Автор книги: Славой Жижек
Жанр: Общая психология, Книги по психологии
Возрастные ограничения: +18
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 31 (всего у книги 37 страниц)
Теперь можно понять, почему Лакан называет этого запрещающего Бога «реальным отцом», что равнозначно «силе кастрации»: символическая кастрация – еще одно обозначение разрыва между большим Другим и jouissance, того, что они никогда не смогут быть «согласованы». Можно также понять, в каком именно смысле извращение представляет собой отрицание кастрации: фундаментальная иллюзия извращенца состоит в том, что он считает себя носителем (символического) знания, которое позволяет ему регулировать свой доступ к jouissance, то есть, пользуясь более современной терминологией, извращенец мечтает о том, чтобы превратить свою сексуальную деятельность в инструментально-ориентированную деятельность, которая может быть продумана заранее и осуществлена в соответствии с четким планом. Так, когда сегодня говорят об упадке отцовской власти, то именно этот отец, отец бескомпромиссного «Нет!», действительно уходит в прошлое; в отсутствие его запрещающего «Нет!» возможен расцвет новых форм призрачной гармонии между символическим порядком и jouissance – этот возврат к сущностному понятию «разумной жизни» за счет запрещающего «реального отца» лежит в основе так называемого «холистического» взгляда на мир в духе «нью-эйдж» (Земля или макромир в целом как живая сущность)[307]307
Свидетельством того, что даже церковь не сопротивляется этому сдвигу в фундаментальном отношении, является недавнее давление на Папу снизу в пользу возведения Девы Марии в ранг соискупительницы: считается, что Папа сделает католическую церковь более жизнеспособной в постотцовском третьем тысячелетии, провозгласив догму, которая утверждает, что единственным способом для нас, грешных смертных, получить божественное прощение являются нашим мольбы к Деве Марии – Мария служит нашим посредником; если мы убедим ее, она замолвит слово за нас перед Христом, своим сыном.
[Закрыть]. Эти затруднения показывают, что сегодня, в каком-то смысле, «большой Другой больше не существует» – но в каком именно смысле? Необходимо четко определить, что на самом деле означает такое несуществование. Здесь повторяется ситуация с большим Другим как Богом у Лакана (дело не в том, что сегодня Бог умер; Бог был мертв с самого начала, только он не знал об этом): его никогда не существовало, то есть несуществование большого Другого равнозначно тому, что большой Другой представляет собой символический порядок, порядок символического вымысла, который действует на уровне, отличном от прямой материальной причинности. (В этом смысле единственным субъектом, для которого большой Другой действительно существует, является психотик, который наделяет слова прямой материальной действенностью.) Короче говоря, «несуществование большого Другого» строго коррелирует понятию веры, символического доверия, принятия того, что говорят другие, за чистую монету.
В одном из фильмов братьев Маркс Граучо Маркс, изобличенный во лжи, сердито отвечает: «Кому ты веришь – своим глазам или моим словам?» Эта явно абсурдная логика прекрасно выражает функционирование символического порядка, в котором символическая маска-мандат важнее непосредственной реальности человека, который носит эту маску и/или принимает этот мандат. Это функционирование связано со структурой фетишистского отрицания: «я прекрасно знаю, что вещи таковы, какими я их вижу [что этот человек – испорченный слабак], но все же я отношусь к нему с уважением, так как он носит мантию судьи, так что, когда он говорит, через него говорит сам Закон». Поэтому в каком-то смысле я действительно верю его словам, а не своим глазам, то есть я верю в Другое Пространство (область чистого символического авторитета), которое важнее реальности тех, кто говорит от его имени. Поэтому циническое обращение к реальности терпит провал: когда говорит судья, в его словах (словах института закона) в определенной мере больше истины, чем в самой реальности личности судьи – ограничившись видимым, мы рискуем упустить суть. Об этом парадоксе и говорит Лакан в своем «les non-dupes errent»: больше всего заблуждается тот, кто не позволяет себе попасться на удочку символического обмана/вымысла и продолжает верить своим глазам. Циник, который «верит только своим глазам», не замечает действенность символического вымысла, того, как этот вымысел структурирует наше восприятие реальности.
Тот же разрыв присутствует и в наших самых интимных отношениях с нашими ближними: мы ведем себя так, словно мы не знаем, что они тоже плохо пахнут, выделяют экскременты и так далее – минимум идеализации, фетишистского отрицания составляет основу нашего сосуществования. И разве то же отрицание не объясняет возвышенную красоту идеализирующего жеста, который можно увидеть и у Анны Франк, и у американских коммунистов, веривших в Советский Союз? Хотя мы знаем, что сталинский коммунизм был чудовищным кошмаром, мы все же восхищаемся жертвами маккартистской «охоты на ведьм», которые героически сохраняли свою веру в коммунизм и продолжали поддерживать Советский Союз. И та же логика присутствует в дневниках Анны Франк, в которых отражалась вера в глубокую добродетельность человечества, несмотря на страшные вещи, которые творили с евреями во время Второй мировой войны: возвышенным такое утверждение веры (в сущностную добродетельность человечества; в подлинно гуманистический характер советского режима) делает разрыв между ней и неопровержимыми фактическими свидетельствами против нее, то есть активная воля к отрицанию действительного положения вещей. Возможно, в этом и состоит самый элементарный метафизический жест: в этом отказе принимать Реальное в его идиотизме, в его отрицании и поиске стоящего за ним Другого Мира[308]308
Гегель, конечно, довел этот метафизический поиск до самореферентного предела: он рассматривал «сверхчувственное как явление», то есть Другой Мир, стоящий за явлением, и есть нечто, что является; это явление того, что за феноменальным чувственным миром существует Другой Мир.
[Закрыть].
В своем прочтении фрейдовской статьи о фетишизме Поль-Лорен Ассун[309]309
Assoun P.-L. La Voix et le Regard. Vol. I. Paris: Anthropos-Economica, 1995. P. 64.
[Закрыть] утверждает, что половое различие отвечает за два различных подхода к разрыву между тем, что говорят мне мои глаза, и символическим вымыслом – к разрыву, который отделяет видимое от невидимого. Когда маленький мальчик видит голую девочку, он решает не верить своим глазам (и признавать, что девочки – другие); он продолжает верить «словам», символическому вымыслу, который приводит его к представлению о том, что девочки также имеют пенис, тем самым он отрицает свое непосредственное восприятие, истолковывает его как поверхностную приманку и начинает искать, строить гипотезы, которые объясняли бы этот разрыв (у девочек есть маленький, почти незаметный пенис; их пенис вырастет потом; его отрезали…) – короче говоря, отрицание мальчика подталкивает его к «стихийной метафизике», к вере в Другой Мир, стоящий за видимыми фактами. Девочка же, напротив, «верит своим глазам», она признает, что у нее нет «его», и потому перед ней открывается целый спектр возможностей – от пресловутой «зависти к пенису» и поиска заместителей (ребенка и т. д.) до циничного выражения глубокого недоверия символическому порядку (что, если мужская фаллическая власть – это просто видимость?).
В истории философии имеется три великих анекдотичных примера «верь моим словам, а не своим глазам»: Диоген-киник, который опроверг элеатский тезис, что движения не существует, просто пройдясь, а затем, как отмечает Гегель, врезав своему ученику, который начал аплодировать Господину – то есть поверил своим глазам, а не словам рассуждений (идея Диогена состояла в том, что такая прямая отсылка к опыту, к тому, «что твои глаза говорят тебе», не работает в философии – задача философии состоит в том, чтобы при помощи аргументации доказать истинность или неистинность того, что мы видим); средневековая история монахов-схоластиков, которые обсуждали, сколько зубов у осла, и были потрясены, когда самый младший из них предложил просто пойти в стойло и посчитать; и, наконец, история Гегеля, который настаивал, что вокруг солнца вращается только восемь планет, даже после открытия девятой.
Сегодня, с новыми цифровыми технологиями, позволяющими создавать идеальную подделку документальных изображений, не говоря уже о виртуальном мире, приказ «верь моим словам (аргументации), а не своим глазам!» приходится как нельзя кстати. То есть логика «Кому ты веришь – своим глазам или моим словам?», то есть «я прекрасно знаю, но тем не менее… [я верю]», может функционировать двумя различными способами – как символический вымысел и как воображаемый симулякр. В случае действенного символического вымысла судьи, носящего свою мантию, «я прекрасно знаю, что этот человек – просто тряпка, но все же отношусь к нему так, словно [я верю, что] символический большой Другой говорит через него»: я отрицаю то, что мои глаза говорят мне, и выбираю веру в символический вымысел. В случае с симулякром виртуальной реальности, напротив, «я прекрасно знаю, что то, что я вижу, – это иллюзия, создаваемая цифровыми машинами, но я все же соглашаюсь погрузиться в него, вести себя так, словно я верю в него» – здесь я отрицаю слова моего (символического) знания и хочу верить только своим глазам.
В истории современной философии логика «кому ты веришь – своим глазам или моим словам?» нашла свое наиболее яркое воплощение в окказионализме Мальбранша: мало того, что не существует никаких веских подтверждений основного принципа окказионализма (согласно которому Бог является единственной причинной силой), так этот принцип еще и прямо противоречит всему нашему чувственному опыту, который приводит нас к вере в то, что внешние объекты воздействуют непосредственно на наши чувства, вызывая отклик в нашей душе. Таким образом, когда Мальбранш пытается убедить своих читателей верить его словам, а не своим глазам, основная загадка, которую ему предстоит объяснить, состоит в том, почему Бог создал мир таким, что мы, смертные, неизбежно становимся жертвами иллюзии того, что осязаемые объекты воздействуют непосредственно на наши чувства? Он предлагает моральное объяснение: если бы мы могли воспринять истинное положение вещей напрямую, мы бы любили Бога с непреодолимой силой благодаря инстинкту, а не нашей свободной воле и разумному пониманию, приобретенному посредством освобождения от тирании чувств; то есть тогда наша моральная деятельность, наша борьба за преодоление последствий Грехопадения и восстановление утраченной добродетели была бы невозможна.
Таким образом, Мальбранш описывает контуры философской позиции, которая объясняет эпистемологическую ограниченность человека (тот факт, что знание человека ограничено феноменами, что истинное положение вещей недостижимо), обращаясь к моральным основаниям: только существо, отмеченное таким эпистемологическим ограничением, может быть моральным существом, то есть может обрести добродетель в результате свободного решения и внутренней борьбы с искушением. Такая позиция (позднее занятая Кантом) полностью противоречит стандартному платоновскому приравниванию знания и добродетели (зло – это следствие нашего неведения, то есть нельзя знать истину и продолжать оставаться дурным, так как чем больше мы знаем, тем более добродетельными мы должны становиться): определенное радикальное неведение служит позитивным условием нашего нравственного существования.
Так как насчет символической действенности? Всем знаком «бородатый» анекдот о сумасшедшем, который считал себя зернышком; после того как его наконец вылечили и отпустили домой, он сразу же вернулся в психушку, объяснив врачу причину своего страха: «Я встретил по дороге курицу и испугался, что она съест меня!» В ответ на удивленное восклицание врача «Так в чем теперь проблема?! Ты же знаешь, что ты не зернышко, а человек, которого курица проглотить не может!» сумасшедший сказал: «Да я-то знаю, что я больше не зернышко, но курица-то этого не знает…» Эта история, бессмысленная на уровне фактической реальности, где ты либо зернышко, либо нет, оказывается вполне осмысленной, если заменить «зернышко» некоей чертой, которая определяет мою символическую идентичность. Разве нечто подобное не встречается постоянно в нашем взаимодействии с различными уровнями бюрократии? Скажем, высшая инстанция выполняет мое требование и присваивает мне более высокое звание; но требуется время, чтобы приказ был выполнен и дошел до низшего звена, от которого действительно зависит получение мною выгод от этого звания (более высокая зарплата и т. д.) – всем известно недовольство, которое вызывает мелкий бюрократ, просматривающий приказ, переданный ему нами, и безразлично отвечающий: «Простите, но мне еще не сообщили об этом, так что ничем не могу вам помочь…» Не похоже ли это на: «Простите, но для нас вы все еще зернышко, а не человек»? Короче говоря, существует некий загадочный момент, когда мера или приказ действительно вступают в силу, учитываются большим Другим символического института.
Загадочность этого момента лучше всего можно проиллюстрировать забавным случаем, который имел место во время последней предвыборной кампании в Словении, когда к члену правящей политической партии подошла старушка из его избирательного округа с просьбой о помощи. Она была уверена, что номер ее дома (не стандартное 13, а 23) приносил ей неудачу – в тот момент, когда дом получил этот новый номер из-за какой-то административной реорганизации, на нее обрушились несчастья (ее ограбили, ураган сорвал крышу, стали донимать соседи) – поэтому она попросила кандидата договориться с муниципальными властями об изменении номера дома. Кандидат спросил старушку: почему она не сделала этого сама? Почему она просто не закрасила его или не заменила табличку с номером дома, скажем, добавив еще одну цифру или букву (скажем, 23А или 231 вместо 23)? Старушка ответила: «Да, я пыталась это сделать несколько недель назад; я сама заменила старую табличку новой с номером 23А, но это не сработало — невезенье не прекратилось; его нельзя обмануть, все должно быть сделано, как следует, соответствующим государственным учреждением». «Он», которого нельзя обмануть, – это лакановский большой Другой, символический институт.
В этом и состоит символическая действенность: она связана с минимумом «овеществления», из-за которого нам, всем, кого это касается, недостаточно знать некоторый факт, чтобы он стал действенным – «он», символический институт, также должен знать/«зарегистрировать» этот факт, чтобы появились его перформативные следствия. В конечном итоге, «он», конечно, может быть воплощен во взгляде абсолютного большого Другого, самого Бога. И не сталкиваемся ли мы с той же проблемой, что и эта несчастная старушка, в случае с католиками, которые не используют контрацептивы, но вступают в половую связь только в те дни, когда нет овуляции? Кого они этим обманывают? Как будто Бог не может прочесть их мысли и узнать, что они на самом деле хотят заниматься сексом просто ради удовольствия, не собираясь заводить детей? Церковь всегда была чрезвычайно чувствительна к этому разрыву между простым существованием и его соответствующим вписыванием/регистрацией: детей, которые умерли до крещения, запрещено было хоронить в освященной земле, так как они еще не были должным образом вписаны в сообщество верующих. «Символическая действенность», таким образом, возникает тогда, когда Другой символического института ставит меня перед выбором «Кому ты веришь – моим словам или своим глазам?», а я без колебаний выбираю слова Другого, отвергая действительные свидетельства моих глаз[310]310
В этом также состоит мера истинной любви: даже когда я застаю своего партнера в постели с другим мужчиной (или женщиной), я отдаю предпочтение его (или ее) словам – словесным заявлениям о невинности – перед тупым и жестким фактом, представшим перед моими глазами…
[Закрыть].
Понятие блокбастера служит прекрасным примером удвоения порядка позитивного существования в порядке именования, то есть символического вписывания в большого Другого. Сначала слово служило для описания фильма, принесшего много денег; затем оно начало использоваться для описания фильма, съемки которого обошлись в круглую сумму, с расчетом на широкую рекламную кампанию и большие кассовые сборы – такой фильм, конечно, позднее может не собрать кассу. Так, в том, что касается двух «Почтальонов», итальянского Il Postino и провального фильма с Кевином Костнером, правильно называть «Почтальона» провалившимся блокбастером, а Il Postino не блокбастером вовсе, хотя он собрал больше денег, чем «Почтальон». Конечно, этот разрыв может приводить к довольно забавным последствиям. В Югославии 1970-х годов вульгарные выражения, в избытке встречавшиеся в голливудских фильмах того времени, как правило, переводились в субтитрах чересчур мягко – когда герой на экране говорил: «Fuck you up your ass!», в субтитрах на словенском было: «Пошел к черту!» или что-то более мягкое. Но в конце 1980-х, когда все цензурные преграды в Югославии были сметены, а Голливуд стал более целомудренным (возможно, под давлением «морального большинства» рейгановской эпохи), переводчики, словно отыгрываясь за долгие годы подавления, начали переводить вульгарные выражения чересчур жестко — скажем, когда герой на экране произносил элементарное «Go to hell!», в субтитрах можно было прочесть: «Еб твою мать!» или что-то в этом роде…
Говоря философским языком, символическое вписывание означает, что само «в-себе», сам способ действительного существования вещи, уже существует «для нас», наблюдателей. Возьмем двух мертвых знаменитостей – принцессу Диану и мать Терезу. Согласно распространенному представлению, Диана, даже когда она занималась благотворительностью, учитывала внимание СМИ, тщательно манипулируя распространением самых интимных деталей своей частной жизни (ее тайное одобрение биографии Мортона); тогда как мать Тереза, истинная святая, тихо делала свое благое дело вдали от внимания СМИ, в адских трущобах Калькутты… Но проблема этой оппозиции состоит в том, что все мы знаем о матери Терезе, тихо занимающейся своим делом вдали от внимания СМИ, – этим она и была известна; именно благодаря этому созданному СМИ образу ее принимали главы государств, и она была похоронена с государственными почестями… Таким образом, сама оппозиция между Дианой, выходящей за покупками со своим новым ухажером, и матерью Терезой, ухаживающей за смертельно больными бедняками в своей серой калькуттской больнице, – это образцовое противопоставление из СМИ.
Здесь решающее значение имеет разрыв между реальностью и порядком ее символической регистрации – разрыв, из-за которого символическая регистрация оказывается, в конечном итоге, случайной. Вспомним новую моду изображать президента США в виде жестокого убийцы («Абсолютная власть», «Убийство в Белом доме»): эта мода пренебрегает запретом, действовавшим до недавнего времени, всего несколько лет назад такой фильм невозможно было бы даже представить. Повторяется ситуация с детективом из телесериалов, которому в 1960-х больше не нужно было быть благородной фигурой: он мог быть калекой, геем, женщиной… Это внезапное осознание того, что запрет не имеет значения, очень важно: у вас может быть президент-убийца, но президентский пост все еще сохраняет свою харизму… Это не значит, что «так было все время»; скорее, так было все время в‑себе, но не для-себя. Если бы кто-то снял фильм вроде «Абсолютной власти» в 1950-х, идеологическое воздействие было бы слишком травматическим; после изменения в системе символических запретов личная честность президента больше не имеет значения, система приспособилась к переменам…
В каждом социальном сдвиге следует искать такое решающее символическое изменение: в эпоху хиппи бизнесмены могли носить джинсы, бороды и так далее, но при этом оставаться безжалостными спекулянтами. Этот момент изменения – важный момент, когда система реструктурирует свои правила, чтобы приспособиться к новым условиям, поглотив первоначально подрывной момент. В этом состоит суть распада кодекса самоцензуры Хейса в Голливуде – на какое-то время в 1960-х вдруг «стало можно все», табу падали почти каждый день (открытые отсылки к наркотикам, половым актам, гомосексуализму, расовым трениям – вплоть до сочувственного изображения коммунистов), но «система» все равно осталась невредимой: ничего на самом деле не изменилось. В этом капитализм оказывается куда более гибким, чем коммунизм, который не смог справиться с такими радикальными послаблениями: когда Горбачев попытался ослабить поводья, чтобы укрепить систему, она развалилась.
Таким образом, большой Другой – это порядок лжи, ложной искренности. Возьмем Билла Клинтона с Моникой Левински: все знают (или по крайней мере догадываются), что они занимались этим; но мы поддерживаем Клинтона, пока это может оставаться сокрытым от взгляда большого Другого… В этом и состоит парадокс большого Другого в чистом виде. Большинство людей считает, что между ними что-то было; они считают, что Клинтон лгал, отрицая это; тем не менее они поддерживают его. Хотя (они полагали, что) Клинтон лгал, когда он отрицал свою сексуальную связь с «этой женщиной», Моникой Левински, он лгал искренне, с внутренним убеждением, так или иначе, веря в саму свою ложь, относясь к ней всерьез – и к самому этому парадоксу следует отнестись совершенно серьезно, так как он определяет ключевой элемент действенности идеологического высказывания. Иными словами, пока ложь Клинтона не воспринята/зарегистрирована большим Другим, пока ему еще можно соблюсти приличия (сохранить «достоинство» президента), тот факт, что мы знаем (или предполагаем), что он лжет, служит еще одним основанием для идентификации публики с ним – сознание публикой того, что он лжет и что между ним и Моникой Левински что-то было, не только не вредит его популярности, но даже повышает ее. Нельзя забывать, что харизма вождя или лидера поддерживается теми самыми чертами (признаками слабости, «человечностью»), которые, как может показаться, подрывают ее. На этом противоречии искусно играл Гитлер, доводивший его до крайности: в своих выступлениях при большом скоплении народа он постоянно разыгрывал «утрату самообладания», устраивая истерический спектакль, беспомощно крича и размахивая руками, словно испорченный ребенок, недовольный тем, что его требования не были немедленно удовлетворены, – и вновь эти черты, которые, казалось бы, противоречат бесстрастному достоинству вождя, поддерживали идентификацию с ним толпы.
Все эти парадоксы тесно связаны с тем, как киберпространство влияет на символическую идентичность субъекта. Несчастный сумасшедший, встретивший курицу, занял позицию «Я прекрасно знаю, что я – человек, но… [знает ли об этом большой Другой?]», – короче говоря, он полагал, что изменение в идентичности еще не было зарегистрировано большим Другим, что для большого Другого он по-прежнему оставался зернышком. Теперь представим распространенный случай застенчивого и сдержанного человека, который участвует в виртуальном сообществе в киберпространстве, в котором он надевает маску разбитной женщины; его позиция, конечно, является позицией «я прекрасно знаю, что я всего лишь скромный и застенчивый парень, так почему мне не воспользоваться образом разбитной женщины, совершая вещи, которые я никогда не смог бы совершить в реальности?». Но так ли здесь все просто и прямолинейно? Что если реальная личность этого мужчины («я», которое он принимает, его поведение в действительном социальном взаимодействии) представляет собой своеобразное вторичное «защитное образование», идентичность, которую он принимает как маску, чтобы «подавить» или удержать свое «внутреннее я», прочное ядро своей фантазматической идентичности, которую составляет распутная женщина и для которой он может найти выход только в своих частных мечтах или анонимном виртуальном сообществе сексуальных игр? В Семинаре XI Лакан вспоминает старый китайский парадокс Чжуан-цзы, пробудившегося ото сна, в котором он был бабочкой, и задавшегося вопросом: «Откуда мне знать, что я не бабочка, которой теперь снится, что она человек?» Не относится ли то же самое и к нашему застенчивому члену виртуального сообщества: не является ли он на самом деле разбитной женщиной, которой снится, что она – застенчивый мужчина?
Соблазном, которого необходимо здесь избежать, является простой «постмодернистский» вывод, согласно которому у нас нет никакой фиксированной социально-символической идентичности, а есть только более или менее свободный дрейф между дискурсивными «я», каждое из которых отражает лишь один из аспектов моей личности, причем никакой объединяющей силы, гарантирующей последовательность этого «пандемониума», не существует. Лакановская гипотеза большого Другого связана с утверждением, что все эти различные частичные идентификации не равнозначны по своему символическому статусу: существует уровень, на котором начинается символическая действенность, уровень, который определяет мое социально-символическое положение. Этот уровень не является уровнем «реальности», противопоставляемой игре моего воображения, – идея Лакана состоит не в том, что за множеством фантазматических идентичностей существует некое «реальное я»; мы имеем дело с символическим вымыслом, но вымыслом, который – по случайным причинам, не имеющим никакого отношения к его внутренней природе, – обладает перформативной силой и действует, структурируя социально-символическую реальность, в которой я участвую. Статус одного и того же человека, включая его самые «реальные» черты, может представать в совершенно разном свете, когда меняется модальность его отношений с большим Другим.
Таким образом, проблема состоит не в том, что субъекты сегодня более рассеяны, чем прежде, в мнимые старые добрые деньки самотождественного «Я»; на самом деле тот факт, что «большого Другого больше не существует», означает скорее, что символический вымысел, который придает перформативный статус на одном уровне моей идентичности, определяя, какое из моих действий будет обладать «символической действенностью», перестает действовать в полной мере. Возможно, наивысшим примером этого сдвига служат недавние тенденции в христианстве. Собственно христианство – вера в воскресение Христа – является наивысшим религиозным выражением силы символического вымысла как среды всеобщности: смерть «реального» Христа «снимается» в Святом Духе, то есть в духовной общности верующих. Эта подлинная суть христианства, впервые изложенная святым Павлом, сегодня оказывается под угрозой: опасность исходит со стороны нью-эйджевого гностического/дуалистического (неверного) прочтения, которое сводит воскресение к метафоре «внутреннего» духовного роста индивидуальной души. Тем самым упускается главное положение христианства, отмеченное еще Гегелем: разрыв с ветхозаветной логикой греха и наказания, то есть вера в чудо искупления, которое ретроактивно «отменяет» наши прошлые грехи. В этом и состоит «благая весть» Нового Завета: чудо creatio ex nihilo, новое начало, начало новой жизни «из ничего», возможно. (Creatio ex nihilo, конечно, действует только в символической вселенной как установление нового символического вымысла, который стирает предыдущий.) И важно, что это новое начало возможно только благодаря божественной благодати, которая приходит извне; это не результат внутренних усилий человека по преодолению своих недостатков и возвышению своей души над эгоистическими материальными интересами; в этом смысле подлинно христианское новое начало полностью несовместимо с языческой гностической проблематикой «очищения души». Поэтому недавние нью-эйджевые популярно-гностические попытки утверждения того, что за официальной павловской догмой стоит некое «тайное учение Христа», нацелены на отмену «События-Христа», сведение его к продолжению предшествующей гностической родословной.
Еще одним важным аспектом этого гностического (неверного) прочтения христианства является растущая одержимость популярной псевдонауки тайной могилой Христа и/или его потомков (от его предполагаемого брака с Марией Магдалиной), такие бестселлеры вроде «Священная кровь и Священный Грааль» или «Могила Бога», вращаясь вокруг области Ренн-ле-Шато на юге Франции, вплетают в одно большое последовательное повествование миф о Граале, катаров, тамплиеров, франкмасонов: эти повествования пытаются заменить ослабевающий символический вымысел Святого Духа (общности верующих) телесно Реальным Христом и/или его потомками. И вновь тот факт, что Христос оставил свое тело или физических потомков, служит подрыву христианско-павловского нарратива о воскресении: тело Христа на самом деле не воскресло; «истинное послание Христа было утрачено с Воскресением»[311]311
Andrews R., Schellenberger Р. The Tomb of God. London: Warner Books, 1997. P. 433.
[Закрыть]. Это «истинное послание» якобы призвано помочь «идти по пути самоопределения, а не подчинения писаному слову»[312]312
Ibid. P. 438.
[Закрыть]: искупление происходит из внутреннего пути души, а не из акта прощения, приходящего извне; то есть «Воскресение» следует понимать как внутреннее возрождение/перерождение души после ее самоочистительного пути. Хотя сторонники этого «возращения Реального / в Реальное» называют свое открытие разоблачением еретической и подрывной тайны, долгое время скрывавшейся церковью как институтом, можно задать вопрос: что, если само разоблачение «тайны» служит «отмене», избавлению христианского учения от его подлинно травматического подрывного ядра, скандала воскресения и ретроактивного прощения грехов, то есть уникальности события Воскресения?
Такие превратности свидетельствуют о том, что сегодня несуществование большого Другого приобрело куда более радикальное измерение: сегодня подрывается символическая вера, сохраняющаяся вопреки всем скептическим свидетельствам. Возможно, наиболее показательным свидетельством этого нового статуса несуществования большого Другого служит распространение «комитетов», призванных решать так называемые этические проблемы, возникающие, когда технологическое развитие оказывает все более сильное влияние на наш жизненный мир[313]313
Miller J.-A., Laurent E. L'Autre qui n'existe pas et ses comités d'éthique // La Cause freudienne 35. Paris, 1997. P. 7–20.
[Закрыть]: не только киберпространство, но и такие различные области, как медицина и биогенетика, с одной стороны, и правила сексуального поведения и защита прав человека – с другой, ставят нас перед необходимостью повторного изобретения основных правил соответствующего этического поведения, так как нам не хватает формы большого Другого, некоего символического ориентира, который служил бы для нас безопасным и непроблематичным моральным якорем.
Во всех этих областях разногласия, по-видимому, неизбежны – то есть рано или поздно мы оказываемся в серой зоне, туман которой невозможно рассеять утверждением какого-то одного общезначимого правила. Здесь мы сталкиваемся со своеобразным контрапунктом «принципу неопределенности» из квантовой физики; например, существует структурная трудность в определении того, было или нет некое замечание проявлением сексуального домогательства или расистской речи-ненависти. При столкновении с таким двусмысленным высказыванием «политкорректный» радикал заранее склонен верить жалующейся жертве (если жертва воспринимает его как домогательство, то это и было домогательство…), а несгибаемый ортодоксальный либерал – обвиняемому (если в его намерения не входило домогательство, то его следует оправдать…). Суть, конечно, в том, что эта неразрешимость структурна и неизбежна, поскольку именно большой Другой (символическая сеть, в которую включены жертва и преследователь) в конечном итоге принимает «решение» о значении, а порядок большого Другого по определению открыт; никто не может господствовать и определять его последствия.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.