Текст книги "И время и место: Историко-филологический сборник к шестидесятилетию Александра Львовича Осповата"
Автор книги: Сборник статей
Жанр: Языкознание, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 55 (всего у книги 58 страниц)
Наконец, фольклор уточняет и дополняет перечень дьявольских посулов. У Жуковского он занимает не менее четырех строф, между которыми располагаются пространные увещевания демона и его хвала аду – эти части традицией опускаются (возможно, из суеверных опасений). Кроме того, в устных редакциях устраняются повторы – скажем, на месте двукратного обещания богатства (Могу тебе я силу дать / И честь и много злата <…>. И вот в задаток кошелек: / В нем вечно будет злато) во всех вариантах остается одно (мотив неразменного кошелька). Предложение «дружбы» высокородных особ (бояр, витязей, князей) воспроизводится только один раз (вар. III), однако на основе этой строчки формируется другой посул: Еще боярышню-княжну, / Сведу с тобой я дружбу (вар. II). Оно замещает менее конкретное обещание: Досель красавиц ты пугал – / Придут к тебе толпою… (Жуковский), которое в фольклорной версии разворачивается следующим образом: Еще даю тебе коня, / Хрустальную карету, / В ней будет девушка одна, / На свете краше нету (вар. IV); Я дам девчонку юных лет, / Которой краше нету (вар. I).
Вообще новаций становится больше к концу устных вариантов (в таблице 2 они подчеркнуты). Кроме названных выше строк к ним относятся заключительная сентенция дьявола (фрагмент 16, вар. III и IV) – вместо лаконичного «До свиданья!» у Жуковского, а также резюме повествователя: А Громобой с своей душой / Навеки распрощался (вар. I); Пропал навеки Громобой, / Он бесу поклонялся (вар. II), представляющее собой переработку строк прототекста И обольстителю душой / За злато поклонился.
Наконец, насколько это возможно, устные редакции выдерживают стилистический регистр, определенный текстом Жуковского, за единственным, пожалуй, исключением. Речь идет о строчках: Взял в руки финское перо / И кровью расписался (вар. IV), испытавших некоторое влияние блатной лирики. Финское перо – финский нож, финка, часто фигурирует в уличных песнях (В кармане – финский нож; За нее пускали финки в ход; И не думай, что я замахнусь / В грудь чужую финляндским ножом… и т. д.), в том числе встречается и в более редкой форме финское перо (Имел ключи, имел отмычки, / Имел я финское перо [Джекобсон 1998:33]); уподобление же ножа перу (возможно, от сочетания перочинный нож) фиксируется по крайней мере с начала XX века [Грачев, Мокиенко: 136–137].
3
Итак, готовность фольклора принять и адаптировать произведение «высокой» поэзии находится в прямой зависимости от присутствия «вакантных» мест для возникающей новации, т. е. существования в его культурном «генотексте» неких «встречных течений». Согласно А.Н. Веселовскому, сходное притягивается сходным, что предполагает обязательное наличие аналогий между воспринимаемой и воспринимающей традицией, причем аналогичные элементы в воспринимающей традиции могут быть иначе структурированными, фрагментированными, вообще слабо проявленными и т. д. Заимствование мобилизует как эти вакансии для новообразований, так и дополнительные возможности воспринимающей традиции, позволяющие переорганизовать имеющийся в ее распоряжении фрагментарный материал (формулы, мотивы и пр.), рождая тем самым новое качество. Так, возможность фольклоризации стихотворения Жуковского была обусловлена наличием в русской традиции темы договора с дьяволом (известная в крестьянской и старообрядческой среде «Повесть о Савве Грудцыне», народные сказки сюжетного типа AaTh 1170–1199), а также ряда демонологических представлений, которые позволили по-своему понять фигуру демона-искусителя из прототипического текста, имеющую свое происхождение скорее в образном строе западноевропейского романтизма.
Как правило, литературный текст в своем «исконном» виде недостаточно пригоден для последующей фольклоризации, он должен быть каким-то образом адаптирован для нее. Пути этой адаптации различны (скажем, «Конек-горбунок» П.П. Ершова и «Сказка о царе Салтане» А.С. Пушкина приходят в бразильскую парафольклорную «веревочную литературу» через посредство детских прозаических переработок [Пирее Феррейра: 30–31]). В России основной формой такой адаптации являются лубочные и другие массовые издания, которые предлагают устной традиции упрощенные версии текстов зарубежной словесности и литературной классики. При этом весь спектр устных вариантов, вероятно, часто сводится к одной прототипической переработке, которую и усваивает фольклор. Это не исключает последующих, «вторичных» влияний на уже сложившуюся устную версию «исходного» литературного текста – следы таких влияний могут быть обнаружены в виде альтернативно используемых формул, восходящих к одному и тому же авторскому оригиналу. Вообще реконструкция некоего «узкого» книжного источника для целого набора фольклорных вариантов в ряде случаев является вполне уместным приемом фольклорной текстологии (позволяющим, например, выявить прототипические редакции для ряда бурятских версий эпоса о Гесере [Неклюдов 1984: 203–204]).
Используемый фольклором письменный текст практически никогда не остается совершенно неизменным в устной традиции. Попав в нее и тем самым войдя в режим постоянного варьирования, он становится пластичным и непременно начинает предлагать свои редакции строк и фрагментов авторского оригинала. Так, вместо Стал думу думать Громобой, / Подумал, согласился (Жуковский) фольклор дает свои версии данной фразы, казалось бы, альтернативные, но на деле контекстуально синонимичные5: И долго думал Громобой, / И долго не решался… (вар. I) – Недолго думал Громобой, / Он тут же согласился [Недолго сомневался…, Не долго колебался…] (вар. II–IV). Аналогичному варьированию подвергаются и прочие вошедшие в фольклор строфы баллады Жуковского.
Жанр городской песни диктует и определенный объем текста (как было сказано, примерно 4-10 строф; исключения относительно редки). В силу этого литературные тексты в устной традиции обычно подвергаются сокращению (за счет несвойственных фольклору описаний пейзажа и душевных состояний героев, пространных диалогов и т. п.). Случаются, правда, и дополнения – например, фабульное развитие «Гаданья» Полонского с помощью строф романса «Напрасно, девица, страдаешь», или две заключительные строфы в устных версиях «Элегии» А.Н. Аммосова, дающие ее гармоническое сюжетное завершение (убийство Хас-Булата и самоубийство князя, снимающие неопределенность авторской концовки стихотворения). Однако все это происходит в рамках разрешенного жанром размера текста.
Наконец, вариантные изменения текста в устной традиции обычно минимальны в его начале и в наибольшей степени проявляются во второй половине и финале6. Подобное увеличение амплитуды варьирования, нарастание пластичности произведения к его концу, по-видимому, является универсальной закономерностью и затрагивает все уровни фольклорного текста – его объема, его формы и содержания (развязка одного и того же сюжета может по вариантам существенно различаться).
Примечания
1 Здесь и далее в своем изложении истории городской песни я опираюсь прежде всего на обобщающую работу [Гусев: 5-54].
2 Пользуюсь случаем поблагодарить А.И. Рейтблата за консультацию.
3 Термин В.Н. Прокофьева.
4 Благодарю Б.И. Рабиновича за указание на архивную запись 1958 года и ее текст с нотной и аудиозаписью.
5 О понятии контекстуальной синонимии см: [Неклюдов 2002: 230–243].
6 См, например, популярную песню «Ах, васильки, васильки», восходящую к стихотворению А.Н. Апухтина «Сумасшедший» [Архипова].
Литература
Адоньева, Герасимова / Современная баллада и жестокий романс / Сост.
С. Адоньева, Н. Герасимова. СПб., 1996.
Архипова / Архипова А.С. Как погибла Оля и родился фольклор // Сценарии жизни – сценарии нарратива:
Сб. статей в честь 65-летия С.Ю. Неклюдова (в печати).
Бахтин / Бахтин B.C. Песни Ленинградской области: Записи 1947–1977 гг. Л., 1978.
В нашу гавань / В нашу гавань заходили корабли. [Вып.] 5: «В эпоху войн, в эпоху кризиса». 2001 (аудиокассета).
Гистер / Гистер М. А. Русская литературная сказка XVIII века: история, поэтика, источники. Диссертация, представленная на соискание ученой степени кандидата филологических наук. М., 2005.
Грачев, Мокиенко / Грачев М.А., Мокиенко В.М. Историко-этимологиче-ский словарь воровского жаргона. СПб., 2000.
Гудошников / Гудошников Я.И. Русский городской романс. Тамбов, 1990.
Гусев / Гусев В. Песни, романсы, баллады русских поэтов // Песни русских поэтов: В 2 т. / Вступит, ст., сост., подгот. текста, биографич. справки и примеч. В.Е. Гусева. Л., 1988. Т. 1.
Гусев I–II / Песни русских поэтов: В 2 т. / Вступит, ст., сост., подгот. текста, биографич. справки и примеч. В.Е. Гусева. Л., 1988.
Гюго / Гюго В. Легенда о прекрасном Пекопене и о прекрасной Больдур / Пер. А. Кублицкой-Пиоттух; предисл. А. Блока. Пб., 1919.
Джекобсон 1998 / Джекобсон М., Джекобсон Л. Песенный фольклор ГУЛАГа как исторический источник (1917–1939). М., 1998.
Джекобсон 2001 / Джекобсон М., Джекобсон Л. Песенный фольклор ГУЛАГа как исторический источник (1940–1991). М., 2001.
Журавель / Журавель О.Д. Сюжет о договоре человека с дьяволом в древнерусской литературе. Новосибирск, 1996.
Козьмин / Козьмин А.В. Метрический репертуар «блатной» песни 1920-1930-х гг. и проблема ее происхождения // Живая старина. 2005. № 2.
Кулагина, Селиванов / Городские песни, баллады, романсы / Сост., подгот. текста и коммент. А.В. Кулагиной, Ф.М. Селиванова; вступит, статья Ф.М. Селиванова. М., 1999.
Куприн / Куприн А.И. Собр. соч.: В 6 т. М., 1958.Т.5.
Левкиевская, Усачева / Левкиевская Е.Е., Усачева В.В. Водяной // Славянские древности: Этнолингвистический словарь: В 5 т. М., 1995. Т. 1.
Мордерер, Петровский / Русский романс на рубеже веков / Сост. В. Мордерер, М. Петровский. Киев, 1997.
Неклюдов 1984 / Неклюдов С. Ю. Героический эпос монгольских народов: Устные и литературные традиции. М., 1984.
Неклюдов 2002 / Неклюдов С.Ю. Вариант и импровизация в фольклоре // Петр Григорьевич Богатырев: Воспоминания. Документы. Статьи. СПб., 2002.
Неклюдов 2003 / Неклюдов С.Ю. Столичные и провинциальные города в городской песне XX века: топика и топонимика // Europa Orientalis. Vol. XXII. № 1(2003).
Неклюдов 2005 / Неклюдов С.Ю. «Все кирпичики, да кирпичики…» // Шиповник: Историко-филологиче-ский сб. к 60-летию Романа Давидовича Тименчика. М., 2005.
Неклюдов 2006 / Неклюдов С.Ю. «Гоп-со-смыком» – это всем известно… // Фольклор, постфольклор, быт, литература: Сб. статей к 60-летию Александра Федоровича Белоусова. СПб., 2006.
Новиков / Русские сказки в записях и публикациях первой половины XIX века / Сост., вступит, ст. и коммент. Н.В. Новикова. М.; Л., 1961.
Новичкова / Новичкова Т.А. Русский демонологический словарь. СПб., 1995.
Петровский / Петровский М. Скромное обаяние кича, или Что есть русский романс // Русский романс на рубеже веков. Киев, 1997.
Петрухин / Петрухин В.Я. Черт // Славянская мифология: Энциклопедический словарь / 2-е изд. М., 2002.
Пирее Феррейра / Пирее Феррейра Ж. Сказки Пушкина и Ершова в бразильском фольклоре // Живая старина. 1999. № 3 (23).
Позднеев / Позднеев А.В. Рукописные песенники XVII–XVIII вв. М., 1996.
Прокофьев / Прокофьев В.Н. О трех уровнях художественной культуры Нового и Новейшего времени (к проблеме примитива в изобразительных искусствах) // Примитив и его место в художественной культуре Нового и Новейшего времени. М., 1983.
Селиванов / Селиванов Ф.М. Народные городские песни // Городские песни, баллады, романсы. М., 1999.
Скрипиль 1935–1936 / Скрипиль М. О. Повесть о Савве Грудцыне // Труды Отдела древнерусской литературы. М.; Л., 1935. T. II; М.; Л., 1936. T. III.
Скрипиль 1954 / Скрипиль М. О. Русская повесть XVII в. М., 1954.
СУС / Сравнительный указатель сюжетов: Восточнославянская сказка / Сост. Л.Г. Бараг, П.П. Березовский,
К.П. Кабашников, Н.В. Новиков. Л.,1979.
Тамаркина / Романсовая лирика Удмуртии. / Ред. – сост. Э.А. Тамаркина. Ижевск, 2000. Вып. 1.
Рабинович / Запись Б.И. Рабиновича 12–14 июля 1958 от А.Т. Чагиной, 42 лет (д. Тереховицы Муромского р-на Владимирской обл.) // Фонограммархив Кабинета народной музыки Академии им. Гнесиных.
AaTh / The Types of the Folktale: A Classification and Bibliography Antti Aarne’s Verzeichnis der Mârchetypen (FFC N 3) / Translated and enlarged by S. Thompson. Helsinki, 1981 (= Folklore Fellows Communications. № 184).
AaThUth / The Types of International Folktales: A Classification and Bibliography: Based on the System of Antti Aarne and Stith Thompson by Hans-Jorg Uther. Helsinki, 2004. Part 1–3 (= Folklore Fellows Communications. Vol. CXXXIII. № 284).
Mot / Thompson S. Motif-Index of Folk-Litera-ture: a classification of narrative elements in folktales, ballads, myths, fables, mediaeval romances, exempla, fabliaux, jest-books, and local legends / Revised and enlarged edition. Copenhagen; Bloomington: Indiana University Press, 1955–1958. Vol. 1–6.
Приложения
Таблица 1. Фольклоризированные версии «Гаданья» Я.П. Полонского
Таблица 2.
Фольклоризированные версии баллады о Громобое В. Жуковского
Роман Лейбов, Татьяна Степанищева, Илон Фрайман
Рифменное клише как аргумент в идеологических спорах
К истории одной русской рифмопары
ЕСЛИ ИЩЕШЬ РИФМЫ НА: ЕВРОПА,
ТО СПРОСИ У БУТЕНОПА.
Фаддей Козьмич Прутков. Военные афоризмы
Наша заметка (впервые представленная как доклад на Тыняновских чтениях, Резекне, 2000) посвящена проблеме соотнесения явлений, принципиально относящихся к разным уровням и даже разным рядам. Рифма – фактор поэтической речи (утверждение, требующее уточнения, которое будет дано ниже). Идеологема, при всей расплывчатости этого понятия, – явление, принадлежащее сфере сознания и проявляющееся преимущественно в речи непоэтической.
Однако для русского литературного дискурса XIX века характерно слабое разделение идеологического и художественного полюсов. Художественному тексту может приписываться идеологическая функция – как автором, так и читателями; с другой стороны, как показывает в статье о почвенничестве Достоевского А.Л. Осповат [Осповат: 144–158], идеологические тексты зачастую строятся по принципу художественных. В свою очередь, русские художественные тексты, даже прямо не касающиеся идеологии (или трактующие ее в нарочито сниженном ключе), могут рассматриваться как реплики в идеологических спорах. Особое значение здесь приобретают маркированные элементы текста, которые могут осознаваться как своего рода «микротексты», относительно автономные от конкретного употребления: таковы стандартные коллокации, устойчивые метафоры, эпитеты и другие элементы синтагматического развертывания. Особое место в этом ряду занимают клишированные («банальные», «тривиальные», «избитые») рифмопары.
Феномен рифменных клише обычно объясняется особой смысловой связью между рифмующимися словами, «изолированностью соответствующего созвучия в языке», а функционирование рифменных клише в тексте связывается с удовлетворением читательского рифменного ожидания. Нам подобное объяснение представляется недостаточным.
Рифменные клише – явление, присущее скорее языковому сознанию, нежели поэтической речи, они возникают не обязательно в рифменных гнездах малой вместимости, а само бытование их в поэзии, сложным образом соотносясь с эволюцией русской рифмы, характеризуется, во-первых, регулярностью употребления, во-вторых – рефлексией над ними внутри литературной системы. Эта рефлексия может быть как метапоэтической (ср., например, каноническое обыгрывание клише «розы – морозы» в «Евгении Онегине»), так и критической (ср. известный пассаж в пушкинском «Путешествии из Москвы в Петербург»).
Лишь в стиховедческих работах последнего времени намечается понимание феномена рифменных клише как элементов поэтического текста, соотнесенных прежде всего с семантическим уровнем. Так трактуется вопрос, например, в монографии, посвященной образу Севера в русской литературе [Boele].
Речь идет не о рифмопарах, изобретение (или обнаружение) которых приписывается автору текста, но о рифмах, которые уже есть, практически – о фактах языка, но не поэтической речи. Мы знаем, что слово «кровь» рифмуется со словом «любовь». Рифмопара образует «прототекст» – зачаточный текст, обладающий признаками оформленности. Она является матрицей, которая способна развертывать потенциальные смыслы.
Оформленность и отграниченность – два важных признака текстовости, представленные в клише. Оформленность клише, конечно, относительна (т. е. в нем отсутствует третий важнейший признак текстовости – структурность), оно не функционирует как текст, но может осуществлять некоторые функции текста.
При разговоре о соотношении рифменного клише и идеологии нам приходится крайне осторожно подходить к вопросу о причинно-следственных связях. Речь идет о параллельных процессах, которые происходят в двух разных рядах и катализируют друг друга. Таким образом, постановка вопроса о первичности (клише обусловило развитие идеологемы, или наоборот) изначально неверна.
Интересующее нас рифменное клише, соединяющее название континента и грубое именование части человеческого тела, широко представлено в нелитературных жанрах, в первую очередь устных: каламбуры; «детские» шутки («Если едешь на Кавказ, солнце светит прямо в глаз…») и анекдоты, элементы сатирического фольклора, словесные игры. Несомненно, рифменное клише само по себе не может быть фольклорным жанром. Однако можно, видимо, говорить о его инкорпорированное™ в малые жанры фольклора, где оно выступает в качестве текстовой доминанты. Знание о наличии рифмопары, соединяющей часть света с частью тела, которое носители русской культуры получают из внелитературных источников, существенно само по себе.
Это клише имеет особую структуру и историю. Идеологическая маркированность одного из его элементов и стилистическая маркированность другого обусловливают его высокую сюжетообразующую способность. Между компонентами рифмопары возникает семантическая (обусловленная отнесенностью к разным рядам) и стилистическая напряженность: первое слово – варваризм; второе воспринимается как исконно русское, хотя точная этимология его проблематична [Фасмер: 61–62]. Субъективная «русскость» второго компонента позволяет воспринимать рифмопару как исконно присущую русскому языку, а заложенный в ней имплицитный конфликт России и Европы – как константу русского миропонимания; ср., например, в очерке И. Терентьева:
Достоевский верил, что Россия «спасет Европу», в наши дни русский народ клянется «научить» ее, у нас: или все, или нуль, или научить или по крайней мере проучить, сотворить грандиозную мерзость.
Последние морфологические изыскания Крученых в книге «Малахолия в капоте» устанавливают несомненную анальность пракорней русской речи, где звук «ка» – самый значительный звук <…>.
Природные свойства русского языка еще Пушкину дали как-то возможность оскорбить Европу рифмой, что связывает существенную анальность нашу с нашим же отношением к Европе [Терентьев: 229–230].
Все это способствует включению рифмопары в «идеологические» споры, впрочем, остающиеся зачастую достоянием устной речевой сферы. Однако неудобоцитируемость вовсе не означает, что эта рифмопара не воздействует на подцензурные жанры словесности (ср. технику работы с обсценными подтекстами у Достоевского [Левинтон: 269–270]).
В результате между входящими в рифмопару лексемами устанавливается устойчивая связь, обнаруживаемая в самых разных текстах, объяснить которую носителям других языков довольно трудно. Можно заключить, принимая во внимание идеологическую окрашенность первого компонента, что способ актуализации рифменного клише будет находиться в зависимости от трактовки в тексте европейской темы: сама рифма, как было указано выше, является парафразом этой темы.
Внелитературная «шутка» должна была появиться уже в XVIII веке, но ее прямых следов в литературе этого времени мы не обнаруживаем. Первые известные нам случаи обыгрывания рифмопары приходятся уже на XIX век, причем, как нам представляется, к этому времени она уже достаточно отрефлектирована – вплоть до того, что один его элемент может служить эвфемистической заменой другого: так, сообщая Пушкину в октябре 1831 года о готовящемся издании «Европейца», И. Киреевский поясняет:
Я назвал его так не от того, разумеется, чтобы надеялся сделать его Европейским по достоинству (я не знаю еще, сколько могу надеяться на Ваше участие); но потому, что предполагаю наполнить его статьями, относящимися больше до Европы вообще, чем до России. Однако, если когда-нибудь Феофилакт Косичкин захочет сделать честь моему журналу: высечь в нем Булгарина, то разумеется в этом случае Булгарин будет Европа в полном смысле [этого] слова [Пушкин:Х1У,2з8]. (О «журнальных» коннотациях рифмопары см. ниже.)
Очевидна «петровская» окрашенность слова «Европа» (напомним, что Пушкин вкладывает его в уста Петра в знаменитом монологе из «Медного всадника»). Именно для идеологии петровской империи будет принципиальным утверждение, что Россия – страна европейская, при Петре это географическое понятие превращается в идеологему. Тогда же слово «Европа» впервые попадает в словарь (Лексикон Поликарпова, 1704). Поэтому вполне закономерно, что «петровский» колорит слова «Европа» актуализируется в начале XIX века, в период напряженных контактов России с Европой и осмысления положения империи относительно западных соседей.
Провозглашенный Петром и подтвержденный Екатериной европейский статус России неоднократно ставился под сомнение как авторами, сочувственно относящимися к идее вхождения России в европейское пространство, так и теми, кто настаивал на самобытности России и противопоставленности ее Западу. В любом случае рифменное клише могло становиться инструментом опровержения «петровской» идеологемы. Первая линия развертывания рифменного клише (условно говоря – «почвенническая») – ‘они/Европа = aversa (в отличие от нас/России)’; вторая линия («западническая»): ‘мы/ Россия = aversa, а не Европа’. В первом случае члены рифмопары являются окказиональными синонимами, во втором – антонимами.
Возможные варианты развертывания первой модели – наказание, унижение; в наиболее общем виде – дискредитация одного элемента рифмопары другим. Сравнительно со второй эта группа текстов немногочисленна.
Первый пример «синонимического» сюжетного развертывания относится к 1820-м годам – но применение его к 1812 году. В стихотворении Пушкина «Рефутация г-на Беранжера» перифрастически описано бегство наполеоновской армии из России; примечательно, что далее вводится тема телесного наказания («встарь мы вас наказывали строго»). Характерный для начала 1810-х годов патриотизм стилистически снижен (соответственно с жанровым снижением – Пушкин имитирует французскую «песню» с рефреном), хотя прямо подвержена унижению Европа:
Ты помнишь ли, как всю пригнал Европу
На нас одних ваш Бонапарт-буян?
Французов видели тогда мы многих <…>,
Да и твою г<……> капитан!1
[Пушкин: III/1, 81]
Другой вариант дискредитации первого компонента рифменного клише через второй – унижение Европы посредством демонстрации ей упомянутой части тела. Мотив демонстрации российского тела Европе как унижения соотносится с архаичными схемами поведения (ср. о том же мотиве в другом его сюжетном осмыслении далее).
Этот сюжет может вступать во взаимодействие с формулой окно в Европу, канонизированной Пушкиным в «Медном всаднике» (см. о ней [Неклюдова, Осповат]). Формула, скорее всего не предполагавшая актуализации обсценной рифмопары в памяти читателей «петербургской повести» (ср., впрочем, постоянное пушкинское обыгрывание обсценных мотивов и рифм в связи с петербургской мифологией), стала дополнительным импульсом для разнообразных словесных игр вокруг «европейской» темы – вплоть до фольклорной пародии «Зимнее утро»2 или стихотворения И. Иртеньева «Отвратительно, страшно, мохнато..»3.
Сюжет «наказания Европы» отмечен также в современных «кричалках» спартаковских болельщиков, восходящих к более архаичным постфольклорным текстам. На связь этих задорно-патриотических инвектив с высокой культурной традицией в свое время указал А.Д. Синявский:
Наиболее удачной в немудрящих этих куплетах представляется громкая отповедь (к сожалению, неудобочитаемая), адресованная иностранным державам <…>. Найдена универсальная формула дипломатического ответа на всевозможные каверзы, ультиматумы, и одновременно проясняется <… > проблема странной, загадочной миссии России между Востоком и Западом, между Азией и Европой. Об этом, мы знаем, писал в свое время Александр Блок в знаменитом стихотворении «Скифы», вуалируя наглую рифму поэтической инверсией:
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!..
Ну а тут без инверсий. Таинственное «двуединое», «срединное» положение России решено одним махом, одним скачком, которым берется этот философский барьер:
Я… японца в…
И… на всю Европу!
Сунетесь – и вас мы разобьем.
[Терц: 80]4
Второй (антонимический) тип развертывания сюжета, заложенного в рифменном клише, наиболее ярко реализован в стихотворении И.С. Тургенева «Когда монарх наш незабвенный…» (1855 или 1856):
Когда монарх наш незабвенный,
Великий воин и мудрец,
Весь край Европы просвещенной
На нас поднял с конца в конец, —
«Я не боюсь, – рекла Россия, —
Зане я <—> славна;
От Бонапарта, от Батыя
Меня спасала лишь она!
Напрасно сыпали удары
В нее и турки, и татары,
Французы, шведы, поляки, —
Она терпела мастерски!
И ныне вновь, прикрывшись <—>,
Как адамантовым щитом,
Вступлю я в бой со всей Европой —
И враг покроется стыдом!»
Рекла – и стала в позитуру,
Но та, чью крепкую натуру
Еще никто не мог пробрать, —
Увы и ах! – пустилась <—>!
Ее прошибла пуля злая,
В нее проникнул камуфлет…
Заголосила Русь святая
И отступила за Серёт.
Теперь мы в нем не ловим раков,
А <—> не в чести у нас…
Один лишь Тоггенбург <Аксаков>
С ее дыры не сводит глаз.
[Тургенев:385]
Россия здесь олицетворяется: вводится тема пространственной ориентации государственного тела (ср. высокую реализацию той же метафоры в одической русской поэзии XVIII века). Aversa становится атрибутом государственного тела, метонимически его подменяя. Русская история переосмысливается – это не череда побед, а история непрерывного телесного наказания, терпение иронически объявляется национальной доблестью; боевой позитурой оказывается довольно двусмысленное положение тела (ср. ниже намек на его обиходное именование: «теперь мы <.. > не ловим раков»). Этим обусловлено, по логике тургеневской сатиры, и позорное поражение России в Крымской войне: объект гордости («адамантовый щит») не выдерживает нового испытания, Европа «наказывает» Россию, aversa подвергается внешнему воздействию, а затем – и внутренней трансформации (камуфлет – подземный разрыв мины, не образующий воронки на поверхности земли). Видимо, не в последнюю очередь сюжетное развертывание клише здесь обусловлено паронимической аттракцией гидронима «Серет» (северный приток Дуная). Саркастический финал текста парадоксально описывает единственных, по Тургеневу, оставшихся поклонников дискредитированной части государственного тела – славянофилов – как русских европейцев (что намекает на ставший уже общим местом тезис о германском генезисе славянофильства); образ неизменного в своей платонической любви рыцаря Тоггенбурга, глядящего на окно возлюбленной, вновь возвращает нас к связи cuius и oculus.
Еще один, петербургский, пример – стихотворение Аполлона Григорьева «Прощание с Петербургом» (1846):
Прощай, холодный и бесстрастный,
Великолепный град рабов <… >
С твоей чиновнической…,
Которой славны, например,
И Калайдович, и Лакьер,
С твоей претензией – с Европой
Идти и в уровень стоять…
Будь проклят ты…!
[Григорьев: 67]
Этот текст представляет собой пару к стихотворению «Город» (1845/1846) – о чем позволяет говорить сюжетная и тематическая близость. Пара образована по типу «высокое – низкое»: в «Прощании…» темы разврата, холопства и гниения разрабатываются в «низком» регистре («падшая красота» «Города» превращается в «бордели», «ночь прозрачная» именуется «гнойно-ясной»; вплоть до трансформированной автоцитаты: «великолепный град» – «великолепный град рабов»).
Второй элемент рифменного клише в стихотворении Ап. Григорьева выступает в суженном значении: происходит метонимическая замена: Петербург – город усидчивых чиновников5.
Возможность характеристики России через второй компонент рифменного клише интерпретируется в текстах как признак ее «неправильности». Ср., например, анонимный текст «Богатырь-государь» (конец 1840-х – начало 1850-х годов), в котором описание экипировки русского солдата развенчивает военные амбиции России:
Занята голова,
Чтоб прошла бы молва
По Европе,
Как солдат твой дурак
Прицепляет тесак
К…
[ВРП: 731–732]
В этом примере особо показательно наличие в первом из процитированных стихов антонима к ключевому термину в рифменной позиции6.
Важной разновидностью сюжета является противопоставление России Европе по отношению к телесным наказаниям: в первой они возможны и широко практикуются – в отличие от последней (это противопоставление характеризует не реальную практику, а ментальный конструкт). При этом русская практика «сечения» иронически может объявляться национальной чертой, противопоставляемой европейскому вольномыслию; ср. в соединении с журнальной/литературной темой (о которой подробнее ниже) – в коллективных лицейских куплетах:
С позволения сказать,
Много в свете рифмодеев,
Всё ученых грамотеев,
Чтобы всякий вздор писать;
Но, в пример и страх Европы,
Многим можно б высечь <–>,
С позволения сказать.
[Пушкин: 1,310–311]
Очевидно, что в подцензурной литературе второй элемент клише вообще присутствовать не может. Однако «память» о рифменном клише сохраняется, причем не только в стихотворных текстах. В прозаических жанрах оно имплицитно присутствует на тематическом уровне, сложно реализуясь на уровне сюжетного развертывания. Так, в повести Гоголя «Невский проспект» упомянутый сюжет травестирован: телесное наказание русского дворянина осуществляют ремесленники, которые носят имена, отсылающие к немецкой культуре. В «Зимних заметках о летних впечатлениях» Достоевского переход от «Парижа» к «розгам» анаграммирует рифмопару семантически (а топоним «Париж» – частично анаграммирует обсценный член клише). «Заметки…» целиком посвящены теме «Россия – Европа». «Европейская» тема здесь выступает на фоне темы «отечественной». Причем, как представляется, автор использует многие из возможных сюжетных ходов, названных выше, что свидетельствует о рефлексии над обсуждаемой рифмопарой. Особенно существенна для «Заметок…» тема телесных наказаний как принадлежности русской жизни. Европеизация России (неправильная, с точки зрения повествователя) описывается как смена костюма, конкретнее – определенной его части, привешиваемой сзади: Фонвизин «таскал <… > всю жизнь на себе неизвестно зачем французский кафтан, пудру и шпажонку сзади, для означения рыцарского своего происхождения (которого у нас совсем не было) и для защиты своей личной чести в передней у Потемкина». Так вводится тема телесных наказаний – через описание «европейских» способов защиты личной чести, в России не действующих и потому абсурдных. Далее следуют прения с «милейшим спорщиком» о возможном «мирском приговоре за что-нибудь высечь» – механизм рассуждений вскрывается посредством введения «разоблачительных» реплик персонажей: «Вы про Париж хотели, да на розги съехали. Где ж тут Париж?» Ср. также: «Напяливали шелковые чулки, парики, привешивали шпажонки – вот и европеец. <… > На деле же все оставалось по-прежнему <… > расправлялись с своей дворней, так же патриархально обходились с семейством, так же драли на конюшне мелкопоместного соседа…» [Там же: 53,54,57]. Таким образом, тема телесных наказаний в тексте Достоевского представлена как непосредственно связанная с темой Европы – что позволяет нам истолковать нашу рифмопару как один из подтекстов третьей главы «Заметок…».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.