиумов18, которая, с легкой руки Булгарина, станет общим местом в полемике с русским любомудрием. У Булгарина была цепкая память. Именно в двух помещенных в «Мнемозине» философских статьях Одоевского он встретил понятия и выражение (здесь они выделены курсивом)19, которые звучат в заметке «Русская ресторация». Интересно проследить модификации шеллингианской формулы («Абсолют есть все и ничто») в других очерках Булгарина.
Отголоски первой «битвы», одной «из самых упорных и продолжительных»20, по словам Одоевского, прослеживаются до 1840-х годов. Писатель постоянно вел борьбу с Булгариным, высмеивая его произведения и клеймя «издателей-промышленников», невежественных и бездарных, «оскверняющих всякое святое и благородное чувство» и при этом «выставляющих себя учителями»21. Рассказ о первом столкновении с «площадной» критикой он ввел в мемуарный очерк «Новый год» (1831)22.
Булгарин тоже не мог простить травму, нанесенную его самолюбию. Он мстил Одоевскому в своем стиле: пасквилями, намеками и доносами23, а в «Мнемозине» склонен был видеть истоки распространившегося идеалистического инакомыслия «толстых» журналов 1840-х годов.
Полемика во втором, написанном после разразившегося скандала, очерке – «Невероятные небылицы, или Путешествие к средоточию земли» – построена по описанной модели. Здесь, наряду с пасквилем на Одоевского («гуслиста-философа»), карикатурно выведены другие «мыслители» Скотинии (страны «полуучености»), «самонадеянные и невежественные», которые в одной из сцен (за столом правителя Дуриндоса) «спорят и кричат» почти до драки. Один «старичок-скотиниот» так их характеризует: «Вся наша беда происходит от этих господ, называющих себя мыслителями, которые беспрестанно ссорятся между собою за превосходство своего зрения, хотя наша порода вообще близорука <…>. По несчастью эти мыслители у нас размножились, а что хуже всего – это их раздражительность, которая при малейшем противоречии доходит до бешенства»; он же характеризует их философию как «совершенную нелепицу», «вздор», написанный «впотьмах, наобум»24. «Мыслители» Скотинии – любомудры, их раздражительность и ссоры – намек на недавнюю полемику в «Мнемозине» и ее продолжение.
Выпад против невежественных «мыслителей» диктовался ситуацией вокруг «Московского телеграфа». Напомню, что Булгарин уговаривал Н.А. Полевого не браться за издание, предчувствуя, что его враги впились в журнал и «не выпустят из рук, в приятной надежде перебраниваться <… > с своими недругами»25. Булгарин имел в виду не только Вяземского. Полевой посещал кружок Раича, дружил с Одоевским, на которого и намекает Булгарин.
Несколько эпизодов из «беспримерной» и «мелочной» (по выражению Кс. А. Полевого) полемики Булгарина с «Московским телеграфом» встраиваются в описанный выше полемический дискурс. Сейчас же отметим характерную ошибку Булгарина в его доносе 1846 года на «Отечественные записки» А.А. Краевского, где «немецкая философия», проповедуемая этим изданием, провозглашена источником «разрушительных идей»26. Здесь упоминаются ее первые приверженцы, из которых в начале 1820-х годов в Москве «образовалась огромная партия философов (кружок любомудров. – К.К.), избравших орудием своим „Московский телеграф“»27. Булгарин дает примечание с перечнем сотрудников «Телеграфа», на поверку это оказываются сотрудники более поздних московских журналов – «Телескопа», «Московского наблюдателя» и «Москвитянина».
Ошибка Булгарина не случайна. Время работало против обывательского эмпиризма и утилитаризма издателя «Северной пчелы». Немецкая идеалистическая философия оказалась отнюдь не пустословием или модой: она овладевала умами ведущих критиков лучших журналов. Резкая оценка романов Булгарина и его периодических изданий в серьезных журналах («Московском вестнике», «Атенее», «Телескопе» и «Московском наблюдателе») вызывала новые нападки на любомудров в его статьях, доносах и беллетристике. Стоит вспомнить редкой злобы пассаж в романе «Иван Выжигин»28.
Выходки против любомудров и «шеллингисма» в очерках Булгарина представлены в разных формах. Эпизодически нападки включены в его произведения, продолжающие линию «небылиц» – рисующие некий антимир. Сюда относятся очерки «Сцена из частной жизни в 2028 году от Рождества Христова» (1827) и «Переправа через Лету» (1839)29. Иногда они инкорпорированы в текст очерка в свернутом виде, исподволь, в виде общего рассуждения. К этому типу относится, например, характеристика современных молодых людей пожилым князем в очерке «Хладнокровное путешествие по гостиным» (1825): «Теперь юноши проматывают имения по правилам политической экономии, не слушаются, твердя о законах Ликурга и Солона, ссорятся и гневаются, возглашая шеллингову философию…»30 Значим повтор главной черты булгаринских любомудров – они «гневаются и ссорятся»31.
В одном случае нападки на любомудров занимают весь текст, превратившийся в пасквиль, – это «Доморощенные мудрецы нашего века, или Молодо зелено» (1827)32, письмо Еремея Пользина Архипу Фаддеевичу (alter ego Булгарина), повествующего о странном обществе, которое собирается у его семнадцатилетнего племянника Ванички33. Общество состоит из невежественных и не желающих учиться юнцов, которые увлечены новомодной философией. «Путеводитель наш в лабиринтах мудрости – наш собственный ум, а приятель наш и собеседник Шеллинг», – заявляет Ваничка. Возражения Пользина почти дословно совпадают с критикой Булгарина в «Литературных листках»: он указывает, что «ум ненадежный путеводитель без опытности», а кроме того, что Шеллинг «еще не издал полного трактата своей философии». Здесь же он спрашивает, как Ваничка «разбирает Шеллинга», когда «ни слова не понимает по-немецки» (намек на Н.А. Полевого)34. Ответ Ванички – распространенный вариант фразы о компиляциях из немецких университетских тетрадок и компендиумов: «Вы знаете пословицу от копеечной свечи Москва загорается. То же случилось с Шеллинговой философией. Одна завезенная в Россию тетрадка ученика Шеллингова воспламенила умы наши, как копеечная свеча, и произвела пожар между философами и мыслителями».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.