Текст книги "И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата"
Автор книги: Сборник статей
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 17 (всего у книги 58 страниц)
Наконец, следует посмотреть, кому, собственно, брошен вызов в каждом случае. Самый «смазанный» вызов в «Сказке о золотом петушке»; наиболее прозрачный – в «Каменном госте». У Тирсо де Молина вызов брошен отцу доньи Анны, которого на дуэли убил Дон Хуан; у Пушкина – Дон Гуан бросает вызов мужу донны Анны, которого герой убил в поединке. Но и в исходной драме, и в маленькой трагедии убийство на дуэли еще не приводит к трагическому концу. Подлинное наказание в обеих драмах настигает севильского озорника после того, как он приглашает на ужин статую покойного командора.
Здесь уместно вспомнить, что в фольклорных источниках, введенных в научный оборот работами Саида Арместо и Дороти Маккей, начальное «приглашение» может быть адресовано и статуе, и надгробному памятнику, и черепу, и скелету. Другими словами, статуя – лишь частный случай, лишь одна из репрезентаций покойника. И вызов, собственно, брошен не одному, отдельно взятому, покойнику (даже если обидчик/озорник так и считает), а всему загробному миру, миру предков в целом. Отсюда небывалая мощь покойника. Якобсон отмечал это качество особо: «Титаническая мощь каменного гостя является исключительной особенностью статуи…
Каким он здесь представлен исполином!
Какие плечи! Что за Геркулес!..
А сам покойник мал был и щедушен,
…Как на булавке стрекоза…»19
Понятно, что в рамках донжуанского сюжета на первый план выдвинулась обида по женской части, совращение дочери (у Тирсо) / жены (у Пушкина), но в глубине по-прежнему ощутимо давление первоначального фольклорного преступления против мира мертвых/предков в целом20.
В подобной перспективе «статуя» у Пушкина становится промежуточной, медиативной фигурой между миром живых и миром мертвых. Ей не сравняться с «нерукотворным памятником», главным качеством которого оказывается «непокорство».
Примечания
1 Статья цитируется по переводу Н.В. Перцова: Якобсон Р. Работы по поэтике. М., 1987. С. 145–180.
2 Ср.: «…и только рука Якобсона могла заставить Золотого петушка двигаться синхронно с Медным всадником» (Плюханова М. Сказки Пушкина и «московский текст» // Лотмановский сборник, М., 2004. [Вып.] 3. С. 117).
3 Сказано, что царь умирает после того, как: «Петушок спорхнул со спицы, / К колеснице полетел / И царю на темя сел. / Встрепенулся, клюнул в темя / И взвился… и в то же время / С колесницы пал Дадон – / Охнул раз, – и умер он». Другими словами у Пушкина намекается на некую связь между поведением петушка и смертью Дадона, но поэт не настаивает на том, что эта связь причинно-след-ственного характера.
4 См. более позднее и подробное издание Said Armesto V. La legenda de Don Juan. Buenos Aires, 1946.
5 MacKay D.E. The double invitation in the legend of Don Juan. London, 1943.
6 Якобсон P. Указ. соч. C. 153.
7 См. краткую библиографическую сводку в статье: Шапир М.И. Пушкин и Овидий: дополнение к комментарию // Известия РАН. Сер. литературы и языка. 1997. Т. 56. № 3. С. 37–39. К этой сводке можно добавить работу: Дуккон А. Овидий «певец любви» и поэзия Пушкина // Studia Slavica Hungarian a. Budapest, 1999. Vol. 44. С. 261–272.
8 Якобсон указывал, что «Пушкин касается также проблемы искусства скульптуры в теоретической заметке, набросанной в Болдине почти в то же самое время («О драме»)», в примеч. 31 уточняя, что в Полном собрании сочинений она опубликована под названием «О народной драме и драме „Марфа Посадница"»; см.: Якобсон Р. Указ. соч. С. 161, 179.
9 См.: Вольперт Л.И. Пушкин и психологическая традиция во французской литературе: К проблеме русско-французских литературных связей конца XVIII – начала XIX в. Таллин, 1980; Вольперт Л.И. Пушкин в роли Пушкина: творческая игра по моделям французской литературы. М., 1998.
10 Мериме П. Избранные сочинения: В 2 т. М., 1956. Т. 2. С. 205.
11 Said Armesto V. Op. cit. P. 173–192.
12 Объясняя одному из корреспондентов, откуда возникла идея повести, Мериме писал: «Идея <…> пришла ко мне при чтении средневековой легенды в собрании Фрегера. Я добавил еще кое-что из Лукиана, который в своем Лжеце рассказывает о статуе, колотившей людей» (см.: Newly Discovered French Letters of the Seventeenth, Eighteenth and Nineteenth Centuries / Collected and edited by R.L. Hawkins. Cambridge, Mass., 1933. P. 148. Об источниках «Венеры Илльской» см.: Decottignies]. Quelques rapprochements suggéré par «La Venus d’Ille» // Revue des sciences humaines. 1962. Vol. 27. P. 453–461; Jaime Asensio]. La Cantiga XLII de Alfonso X y la Vénus d’Ille de Mérimée: polarizaciones de un Tema // Revista canadiense de estudios hispânicos. 1985. Vol. 9. № 3. P. 451–463; Viegnes M. Le retour des anciens dieux: la rêverie mythologique dans «La Vénus d’Ille» de Mérimée // Nineteenth-century French Studies. 1992. Vol. 20. № 3–4. P. 283–294. Интересно, что в роковую минуту вероятная гибель невесты у Мериме предотвращена пением петуха: по этому сигналу статуя возвращается на место.
13 Ср., например, в стихотворении «N.N.»: «Свободы, Вакха верный сын, / Венеры набожный поклонник…» (1819).
14 Якобсон Р. Указ. соч. С. 151.
15 Быть может, из всех пушкинских описаний «статуй» это ближе всего по духу и механизму описания подходит к «Метаморфозам» Овидия.
16 Там же. С. 173.
17 Пумпянский Л.В. «Медный всадник» и поэтическая традиция XVIII века // Пумпянский Л.В. Классическая традиция: Собрание трудов по истории русской литературы. М., 2000. С. 180.
18 Пумпянский Л.В. Об оде Пушкина «Памятник» // Там же. С. 205.
19 Якобсон Р. Указ. соч. С. 148.
20 В «Медном всаднике» статуя «предка» одновременно является памятником основателю города (а в некотором смысле и России как мировой державы). Поэтому тема мертвых предков «заслоняется» «государственной» темой. В «Сказке о золотом петушке» тема оскорбления покойников и вовсе не звучит, хотя отдаленным напоминанием о ней может оказаться связь петуха с рассветом (ср. функцию петуха как атрибута Гермеса/Меркурия, переносившего души покойников из мира живых в мир мертвых в религиозных воззрениях древних римлян).
Андреас Шенле
«Везувий зев открыл…» и тема городской катастрофы у Пушкина
Везувий зев открыл – дым хлынул клубом – пламя
Широко развилось, как боевое знамя.
Земля волнуется – с шатнувшихся колонн
Кумиры падают! Народ, гонимый страхом,
Под каменным дождем, под воспаленным прахом,
Толпами, стар и млад, бежит из града вон.
Стихотворный фрагмент Пушкина «Везувий зев открыл…» вдохновлен картиной Карла Брюллова «Последний день Помпеи». В конце июля 1834 года картина была выставлена в Эрмитаже, где ею могло любоваться избранное общество, а в октябре перемещена в Академию художеств, где вызвала восторг широкой публики. Небывалый успех картины в Петербурге последовал за славой, завоеванной в Европе. Сначала творение Брюллова добилось высших похвал на выставках в Риме и Милане. Затем картина была представлена в Париже, в Салоне 1834 года. Хотя французская пресса отнеслась к ней сдержанно и слегка иронично – критики не преминули заметить, что романтическая трактовка истории во французской живописи появилась за два десятка лет до полотна Брюллова, – картина все же была удостоена золотой медали1.
Пушкин, безусловно, был картиной Брюллова захвачен: он не только начал писать стихи о гибели Помпеи, но и довольно точно срисовал одну из центральных групп полотна Брюллова2. Согласно Ю.М. Лотману, поэтический текст Пушкина – своего рода обзор картины, организуемый движением взгляда по диагонали из верхнего правого угла в нижний левый3. Литературоведы не пришли к единогласию в оценке пушкинских стихов. П.Н. Медведева, например, отмечает стремление поэта «к зримой точности», а И.З. Сурат пишет о поэтике, «не принимающей детализации»4. При этом никто не обращает внимания на вольность, выборочность и неточность пушкинского описания картины. Остановимся на некоторых деталях. «Дым хлынул клубом», – пишет Пушкин5, однако у Брюллова дым не доминирует. Группы, изображенные на переднем и среднем планах, видны очень четко. Брюллов не намеревался скрыть их прекрасную телесность, принципиально важную для концепции картины. На коже персонажей не видно грязи, пыли, следов ранений. (Безупречный внешний облик помпейцев вызвал неодобрение некоторых критиков.) На заднем плане видны, с одной стороны, мрачные, густые и низко нависшие облака, а с другой – багряное зарево от извергаемой лавы и яркое световое пятно от вспыхнувшей молнии. Главный прием Брюллова в изображении неба – наличие двух контрастных источников света: молния, озарившая часть картины резким цветом, дополнена красным рассеянным излучением, исходящим из вулкана6. Художник не мог акцентировать дым, тем более клубящийся, в картине, которая четкостью рисунка и деликатностью световой тональности свидетельствует об увлечении автора Рафаэлем7.
Пушкин уподобляет свет, исходящий из вулкана, пламени, которое «широко развилось, как боевое знамя», то есть превращает геологический катаклизм в военный конфликт. Если Брюллов запечатлел результат разгула слепой стихии, то Пушкин пишет о целенаправленной человеческой деятельности. Поэтическая вольность чувствуется и в описании разрушения. У Пушкина кумиры падают «с шатнувшихся колонн». Между тем на картине статуи в правой ее части низвергаются с плоской крыши монументальной гробницы, карниз которой поддерживается довольно тонкими колоннами, выполняющими декоративную функцию8. И, наконец, выражением «народ… бежит из града вон» Пушкин резко упрощает хаотичное движение помпейцев: одни ищут убежище в гробнице Scuaro, другие застыли в растерянности, третьи помогают ближним. Вообще Пушкину такие неточности не свойственны; надо полагать, он и не намеревался детально описывать картину. Ключ к его замыслу следует искать в ином месте.
Пушкинский фрагмент маркированно заканчивается картиной массового бегства: народ «толпами, стар и млад, бежит из града вон»9. Существительное толпа во множественном числе, возможно, акцентуирует раздробленность бегущих, даже при том, что бегут все – «стар и млад». Низвержение религиозных авторитетов влечет за собой утрату единства народа. Пытаясь запечатлеть движение массы, Пушкин населяет сцену большим числом людей, чем на картине. Едва ли можно говорить о «толпе» у Брюллова: на первом плане изображены несколько отдельных групп от двух до четырех человек, а в центре доминирует одна группа, состоящая из десяти человек, причем каждая из фигур являет собой отдельную, не типизированную личность. И дело не только в числе изображенных фигур, но и в их действиях. У Брюллова многие просто смотрят на происходящее, выражая взглядами и позами различные эмоции, от страха до любопытства. Взгляды застигнутых катастрофой людей играют в картине существенную роль, ибо говорят не только о неоднородности населения Помпеи, но и о присущем ему достоинстве. Некоторые из пострадавших заботливо оказывают друг другу помощь, демонстрируя готовность рисковать собственной жизнью, значит, помпейцы не лишились чувства солидарности, несмотря на низвержение их богов. У событий есть и эстетическое измерение. Согласно возрожденческой традиции Брюллов изобразил на полотне себя; художник, с живым любопытством устремивший взор на рушащиеся здания, – свидетель истории. Полотно не скрывает и неприглядных типов поведения: на среднем плане изображены корыстолюбец, торопливо собирающий разбросанные монеты, и обратившийся в бегство языческий жрец. Одним словом, картина демонстрирует разноликость народа, подчеркивая яркий характер частных человеческих интересов, единство горожан лишь в том, что все они так или иначе реагируют на катастрофу. Благородные действия большинства помпейцев еще более акцентируются красотой их лиц и мускулистых тел, роскошью одежды. Стихи Пушкина, противореча картине Брюллова, передают обыденный облик помпейцев, поведение которых диктуется инстинктом самосохранения.
Во втором черновом автографе стихотворения возникает строка «Кумиры падают! Град гибнет – крики, стон» (III, 946), которая еще более сгущает краски в изображении всеобщей паники. Пушкин снова вернулся к теме бегства народа в рецензии на «Фракийские элегии» В.Г. Теплякова, лишний раз подтверждая, что этот образ для него принципиально важен: «Так Брюллов, усыпляя нарочно свою творческую силу, с пламенным и благородным подобострастием списывал Афинскую школу Рафаэля. А между тем в голове его уже шаталась поколебленная Помпея, кумиры падали, народ бежал по улице, чудно освещенной Волканом» (XII, 372). Хотя стихотворение осталось незаконченным, можно уверенно сказать, что Пушкин не намеревался представить население Помпеи в героическом или эстетизирующем свете. Здесь он расходился как с Брюлловым, так и с Гоголем, для которого красота изображенных фигур – едва ли не самое важное в картине Брюллова10.
Как было отмечено Ю.М. Лотманом, оборот «Кумиры падают!» повторяется во многих вариантах, что свидетельствует об особом значении этого мотива. Видя в разрушении кумиров символ падения античной цивилизации и замены ее христианской, И.З. Сурат предлагает религиозную интерпретацию стихотворения; прочтение основывается на религиозной трактовке картины Брюллова. В «Последнем дне Помпеи» исследователь выделяет противопоставление суетливо убегающего жреца христианскому священнику, единственно изображенному «со спокойным и твердым лицом»11. Проецируя тему апокалиптической смены
культур на другие произведения Пушкина, И.З. Сурат формулирует: «Пушкин воспринял и отразил в своем наброске общую тему брюлловской картины, перенеся в него и эсхатологические и содомские обертоны сюжета»12. Она связывает фрагмент «Везувий зев открыл…» со стихотворением «Странник», вольным переводом начала «Пути паломника» Джона Беньяна. В «Страннике», предчувствуя апокалиптическое разрушение родного города, герой в поисках спасения покидает семью и город. Стихотворение, однако, не тождественно полотну Брюллова: на его картине христиане, неподвижно застыв, и не пытаются покинуть город. Брюллов слишком увлечен красотой Древнего мира, чтобы избрать аскетические поиски спасения и отказаться от прошлого.
Предложенную И.З. Сурат интерпретацию картины Брюллова нельзя счесть бесспорной. Образ христианского священника, изображенного в левом углу картины, не однозначен. Священник изображен в тени, в самом углу картины, выглядит он столь же озабоченным происходящим, сколь и другие помпейцы. Будучи духовным авторитетом, он, однако, не молится и никому не помогает, но лишь напряженно и взволнованно взирает на происходящее. Е.А. Баратынский в письме к жене от 12 февраля 1840 года с неодобрением замечал: «На лицах Брюллова однообразное выражение ужаса, и нет ни одной фигуры идеально прекрасной»13. Баратынскому в картине не хватало духовной просветленности: если бы Брюллов захотел показать превосходство христианства над религией древних, он бы представил священника в более возвышенном свете. Рядом со священником изображена мать с двумя дочерьми. В этих женщинах тоже часто видят христианок, в основном потому, что младшая дочь стоит на коленях, молитвенно сложив руки14. Однако современники считали, что персонажи эти «молились богам своим», или же почитали их «оцепеневшими от ужаса» (князь Г.Г. Гагарин)15. Для Брюллова же было важно, что при раскопках Помпеи были найдены скелеты именно в таких позах, т. е. что картина основана на исторических данных. Описывая эту группу, он не говорит о молитве и тем более исповедании христианства, а в описании жреца обходится без осуждения: «Жрец, схвативший жертвенник и приборы жертвоприношения, с закрытой головой, бежит в беспорядочном направлении»16. Если в страшный миг жрец захватил с собой священную утварь, то он явно не отказался от своей веры. Наконец, несомненно, что изображение достоинств помпейцев-язычников противоречит мессианской трактовке картины. «Содомские» ассоциации указывали бы на какой-то грех помпейцев, а на это у Брюллова нет и намека. Говорить о торжестве христианства на фоне гибели античного мира здесь невозможно. Брюллов придерживается установки на историческую подлинность, историзм не позволяет ему навязать картине аллегорические значения. Решая чисто художественные задачи, он в то же время стремился отобразить античную жизнь во всем ее разнообразии (отсюда и изображение священника), делая это с присущей историзму надеждой, что искусством он как бы воскрешает пропавшую жизнь. Этим и объясняется желание художника (известно со слов М. Железнова), чтобы фигуры «выскочили из картины»17. Это попытка воссоздать античный мир во всем его материальном и моральном великолепии. Так картина и была воспринята современниками18. Подобная установка лежит в основе романа Э. Бульвер-Литтона «Последние дни Помпеи» (1834), в предисловии к которому автор пишет о желании «заново населить эти опустевшие улицы, восстановить эти изящные руины, оживить сохранившиеся кости, пересечь залив восемнадцати веков и воскресить к новой жизни Город Умерших»19.
Вернемся к Пушкину. Подтекст тематического узла природный катаклизм, кумир и бегство следует искать, как справедливо отметил Ю.М. Лотман, в «Медном всаднике». Ю.М. Лотман посвятил свою статью анализу триадических поэтических структур у Пушкина, нас же интересует несколько иной аспект20. Обратим внимание на сходство ситуаций стихов о гибели Помпеи и «петербургской повести» при диаметрально противоположном их исходе. В обоих случаях власть под угрозой. Но если в Помпее представители власти, «кумиры», рушатся и народ оставлен на произвол судьбы, то в «Медном всаднике» происходит раздвоение власти, при котором живой властитель признает свою беспомощность, а исторической фигуре («кумиру», «истукану») удается не только устоять перед стихией, но и сохранить общественный порядок и покарать взбунтовавшегося Евгения. Набросок «Везувий зев открыл…», контрастируя с «Медным всадником», подчеркивает в поэме тему незыблемости российской государственности – но только в ее ипостаси XVIII века. Образ беспомощного и меланхоличного Александра («.. На балкон / Печален, смутен вышел он / И молвил: „С божией стихией / Царям не совладеть“. Он сел /Ив думе скорбными очами / На злое бедствие глядел» [V, 141]), пассивно созерцающего несчастье, контрастирует с неприступностью и решительностью памятника Петру Великому, в нужную минуту ожившего, чтобы предотвратить бунт.
Подобное раздвоение наблюдается и в образе народа. С одной стороны, Евгений напоминает жителей Помпеи: так же, как и они, он все время «бежит»21 и в итоге покидает город, чтобы умереть на пороге разрушенного дома Параши. Его бегство на пустынный остров – это возвращение в хаос, предшествовавший созданию Петербурга; аналогично, убегая от рухнувших кумиров, помпейцы отказываются от своей цивилизации. С другой стороны, жители Петербурга проявляют необычайную стойкость: «Теснился кучами народ,/ Любуясь брызгами, горами / И пеной разъяренных вод» (V, 140). В отличие от помпейцев народ не утрачивает единства и не разбегается в панике; напротив, он оказывается способным оценить происходящее эстетически, поддерживая и продолжая тему красоты Петербурга, звучащую во вступлении («Красуйся, град Петров, и стой / Неколебимо как Россия»), где великолепие города ассоциируется с идеей стабильности и исторической преемственности. Кроме того, после отступления вод петербуржцы немедленно восстанавливают нормальный ход жизни («В порядок прежний все вошло. / Уже по улицам свободным / С своим бесчувствием холодным / Ходил народ» [V, 145]). Евгений же теряет рассудок и пускается в бесцельные скитания. Таким образом, Евгений, который, напомним, «не тужит / Ни о почиющей родне, / Ни о забытой старине» (V, 138), отчетливо выделяется на фоне стойкого и лояльного населения Петербурга22, чья преданность государству не в последнюю очередь выражается в провиденциализме и квиетизме: «Народ / Зрит божий гнев и казни ждет» (V, 141).
В стихотворении «Везувий зев открыл…» закодирован образ воды, отсылающий к «Медному всаднику». В буквальном смысле глагол хлынуть соотносится с жидкостями (кровь, море, вино и т. д.). В этом смысле он, в частности, употреблен и в «Медном всаднике» («К решетками хлынули каналы» [V, 140]), хотя метонимическая замена воды каналами осложняет образ. В переносном смысле глагол используется Пушкиным в описании военных действий. Применительно к дыму глагол хлынуть встречается только в стихотворении о Везувии. В словосочетании «земля волнуется» глагол также напоминает о водной стихии. Как правило, Пушкин использует глагол волноваться в переносном смысле, говоря об эмоциях. В буквальном смысле – «образовывать волны, подниматься волнами» – этот глагол встречается у него только четыре раза – при изображении моря, ковыля, лошадиной гривы. Применяя этот глагол, Пушкин создает сильную метафору, передающую драматизм описываемого процесса колебания почвы. Тема воды, наконец, возникает в образе «каменного дождя». Намек на неразделимость земли и воды снимает оппозицию, которая лежит в основе «Медного всадника»: «Красуйся, град Петров <… > Да усмирится же с тобой / И побежденная стихия; / Вражду и плен старинный свой / Пусть волны финские забудут» (V, 137). Невзирая на натиск воды, город сохранился, защитив таким образом достижения цивилизации. Его высоты остались неприступными, обеспечив неколебимость власти («[кумир] неподвижно возвышался» [V, 147]), тогда как в Помпее произошло крушение, в результате которого город и власть навсегда исчезли.
Итак, в стихотворении «Везувий зев открыл…» просвечивает судьба Петербурга, пережившего наводнение 1824 года. Сополагая истории двух городских катаклизмов, Пушкин исследует возможные альтернативы исхода катастрофы. Удар, поразивший Помпею, оттеняет участь Северной столицы. Если в первом случае катастрофа ознаменовала гибель целой цивилизации, то во втором стечение обстоятельств позволило спасти город. К решающим факторам относятся и сильная, укорененная в прошлом государственность, и дух народа, уважающего государство и традиции, несмотря на лишения, испытанные им в результате катастрофы. Но Пушкин также указывает на опасности, подстерегающие Россию: излишне покорное повиновение небесным силам превращает царя в пассивного меланхолика, в то время как чрезмерное волнение народа может привести к бессмысленному и саморазрушительному бунту.
Описанная антиномия не проясняет, однако, сравнения исходящего из вулкана света с «боевым знаменем». Интересно, что военная тематика перекликается здесь с переносным значением глагола хлынуть, когда им обозначается стремительное (иногда – военное) передвижение. Так глагол хлынуть используется, например, в «Руслане и Людмиле», где он соседствует с глаголом волноваться при описании нападения на Киев («Неукротимые дружины, / Волнуясь, хлынули с равнины / И потекли к стене градской» [IV, 82]). Еще более значимо употребление глагола хлынуть в стихотворении «К Лицинию» («О Рим! о гордый край разврата, злодеянья, / Придет ужасный день – день мщенья, наказанья <…> Народы дикие, сыны свирепой брани <…> И хлынут на тебя кипящею рекой» [1,113]). Можно ли предположить, что во фрагменте «Везувий зев открыл…» Пушкин вспоминает это стихотворение (1815)? Образ кипящей реки как нельзя лучше подходит к изображению вулкана. В раннем стихотворении речь идет о намерении людей бросить город, но не из-за предчувствия гибели, а от отвращения к моральному разложению («Не лучше ль поскорей со градом распроститься, / Где все на откупе: законы, правота / И жены, и мужья, и честь, и красота?» [1,112]). Пророчество о разрушении города связано с политикой: «Исчезнет Рим; его покроет мрак глубокой; / И путник, обратив на груды камней око, / Речет задумавшись, в мечтаньях углублен: / „Свободой Рим возрос – а рабством погублен“» (1,113). Речь идет о необходимости сохранения морального достоинства, чтобы защитить свободу от деспота и/или предотвратить вражеское завоевание («Я сердцем римлянин, кипит в груди свобода, / Во мне не дремлет дух великого народа» [1,112]). Внутренняя свобода есть залог могущества народа и независимости государства.
Разные подтексты актуализируют вопрос об отношениях власти и народа в ситуации крайней опасности. Не важно, какова причина угрозы: природный катаклизм и вражеские военные действия становятся в один ряд. Однако для России самая драматическая катастрофа, разрушившая город, – это пожар Москвы в 1812 году. Есть основания предположить, что, осмысливая сюжеты о разрушении городов, Пушкин имел в виду и Отечественную войну, тем более что в вариантах продолжения стихотворения «Везувий зев открыл…» возникают строки: «Бежит из града вон – Пожар… блеща / Весь город осветил» или «Бежит из града вон – Пожар далеко виден» (III, 947). Мотив московского пожара и объясняет уподобление пламени «боевому знамени»; клубящийся дым вписывается в тот же смысловой ряд.
Параллель между помпейской катастрофой и московским пожаром подтверждается и тем, что в «Медном всаднике» тоже есть намеки на Отечественную войну: «Так злодей / С свирепой шайкою своей / В село ворвавшись, ломит, режет, / Крушит и грабит; вопли, скрежет, / Насилье, брань, тревога, вой! / И грабежом отягощенны, / Боясь погони, утомленны, / Спешат разбойники домой, / Добычу на пути роняя» (V, 143). Контраст между могуществом Александра I на исходе Наполеоновских войн и его беспомощностью во время петербургского наводнения активно обсуждался современниками и породил городские толки и анекдоты23. В 1812–1815 годах Александр приобрел ореол мессианской избранности; тогда он казался представителем и орудием Божьей воли, спасшим Европу от деспотизма, а в 1824 году стал пассивным наблюдателем, если не беспомощной жертвой Провидения. Наводнение привело к ослаблению власти и подготовило условия для восстания на Сенатской площади. «Медный всадник» провозглашает отказ от мессианского мифа об Александре I, отчетливо повлиявшего на ранние стихотворные опыты Пушкина24.
События 79,1812 и 1824 годов выстраиваются Пушкиным в один ряд, что позволяет увидеть и их различия. С этой точки зрения «Везувий зев открыл…» – историческая медитация на тему уязвимости власти и ее зависимости от стихийных бедствий и народа. Стихотворение выявляет контраст между реакцией царя и народа на пожар Москвы и политическими последствиями извержения Везувия. В первом случае, покидая город, народ отказывается служить завоевателю и таким образом создает ту силу, благодаря которой «нашей кровью искупили / Европы вольность, честь и мир» («Клеветникам России»; III, 269). В другом – бегство из города означает общественное разложение и предвещает распад великой цивилизации. Этим и объясняется отказ Пушкина от облагораживающей помпейцев стратегии Брюллова.
Как же следует понимать возобновившийся летом 1834 года интерес Пушкина к Александру I? 30 августа, через несколько дней после того, как Пушкин мог увидеть картину Брюллова, на Дворцовой площади состоялось открытие Александровской колонны. Колонна, увенчанная крестоносным ангелом, стала самым высоким сооружением в мире. Она виделась ответом на воздвигнутую в 1810 году в честь побед Наполеона Вандомскую колонну, с которой в присутствии Александра I была сброшена венчавшая ее прежде статуя французского императора. Как показано в книге А.Л. Осповата и Р.Д. Тименчика, Александровская колонна была призвана также затмить памятник Фальконе, тем самым отвлекая внимание от заслуг Екатерины II, воздвигнувшей памятник Петру отчасти во славу себе25. В статье «Воспоминание о торжестве 30-го августа 1834 года» В.А. Жуковский противопоставил два памятника, символизирующие две эпохи – период становления российской государственности и нынешний этап «развития внутреннего, твердой законности, безмятежного приобретения всех сокровищ общежития»26. В статье сакральными чертами наделяется не только Александр I (подобный высящемуся на колонне ангелу), но и сама российская государственность.
Пушкин не захотел принять участия в торжествах, в частности из-за того, чтобы, по его признанию в дневнике, не оказаться в унизительной компании с другими камер-юнкерами (XII, 332). Не исключено, однако, что поэт покинул город в силу скептического отношения к памятнику и воплощенной в нем идеологии. Как видно из «Медного всадника», Пушкин выводит харизму правителя не из его сакральности, но из конкретных преобразовательных действий. Вытеснение культуры XVIII века и заслуг его правителей ради мифологизации прошлого и прославления настоящего как «тысячелетнего царства» едва ли могло импонировать Пушкину. Поэтому он должен был неодобрительно отнестись к сооружению, призванному провозгласить разрыв между прошлым и современностью. Выдвинутая Жуковским программа консолидации государства едва ли соответствовала пушкинскому пониманию правления Николая I.
Пушкин остро чувствовал эфемерность власти. Его интересовали кризисные ситуации, переживаемые правителями. Начиная с «Бориса Годунова» и кончая «Капитанской дочкой» он исследовал механизмы власти, случаи ее стремительных взлетов и падений. Он знал, что статуи не всегда могут удержаться на колоннах. Проецировал ли он падающие «с шатнувшихся колонн» кумиры в отрывке «Везувий зев открыл…» на Александровскую колонну? И позволил ли вольность в описании картины Брюллова, поставив этих кумиров на колонны, именно с тем, чтобы затем их низвергнуть и таким образом намекать на обреченность александровского мифа? Утверждать с полной уверенностью, что, описывая последний день Помпеи, Пушкин иронически кивал на Александровскую колонну, едва ли возможно, хотя стоит отметить, что ощущение неустойчивости памятника (который ничем не подкреплен) разделялось его современниками. Анна Петровна Толстая запрещала кучеру приближаться к колонне: «Неровен час, свалится она с подножия своего»27. Она оказалась права: ангел действительно свалился вместе с колонной, но случилось это восемьдесят с лишним лет спустя – на рисунке М. Добужинского «Поцелуй» (1916)28.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.