Текст книги "Маруся отравилась. Секс и смерть в 1920-е. Антология"
Автор книги: Сборник
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 28 (всего у книги 47 страниц)
Паук
Федор Федорович обнял голову большими руками и сидел неподвижно так несколько минут. Потом, точно вспомнив о собеседнике, он засмеялся, и блеснувшие смехом глаза его остановились на Хорохорине с оттенком благодарности за внимание к нему.
– Как раз вчера только я получил письмо от сестры. Почему-то ей вздумалось напомнить мне о детстве. И вот она вспоминает, как меня дразнили, называя «профессором кислых щей». Это за угрюмость и любовь к книжкам! Что же? Я ведь оправдал прозвище! Вспоминает она, как почти мальчишкой я ходил на пруд, ловил лягушек для анатомических опытов, приносил их в стеклянной банке домой и изучал. Мальчишки за мной толпами бегали. А для пойманных мышей я брал у нее с комода коробочки из-под конфет. Когда они освобождались, я аккуратно их ставил на прежние места, не замечая, что они были в крови и едва ли могли быть приятны на комоде…
Буров усмехнулся.
– Да, несомненно, я мог быть незаурядным ученым…
– Вы были им и есть еще! – вставил Хорохорин.
– Это после инцидента с рабфаком-то вы мне говорите?
– Тут ваша эта любовь несчастная…
– Никакой любви нет! – резко перебил Буров. – Есть острое влечение… Добра от него нет и не будет!
– Но ведь это уже ужас, и этот ужас вы сознаете… Вот этого я не понимаю! – взволнованно перебил Хорохорин.
– Не понимаете? – переспросил Буров и пристально посмотрел на него, но пустыми, что-то припоминающими и видящими дальше настоящего глазами. – Не понимаете? Я тоже не понимаю, – вдруг засмеялся он, – тоже не понимаю…
Хорохорин посмотрел на него, плохо соображая, о чем он говорит и чему смеется.
Буров заметил это и продолжал о другом, переменив тон:
– В той простоте отношений, которую я замечаю среди молодежи у нас в университете, есть одно хорошее: независимость! Парень, сошедшийся с девушкой, не смотрит на нее как на свою собственность. Самые слова эти – гнусные слова, от которых отдает Домостроем: «Я ему отдалась» или: «Она мне принадлежала», – для них не подходят… Никто никому не отдается, никто никому не принадлежит…
Хорохорин вздернул плечи, сказал, поощренный похвалою приват-доцента:
– Сходятся и расходятся – очень просто!
– Если бы не было этой слишком большой простоты, было бы лучше. Но они очень уж просто, а потому часто слишком рано сходятся и так же просто, слишком просто расходятся, не думая о том, что половой акт не самоцель, а лишь акт воспроизведения себе подобных… Это уж похоже на нас…
Хорохорин усмехнулся молча. В его распоряжении, как у всякого медика, было так много верных средств, думал он, устраняющих всякие неудобства подобного рода, что об этом не стоило и говорить.
Буров положил голову на ладони больших своих рук и, оперев их локтями о стол с жуткой прочностью, сказал задумчиво:
– Но еще предстоит и вам все равно борьба со старым наследственным взглядом на женщину как на принадлежащую мне. Вот тут бороться очень трудно. Гораздо скорее поступаешь наоборот: начинаешь требовать восстановления домостроевских прав. Требуешь этого просьбами, мольбами, всякими унижениями… Черт знает на что не идет человек для того, чтобы осуществить это право «моя!».
Хорохорин вздрогнул. Нельзя сказать, чтобы в путаной, полутрезвой речи Бурова для него все было ясно. Но промелькнувшее в это мгновение воспоминание о цели каких-то мелких, но острых унижений, сыпавшихся на него в этот вечер у Веры, на лестнице, у Анны, заставило его еще раз с тоской и ужасом оглядеть своего собеседника.
– Это противно, ужасно противно, я думаю, – глухо говорил тот, – когда человек не может уйти от женщины, которой он не нужен… А скольких людей я знал: у себя в кабинете за телефонами и звонками или за папками и горами бумаг они делают важное дело… Часто даже по-настоящему большие, умные люди… А вечером глупая, пустая девчонка может, издеваясь, заставить его делать все что угодно… Потом она может уйти от него, и этот умный, большой человек мечется, как сумасшедший, ходит за нею, бросает все, ползает на коленях, просит, умоляет, требует… И вы смотрите на эту девчонку и дивитесь: в чем дело? Мещаночка, нос пуговичкой… Ужас!
Он пожал плечами и содрогнулся от какой-то внутренней муки:
– Можно убить себя и ее… Или только ее. Темный круг. Паутина. Вот в нее попадаем мы, кто внутри остался еще собственником… И тут не любовь, а другое. Голое животное влечение. Оно и будит в человеке собственника. Берегитесь этого!
– Вы же сами сказали, что простота наших отношений гарантирует нас от этого…
– Если эта простота вам свойственна и вы честны с собой… Но если вы этой простотою прикрываете только, как и криками о мещанстве, то же безволие, ту же распущенность… Берегитесь, Хорохорин.
Хорохорин посмотрел на него с сожалением. В самом деле, оплывавшее, затекавшее лицо Бурова с резкими, обнажавшими душевную муку чертами и складками, теперь особенно вызывало жалость. Но с легким чувством гнева и досады за безвольную дряблость этого человека Хорохорин сказал насмешливо:
– Как же дошли вы до жизни такой?
Он хотел смягчить резкость тона и прибавил мягче:
– Как, Федор Федорович, в самом деле, а?
– Все очень просто, – задумчиво ответил Буров, – все очень просто… С того и началось, что все называли меня профессором и потому, должно быть, хотели научить меня подлинным радостям жизни… Тогда, кстати, было общим убеждением, что всякому юноше очень полезно для здоровья сходить в публичный дом… У нас в гимназии считалось, что всякий прыщик уже свидетельствует о необходимости идти к женщине… Половая распущенность считалась чем-то вроде добродетели: недаром сотни лет Дон Жуан является героем поэтических произведений… Ну, я тоже распустился, как все… К сожалению и великому нашему несчастью, у нас совсем не думали о половом воспитании ребенка и юноши!
Хорохорин кивнул головою. Буров, не скрывая волнения, переходившего в бессильное озлобление, продолжал рассказывать:
– Или, вернее, думали об этом по-своему… У нас предметом зависти был один товарищ, для которого мать пригласила хорошенькую горничную… Это, во-первых, предохраняло его от посещения проституток, а во-вторых, способствовало его успехам в классе, потому что девушка допускала к себе мальчишку только по соглашению с матерью… А мать позволяла это, только когда в дневнике у него были хорошие отметки. После единиц и двоек девушка была неприступна…
Он выпил пива и, вздохнув, улыбнулся с горечью:
– Я о себе хотел досказать – это все поучительно вам выслушать! Так вот, однажды я пошел к отцу и признался ему, что занимался онанизмом. Он выслушал меня, сунул руки в карманы и ушел, сказав: «Ну что же, идиотом будешь!»
– И все?
– Все. Больше мы с ним об этом не говорили!
Хорохорин в тупом ужасе смотрел на Бурова, а тот, вздрагивая невидимыми мускулами лица, продолжал говорить:
– Я работал вместе с нашими коллегами над прошлогодней университетской анкетой по половому вопросу и могу вас уверить, что все это не преувеличения, а самая настоящая жизнь, только тщательно от всех скрываемая! Спросите воспитателей, наблюдающих детей и юношество, спросите врачей, делающих аборты чуть не тринадцатилетним девочкам… Поговорите с врачами, специалистами по венерическим болезням… К сожалению, раз потеряв умение сдерживаться, потом уже трудно его вернуть. Когда это зашло очень далеко, вернуться почти нельзя… Вы же знаете, что девяносто процентов женщин, попадающих в психиатрические лечебницы, заболевают всякими психическими и нервными заболеваниями на половой почве… Вы хорошо знаете Веру Волкову? – неожиданно спросил он.
Хорохорин смутился, ответил не сразу.
– Нет… Как это ни странно, но только сегодня как раз я познакомился с нею…
Буров, опустив глаза, спросил очень глухо:
– И конечно, так, как все с ней знакомятся…
Хорохорин пожал плечами.
– Не знаю, как другие… – пробормотал он, а Буров, выпив залпом стакан, поставил его обратно на стол с такою силой, что он развалился без звука, как глиняный.
Он рассмеялся и позвал служителя. Тот убрал осколки и принес новый. Хорохорин молча, с изумлением смотрел на своего собеседника. Теперь, кажется, никакою силою нельзя было бы из него самого вытянуть и слова о Вере.
– Она также больна! – заметил Буров. – Я познакомился с ней у невропатолога, лечившего ее от психической травмы… Это один из видов заболеваний после аборта… Надо мною вообще тяготеет половое проклятие. Когда я сдавал экзамены на аттестат зрелости, старая нянька моя рассказала мне, что я родился непрошеным гостем. Родители меня очень упорно вытравляли, но безуспешно – я все-таки родился… Я поздно узнал об этом, иначе раньше бы освободил их от своего присутствия в семье…
Федор Федорович усмехнулся круглым глазам Хорохорина, раскрывавшимся от страха и ужаса.
– Не пугайтесь, – сухо сказал он, – не страшно! Кто не плутал из нас в Собачьем переулке! Все через него проходят… Только надо спохватиться вовремя, если уже туда попал! Как кончатся занятия, в мае – в июне, я – это решено – уезжаю на юг! Кажется, в правлении негласно это тоже решено…
– Да, как будто был такой разговор!
Хорохорин замолчал. Привычно он выпрямился, думая о своем превосходстве над этим больным человеком, но тут же вспомнил весь вечер в одно мгновение, как при синем блеске молнии, и ему стало страшно: за себя, за Бурова, за таких, как он, запутавшихся в тенетах огромного, белого, сытого полового паука, пившего даже не кровь, а мозг, лучшее в человеке – его мозг.
Сквозь сизый, прокуренный, продымленный воздух в потерявших ясность зрения глазах его лицо его собеседника расплывалось, белело и становилось похожим на то же паучье лицо. Хорохорин очнулся от звона чокавшегося об его стакан стакана, схватил его и залпом выпил.
Это его освежило. Буров спросил:
– О чем же все-таки поразмыслить вы явились сюда?
– Так, пустое!
– А все-таки?
Хорохорин думал об Анне, о Бабковой, о Вере, о всех женщинах, запертых в стенах общежития, в каждом доме, в каждой комнате и не желавших спасти его от чего-то подобного страшному рецидиву Бурова, но не об этом же он мог с ним говорить.
Он потер лоб горячей рукою и взглянул на Бурова:
– Я зашел сюда просто затем, чтобы найти какую-нибудь подходящую женщину…
– А… – протянул тот равнодушно, – скажите хозяину, вам позовут… Они всех тут знают! Я уже пойду…
Он встал с некоторой резкостью, но любезно пожал ему руку.
– До свидания! Не стану вам мешать, и мне пора.
Он кивнул на ходу буфетчику, тот раскланялся с почтительной фамильярностью всегдашнему гостю и раскрыл длинную книжку, чтобы пополнить его счет.
Хорохорин пересел на его стул и, допивая стакан, стал смотреть на засунутую в угол, за ящики с пустыми бутылками эстраду, на которую выскочила раскрашенная женщина в шотландском костюме с голыми коленями.
Усталый квартет заиграл шотландский танец, и танцовщица закружилась в углу под одобрительный хохот пьяных зрителей.
Часть втораяРазумные люди
Старогородская мануфактура
На полверсты ниже города, на самом берегу Волги, как на сторожевом кургане, вздымается из вечной волжской туманной дали знаменитая наша фабрика, известная под именем Старогородской мануфактуры. Там, где при постройке ее, под легким покровом песчаной пыли, найдены были следы древнего становища Золотой Орды, расположился теперь багровый корпус многоэтажных фабричных зданий.
Летом внизу, под горою, у тонкой полоски песчаного берега – пристань и барки. Барки выгружают на берег тяжелые, точно еще сохранившие на себе пыль и зной Туркестана тюки хлопка. Заводские лошади, шатаясь в оглоблях от напряжения, вывозят крутою дорогою вверх тяжкие возы с тюками.
Пристань грузит обратно на запыхавшийся пароход тюк за тюком свежую пряжу. Пароход этот, огромный и важный, увозит пряжу еще на сто верст ниже в поселки Голого Карамыша, где сотни кустарей на простых деревянных станках в закопченных избах между делом работают знаменитую нашу, неподражаемую старогородскую сарпинку.
В конторе многочисленным экскурсантам показывают груду образцов этой неестественно прочной ткани. И в этой прочности, и в неисчерпаемом богатстве ярчайших цветов, и в самом вынужденном техникой работы однообразии рисунков, как здесь же рядом в грудах песчаной пыли, редкий из посетителей фабрики не чувствовал аромата тысячелетий, погребенных в степных курганах Нижней Волги.
– Теперь нет прежней аппретуры, – поясняет обыкновенно директор фабрики, – так что исключительной нашей шелковистой сарпинки больше не работают… Да и у теперешней сарпинки нет настоящей отделки…
Сожалея, он провожает своих гостей до двери и передает их мастеру, который начинает водить экскурсантов из этажа в другой, открывая им секрет претворения хлопка в тончайшую пряжу.
Между этой фабрикой и нашим университетом, между рабочей слободкой, выстроившейся возле нее, и студенческим клубом испокон веков существовали какие-то шефские отношения, начавшиеся еще с того времени, когда строился университет: арендная плата с фабрики, по постановлению нашей прежней городской думы, передавалась на нужды студенческих организаций.
После революции материальные, как и шефские отношения между фабрикой и университетом, приняли более организованные формы, сохраняющиеся и до сих пор. Нужно отметить, что одним из замечательнейших явлений в жизни нашего университета, к сожалению не замеченным даже и теми, кто после жуткой и загадочной драмы, происшедшей у нас, старательно изучал в малейших подробностях быт нашей молодежи, остается вот эта установившаяся между университетом нашим и нашей мануфактурной фабрикой близость.
Она установилась сама собой. Ее не навязывали различными инструкциями ни той, ни другой стороне. Она начата была по оставшейся естественно близости к фабрике, откуда они пришли, нашими рабфаковцами. Ее укрепили наши спортсмены: неизменно боровшиеся за первенство футбольные команды; постоянно состязавшиеся друг с другом то лыжники, то гребцы, то конькобежцы, то шахматисты; ее, наконец, вынес в массу студенчества и населения фабричного поселка наш любительский драматический коллектив.
В студенческом клубе, где была маленькая и неудобная сцена, сорганизовалась неплохая труппа. (Она впоследствии и разыграла у нас пьесу, посвященную нашим событиям, о которой сказано вначале.) Эта труппа с каждым новым спектаклем выступала в клубе Старогородской мануфактуры, всегда переполненном для этого случая и рабочими и студентами.
Если к этому прибавить упоминавшуюся уже командировку наших комсомольцев на кружковые занятия и добровольные нередкие лекции нашей профессуры в клубе фабрики, то станет понятным, какое значение имела фабрика в жизни нашего университета и обратно – какое университет имел значение в жизни рабочего поселка при фабрике, не говоря уже о клубе.
В числе многих студентов, работавших на фабрике, был и Хорохорин: он регулярно вел занятия в клубном кружке политграмоты с фабричной молодежью. Как раз именно на другой день после вечера, столь обильного происшествиями, он должен был вести очередную беседу в кружке.
Фабричная машина, аккуратно заезжавшая за лекторами, доставила Хорохорина на фабрику в пятнадцать минут, но ни сумасшедшая скорость движения, ни холодный поток пронизанного уже весенней влажностью воздуха – ничто не освежило его.
Чувство глубочайшего отвращения, с которым он вышел из крошечной мансарды деревянного флигелька во дворе пивной, где услужливые проститутки наспех восстанавливали душевное равновесие гостей, не оставляло его всю ночь. От ощущения своей запачканности не спасло его ни мыло, ни горячая вода. С этим именно ощущением он заснул под утро и с ним проснулся вечером, когда машина уже стояла у крыльца дома, где он жил.
Автомобиль фыркал, дрожал под ним, неся его по просторным нашим улицам. Он же не замечал езды, не видел улиц, но, устремив опустошенный взгляд в спину шофера, думал с напряжением и последовательностью, совершенно так, как в этом же автомобиле обдумывал иногда с начала до конца предмет предстоящей беседы в кружке.
«Буров, кажется, был прав, да, прав, – думал он, выговаривая про себя свои мысли точными словами. – И почему я об этом никогда не думал? Да, голый акт ни от чего не спасает, нисколько не успокаивает, а наоборот… Действительно, все приходит в разлад…»
Он подумал об Анне, потом, конечно, о Вере – там и тут нужно было считать все конченным. Анна упряма, ее не переубедить, да едва ли и стоило. Вера смеялась, дразнила – это было уже слишком ясно, а думать о ней значило думать о Бурове, о пауке, о мансарде, о всем том, что слилось теперь в один кошмарный образ висевшего в паутине сытого паука.
«Нет, нужно начать новую жизнь, – решил Хорохорин, – все заново!»
Мысль о новой жизни сводилась, конечно, к мысли о новой женщине, без чего не могло быть – в этом Хорохорин не сомневался – душевного равновесия, как без душевного равновесия не могло быть не только новой, трезвой, но и вообще не могло быть никакой жизни, никаких занятий, никакой работы.
«Это значило бы уподобиться Бурову, – сурово подумал он, выходя из автомобиля, – и только!»
– Поторопились, – заметил ему шофер, – еще работают! Пройдите пока в контору…
Хорохорину было немного холодно. Он зашел в контору, но там было не теплее. Подумав, он поднялся по железной лестнице наверх и стал бродить по фабрике.
Дорабатывая последний час, тысяча веретен журчали неумолимым гулом, наполняя им весь пятиэтажный корпус. Говорить было трудно и расслышать другого нельзя. Хорохорин молча улыбался знакомым мастерам, но на их крики только махал рукою. Он проходил этажами, снизу наверх, из одного в другой, любуясь изумительными машинами, хлопотливо пережевывающими груды хлопка, следил за сотнями проворных рук, снимающих шпульки с пряжею, выточенною из хлопка в тончайшую нить.
И он не думал о Волге, о степях и сарпинке, ведущей свой род от тех ткачей, что тлеют в невскрытых курганах приволжских степей.
Но на самом верху, где-то между журчащими сторонками прядильных ватеров, девушка в багровом сарпинковом платье с голыми руками и открытой шеей заставила его вспомнить о потомках свободолюбивых ушкуйников, оставивших внукам в наследство страстную волю к жизни и радостную силу смеясь побеждать.
Хорохорин посмотрел на нее с завистью – она, проходя по узкому коридору между сторонками журчащих, крутящих шпульки машин, положила голые руки на плечи парня, чтобы его обойти, и одного этого движения точеных рук было достаточно, чтобы вновь воскресить в Хорохорине острую мысль о женщине.
Девушка заметила Хорохорина и тихо, без улыбки, поклонилась ему.
Хорохорин ответил ей, узнавая, – это была одна из работниц в его кружке.
«Кто ищет, всегда находит!» – думал он и, улыбаясь девушке, прошел дальше. Она крикнула ему вслед:
– Сейчас, кончаем!
Он оглянулся, увидел злые глаза парня, провожавшие его, и ничего не ответил. Через минуту далеким эхом ворвался в фабричный гул урочный гудок, машины стали затихать. Хорохорин шел с фабрики уже в толпе рабочих, переполнивших узкие железные лестницы.
– Товарищ Хорохорин!
Он оглянулся, почти уверенный, что это она, и не ошибся – девушка догнала его, протискиваясь в толпе.
– Мы только умоемся и сейчас же все явимся в клуб. Не начинайте без нас…
Он кивнул головою, чувствуя, как этот знакомый фабричный, рабочий гул, насыщенный усталостью, сытостью физического труда, освежает его самого. Он улыбнулся девушке, наклонился к ней, как истомленный зноем путник в безводной пустыне склоняется к прозрачному источнику, и сказал:
– Я подожду, конечно. – И добавил вопросительно: – Варя?!
Она замялась, но глаза ее блеснули особенной радостью подростка, которого сочли взрослым, – это была благодарная готовность ответить преданностью. Она сказала:
– Да! А вы помните?
– Помню!
– А фамилия?
Он колебался секунду – сказать «твоя» или «ваша», но сказал «твоя» с таким же чувством, с каким, поколебавшись на берегу, идет в холодную воду купальщик.
– Твоя? Знаю: Половцева!
Плотная масса людей, спускавшаяся по узкой лестнице, сдавила их; они пошли вместе, толкаясь с чужими плечами и друг с другом. Хорохорин, наклоняясь к ее уху, говорил, почти волнуясь:
– Ты ко мне летом приезжала за книжками для вашей библиотечки, помнишь?
– Еще бы!
Она подняла на него глаза с восторгом. Хорохорин подумал мельком: «Как же я…» – но тут же с веселой гордостью продолжал:
– И я хотел через два дня заехать на фабрику покататься с вашими ребятами на лодках…
– И не пришли!
В тоне ее были грустный упрек и покорность. Хорохорин тихонько погладил свою грудь – так больно сжалось сердце и овеялось холодком сожаления.
– Да, я уехал, – ответил он, – на практику… А теперь кругом работа, занятия, черт знает что – некогда…
Он опустил руку и, в толкотне столкнувшись с рукой девушки, пожал ее.
– Мы будем часто встречаться теперь, хорошо?
Она покраснела и промолчала, не вырывая руки. Хорохорин, остановившись за дверью перед нею, сказал с подкупающей простотой и искренностью:
– Мне нужен сейчас друг, вот такой друг, как ты… Я обошел сейчас фабрику и сразу почувствовал себя другим человеком. Здесь настоящие люди, настоящая жизнь. Не то что у нас там…
Она стояла перед ним опустив глаза и молчала до тех пор, пока не услышала его прямого вопроса:
– Хочешь, будем вместе учиться, думать, гулять? Мне нужно чаще сюда к вам ходить, но не одному только, хочешь?
– Конечно, хочу! – ответила она.
– А мне нужен друг, мне нужен друг! – повторял он, пожимая ее руки. – Если бы ты знала, как нужен!
– Может быть, и мне нужен! – с мальчишеской какой-то прорывающейся неожиданно смелостью ответила она и выдернула руку.
– Варя! – крикнул он благодарно.
Она засмеялась в ответ и ушла вперед, обгоняя его, но и этой встречи достаточно было, чтобы потом весь вечер, по пути в клуб, в клубе во время занятий Хорохорин, думая о новой жизни, неизменно думал и об этой девушке.
Машину дали раньше, чем всегда, – Хорохорин с досадой окончил занятия.
Шестнадцать подростков, еще носивших на шее красные галстуки, проводили его до дверей клуба вопросами, мешавшимися со смехом и шутками. Варя вышла за ним на крыльцо. Он пожал ей руку с улыбкой, как старой знакомой, и она проводила его блестящими глазами, смеявшимися в лицо всему миру.
– В среду? – крикнула она.
– Да, в среду, как всегда!
Автомобиль фыркнул, рванулся, пошел. Хорохорин нахлобучил шапку, поднял воротник пальто, обвязал шарфом шею и, уткнувшись в тепло шарфа, так просидел неподвижно всю дорогу.
Он весело постучал в низенькую дверку домика, где жил. Хозяйка отворила неожиданно скоро.
Хорохорин пробежал мимо, поскрипывая намерзшими половицами коридора, но она остановила его:
– Вас ждет там какая-то!
– Кто? – почти крикнул он, и сердце у него замерло.
Хозяйка покачала головой. Он торопливо проскользнул через темную прихожую в свою крошечную комнатку. Там было темно, в маленькое окно едва проникал свет уличного фонаря, но и его было достаточно для того, чтобы узнать в сидевшей за столиком гостье Веру Волкову.
Он остановился за порогом, недоумевая. Вера с любопытством смотрела на него. Он растерянно прохрипел:
– Здравствуйте!
Вера расхохоталась.
– Удивительный вы человек, Хорохорин! Когда не надо, вы чуть не догола раздеваетесь, а когда нужно, вы и пальто не догадаетесь снять! Нормальный вы человек или нет?
Он подошел к ней:
– Вера, зачем вы пришли?
Голос у него дрогнул. Вера не без нежного лукавства отвернулась, ответила тихо, почти покорно:
– Еще нужно и об этом спрашивать?
– Вера!
Он метнулся к ней, потом прочь, сорвал с себя пальто, шапку, шарф, бросил все это куда-то в угол и первый раз в жизни опустился перед женщиной на колени.
Этот жест тронул Веру. Она обняла его голову и положила ее на свои колени.
– Нет, право, вы милый, оказывается!
– Вера! – вырвался он. – Вера! Зачем вы пришли? Говорить об Осокиной? Дразнить меня… Или…
– И то, и другое, и третье! – оборвала она его.
– И третье? – крикнул он.
– И третье! – как-то вздрогнув вдруг, но совершенно твердо ответила она.
– И вы будете приходить ко мне…
Она посмотрела на него со скукой, но тотчас же улыбнулась:
– Пока Осокина у меня, буду к вам ходить. Что делать…
– А потом?
– А потом вы будете ко мне ходить… да что вы торгуетесь? – раздраженно добавила она. – Ну?
Она распахнула шубку и с какой-то змеиной ловкостью спустила ее с плеч, с рук. Цветистый капот скорее угадал, чем увидел в сумерках Хорохорин. Он прижался к ее груди и вдруг с веселым смехом, с той простотой и легкостью, с какой обращался с Анной, опрокинул Веру на кровать.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.