Текст книги "Быть русским"
Автор книги: Валерий Байдин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 36 (всего у книги 45 страниц)
Едва переступив порог квартиры, я вспомнил свой старый сильнейший способ успокоиться и прийти в себя – полное голодание. Жена покорно кивнула и сутки почти не подходила ко мне. Я пил тёплую воду с лимоном, засыпал, просыпался, гнал прочь мысли, исцелялся пустотой. Затем осторожно вернулся к еде и сутки отдыхал, набираясь сил. А потом со мною что-то произошло. Под вечер, когда я тяжело брёл по окраинным пустынным улочкам, словно каторжник по этапу, хлынул ливень, окатил холодом и тут же прекратился. Нормандия… Слиплись волосы, потекло за воротник пальто, захлюпали ботинки. Я побежал, чтобы согреться, от озноба стучали зубы, глянцевый тротуар прыгал перед глазами. Низкие облака на миг разорвались, вспыхнула и опять погасла улица. Меня осенило на бегу: тьма – свет, холод – тепло, горе – радость. Я перешёл на шаг.
– А если довести крайности до предела? Радость до экстаза, горе до самоубийства? Получится краткое оглавление жизни русских авангардистов. Хлебников, «курильщик ширы», умер от опиума, о чём умолчал Митурич. Маяковский в конце жизни поставил «точку пули». А начали они с восторга: «Рассмейтесь смехачи», «Радости пей! Пой!»
Вечером я раскрыл трёхтомник Хлебникова, перекинулся на поэзию Маяковского и не смог оторваться до полуночи. Ночью меня разбудила лихорадка мыслей. В голове кусками зрела статья о ещё одном парадоксе русского авангарда, он устремлялся сразу в будущее и в прошлое, рвался за пределы жизни – в бесконечность и к бессмертию, метался между экстазом и самоубийством. Утром я решил, что буду писать эту статью по-французски, бороться и отстаивать себя. Недели через две закончил черновик «L’avant-garde russe entre extase et suicide (Русский авангард: между экстазом и самоубийством»). Авангардистская «поэтика предела», устремление к вершинам и безднам бытия ярче всего проявилась у Хлебникова и Маяковского. Жена удивилась названию, но вникать не стала. Повеселела, увидев меня за рукописью.
Спустя много лет стало ясно, что эта статья вывела меня из глухого тупика, примирила с жизнью. В те же дни пришло письмо из Москвы от священника Бориса Михайлова, студенческого друга Дмитрия Сарабьянова и моего единомышленника в критике авангарда. Дворянин по происхождению, он начинал как религиозный диссидент, что нас очень сближало. После поздравлений с успешной защитой добавил: «Сейчас надо работать, чтобы было что сказать, когда придёт время. А придёт оно нашими, в том числе, трудами». Вслед за ним мне написала Татьяна, она сострадала и пыталась утешить: «Да, это страшно. Кто бы мог подумать 10 лет назад, что Филипп и Коньо способны на такую бешеную ненависть? /…/ В Россию лечу 13 марта. Двое из наших знакомых (нашего возраста) умирают. Везу лекарства, ибо в России их нагло подделывают». Она намекала, что, по сравнению с жизнью и смертью, мои беды и горести ничтожны.
Мимо пределов
В конце марта, вопреки французским обычаям, Никё с женою внезапно пригласили нашу семью на чай. Хозяйка дома угощала нас печеньем и вареньем, играла на рояле Грига и Баха, болтала с Ириной и Меланьей. Между немногословным Никё и мною разговор не клеился. Накатывали волны тоски и мутили душу. Столько настоящих учёных оценили мою работу, а горстка серых людей теснила меня на дно жизни. Разумеется, Никё знал о решении Квалификационной комиссии, когда я решился показать ему отзывы рецензентов, быстро пробежал их глазами и скупо заметил:
– К сожалению, сейчас ничего нельзя изменить, – помолчал. – Но я советую вам на будущий год вновь подавать кандидатуру на пост доцента. Рецензенты каждый год меняются.
В успех я не верил, утешал себя древней мудростью: «не отождествляйся с происходящим». Не получалось. Вид у меня был подавленный, жена легонько толкала в бок, пытаясь привести в чувство. Никё посмотрел на неё, на меня и сказал, чуть запинаясь:
– Не цепляйтесь за прошлое, Валери. Думайте о будущем! 28 марта у нас на факультете пройдёт «День Сталина» – небольшая конференция, посвящённая годовщине со дня его смерти. Пятьдесят лет. Предлагаю вам сделать маленькое сообщение о культуре сталинской эпохи, сюжет выбирайте по вашему желанию. Вот программка. Подумайте, у вас неделя на подготовку.
Не согласиться было невозможно. Никё бросал мне спасательный круг, предлагал сделать усилие и вернуться в «научное сообщество». Тут же в голове возникла тема выступления: «Клуцис и Иофан». Я уже упоминал о них на семинаре Мишеля Окутюрье в Институте славянских исследований. Подобно Илье Голосову они преобразовали эстетические основы авангарда в каноны соцреализма. Об этом говорили плакаты бывшего конструктивиста Густава Клуциса 1930-х годов со Сталиным на переднем плане и мгновенный переход Бориса Иофана от конструктивистского Дома на набережной 1931 года к проекту Дворца Советов того же года с огромной статуей Ленина на вершине многоярусного небоскрёба.
Небольшое выступление в университете Кана оказалось, пожалуй, самым трудным за всю мою жизнь. Словно боксёр после двух нокдаунов я поднимался на ринг, шатаясь от слабости и боли. Помогли слайды, в темноте не замечалось моё волнение. Я с трудом подыскивал слова и за четверть часа полностью выложился. Никё закрыл конференцию и одобрительно кивнул.
Коньо, униженный на моей защите, стал многократно опаснее, чем прежде. Он обладал большими связями в мире русистов и «парижских интеллектуалов». Приходилось защищаться от его новых подлостей. Ещё зимою 2002 года, после отказа в публикации диссертации, я отнес её краткое изложение в журнал «Revue des études slaves». Там меня помнили по статье «Хёне-Вроньский и русские символисты». Сухощавая, заваленная работой секретарь редакции Елена Лосская улыбнулась, протянула руку через огромный рабочий стол, заложила очередную статью карандашом и тут же пролистала мой текст:
– Поздравляю с защитой! Интересная у вас тема, – она задумалась. – Да, огромный материал вы проработали… И очень вовремя у нас появились. Отчёт о диссертации могу поставить в ближайший номер.
Она была дочерью Бориса Николаевича Лосского, хорошо знала мою жену и немало людей из старой эмиграции. Порадовалась, когда я рассказал о рождении дочки, попросила передать поздравления Ирине. Я готов был обнять эту милую женщину. Родная душа, добрая, неутомимо преданная работе, читала все тексты, отсеивала слабые, редактировала, отсылала авторам правку, вела с ними переписку. На ней держался весь журнал. В Редакционный комитет входили маститые русисты Окутюрье, Ланн, Маркаде, Никё. Остальных я не знал, но радовался тому, что среди них не оказалось моих врагов – злобных научных посредственностей.
Статью-компендиум «Les traits archaïques dans l’avant-garde russe (Архаические черты в русском авангарде)» опубликовали в сдвоенном выпуске за 2002-2003 годы. Это была небольшая победа над Коньо, обворовать меня стало сложнее. Теперь мне требовалось объяснить малопонятный даже исследователям в России вопрос: на чём основывался «архаический миф» русских авангардистов? Статья «Les archétypes des cultures archaïques dans l’esthétique de l’avant-garde russe (Архетипы архаических культур в эстетике русского авангарда)» похитила у меня два весенних ликующих месяца. За окном сияло небо, прокатывались беглые дожди. Облака наплывали из огромных полотен импрессионистов и в них же уплывали. Приходилось вздыхать и отворачиваться, экран компьютера безжалостно магнитил мозги. 18 июня я поставил в статье точку, выбежал в сад и замер. На меня дохнули небо и земля, смешались ветер с моря и разогретые солнцем запахи цветов, травы, древесной коры. Я тронул бугристый ствол старой черешни, утонул головой в ветвях жимолости, глубоким воздушным поцелуем соединился с розой. Природа увлекала за собой культуру, сплавляла архаику с настоящим и будущим, вдохновляя на цветение, рост, всеохватность.
Статья об архетипах появилась в «Revue des études slaves» за 2004 год. В ней утверждалось то, что яростно отвергали мои гонители. Авангардистская эстетика «созидательного разрушения» и «обновления мира» восходила к обрядам архаического «нового года». Она объясняла смысл знаменитой футуристической оперы 1913 года «Победа над Солнцем». Среди других архетипов я выделял приём чередования страха и «защитного смеха», игры и гротеска в поэтике Хармса. До меня об этом никто не писал.
Готовый французский текст о Маяковском и Хлебникове в половину авторского листа месяц отлёживался на письменном столе. Набегали новые мысли, что-то уточнялось, что-то добавлялось. В мае я отправил Ланну окончательный вариант, статью об «авангарде между экстазом и самоубийством» он опубликовал через год в сборнике «Le Bonneur dans la modernité (Счастье в современности)» Моими соседями в нём оказались Ланн, Никё, Окутюрье и… зловещий Абенсур. Не колеблясь, я отправил на сайт Института мировой литературы русскую аннотацию этой статьи и заявку на участие в Международной конференции, посвящённой Маяковскому. Там работали мои знакомые Светлана Семёнова, Пётр Палиевский, Олег Михайлов, Сергей Небольсин. Жизнь подсказывала: делай следующий шаг, в собственное будущее!
И тут судьба столкнула меня с Коньо. При выходе из парижского турагентства, где продавали самые дешёвые авиабилеты в Москву, я увидел его в холле и остолбенел. До боли знакомое лицо окаменело и тут же расплылось в ухмылке:
– Валер!! Ça va?4040
Как жизнь?
[Закрыть]
В голову ворвалась звенящая пустота, с великим трудом я выдавил из себя:
– Ладно меня. За что вы дочку мою наказали? – глазами я рвал на части это злобное ничтожество.
– Ты же этого хотел… – усмехнулся Коньо.
Отвислый подбородок привычно повлажнел. Как ему повезло случайно меня встретить! Эти слова он давно прокручивал в голове и произнёс с нескрываемой глумливой радостью. Он продолжал мстить за своё унижение, за то, что от него отвернулись настоящие учёные. Я едва сдержался, чтобы не крикнуть ему: «Подлец!» Коньо что-то почувствовал и отвёл глаза.
– Спасибо… за всё, что вы для меня сделали. И доброго здоровья, – тихо, предельно жёстко отчеканил я и выскочил на улицу. – Сумасшедший мерзавец, мерзавец из мерзавцев! Нет, этот быстро одряхлевший богемный профессор свихнулся ещё и от зависти. Носится по театрам, выставкам, кинопоказам со своей женой, угасшей актрисой, и «показывает» ей себя: смотри, какой я умный, знаменитый, знаток искусств. С какой стати он в Нанси комплименты мне отпускал:
– Красавец!
Почему судьба меня опять с ним свела? Господи, что должен я теперь понять?! Что его нужно простить и стереть из памяти?
Спустя неделю меня и жену ошеломила невероятная новость. Жизнь непредсказуема, и провидение не отступает от своих тайных замыслов, надо лишь дождаться срока. Внезапно, среди дня Никё пригласил нас в гости, за чашкой чая сообщил, чуть заикаясь:
– Валери, я могу на год взять вас преподавателем по договору! – он смотрел в моё изумлённое лицо и сдержанно улыбался, мои благодарности выслушал молча: – Если вы согласны, просьба такая: помимо преподавания языка читать курсы лекций по русской литературе и культуре начала ХХ века. Хорошо бы показывать студентам слайды по искусству и архитектуре эпохи.
Ирина тихо ликовала, мы вдруг оказывались коллегами, мне поручали работу доцента, пусть на год и с меньшей зарплатой. Вечером она объяснила, что кафедре не хватает преподавателей, а я живу в Кане и потому имею преимущество перед парижскими «турбопрпофессорами». Я ощущал себя «приват-доцентом» и ликовал громко, подбрасывал Меланию под потолок, кружился с нею и женой в безумном хороводе. Мы хлопали в ладоши, кричали «ура»! Дочкино «уля-а!» отзывалось глубоко-глубоко в груди. Ужин со свечами, пиццей, бокалами вина и вкуснейшим десертом для Мелании стал для нас внезапным семейным праздником.
Среди ночи я проснулся, у меня повлажнели глаза, радость крошечной дочери занималось прямо в сердце. Она росла счастливым ребёнком и, сама того не ведая, несла нас над потоком времени, над горечью жизни, отчаянием и страхом. Человек и чудо находят друг друга, оно проходит лишь мимо малодушных, ленивых и безверных. Мелания училась в платной школе, в доме шёл нескончаемый ремонт, росли налоги и цены, денег требовалось всё больше. Я понимал, что приговор спецслужб никто не отменял, и расторгнуть договор со мною могли в два счёта.
Документы были оформлены на следующий день, и я вслед за женой я получил работу от Никё. Ирина купила себе билет, мы ринулись в Париж и остановились переночевать у её родителей. Праздник стремительно прошумел, прозвенел бокалами, меня поздравляли все, включая дочку. Наутро Пётр Николаевич довёз нас до аэропорта, мы затерялись в толпе, вынырнули над облаками, пронеслись над Европой – от Руасси до России.
Около полуночи я вынес из такси два чемодана, жена вывела полусонную дочь. В московской квартире стояла мертвенная жара.
– Подождите на лестнице, я проветрю! – крикнул я.
Из открытых окон и с балкона рванул на лестницу горячий сквозняк, взметнулись занавески. Я втащил чемоданы в прихожую, Мелания, держась за руку жены, шагнула через порог и пролепетала:
– Мы здесь будем жить?
– Да, – сказала Ира и зажгла свет. – Смотри!
Наша московская жизнь началась, словно общий сон, а наутро разделилась. Я уехал на конференцию, жена с дочкой отправились гулять по Москве.
Доклад мой был одобрен продолжительными хлопками в конференц-зале, а вечером – долгим витиеватым разговором в Секторе русской литературы ХХ века. Столы сотрудников сдвинули, сотрудницы благоразумно разъехались по домам. Вспомнилась отчаянно свободная русская жизнь, праздники без повода, веселье без причины, вдумчиво-пьяные споры, блеск ума и неожиданный кособокий мужской анекдот. Небольсин зашёл на шум, пошатываясь, произнёс тост на нескольких языках и запел цыганский романс, мы подхватили, как могли… Домой я вернулся к полуночи, жена, благо я успел ей позвонить, изумлённо вгляделась в моё сияющее лицо.
– Ты с ума сошёл! Что вы там обсуждали? Вы вино пили, да?
– Нет, водку.
Она всплеснула руками:
– Вот как вы в России живёте! Ужасно!
– А я думаю, прекрасно!
Конференция «Творчество Маяковского в начале XXI века» длилась ещё два дня. Вечерние обсуждения в знакомой комнате проходили уже без песен, но проникали внутрь от головного до спинного мозга.
– Как у вас на столь углублённую умственную работу сил хватает? – я накрыл ладонью свой стакан. – Вы особую подготовку проходите?
– Вся страна её проходит, – кто-то начальственно поднял палец. – Столетиями, поколение за поколением.
– Потому и живы вопреки всем врагам и болезням.
– Да, чужбина сказывается… – мой сокрушённый вздох восприняли благосклонно и снисходительно.
– Ослабли вы во Франции, сударь. Почаще приезжайте, набирайтесь сил, заодно можно и с докладом выступить, науку обогатить литературоведческую.
– Да-да, ждём в будущем году!
– Тогда за новую встречу! – поднял я стакан с прощальным глотком.
Свет потолочной лампы необратимо тускнел, голоса слабели и плыли мимо. Кто же сидел напротив и рядом? Лица собеседников забылись, а слова запомнились.
– Кстати, как вы отнесётесь к такой теме, как «феноменология языка»… – мой язык деревенел во рту, – у Хлебникова?
– Феномено…логия языка? Почему нет? Нужно рас…крыть тему на поэтическом… материале.
– Буду думать.
Мы жали друг другу руки, вместе шли к метро в тёплой моросящей темноте.
Утром в записной книжке оказалось несколько новых имён, а во мне поселилась тоска по давно забытому научному общению и дружелюбию. Значит, можно жить и работать, а не жить, чтобы работать. Эх, французы!
Семейная жизнь, сделав небольшую «академическую» петлю, устремилась в привычное русло – встречи с мамой, прогулки с дочкой по окрестным паркам, пиршества у друзей в бедноватой Москве. Столица оживала, бомжей на улицах осталось не больше, чем клошаров в Париже. Инвалиды в камуфляже бродили по вагонам метро, собирали у супермаркетов деньги. Хриплые голоса под гитару пели об Афгане и Чечне, о нескончаемой войне…
В августе мы вернулись в Нормандию, а эти песни о смерти и жизни всё звучали в памяти как проповедь: не смей падать духом, сражайся! Ты – воин, на войне нервов, знаний, убеждений ты был всего лишь ранен, не покалечен, не уничтожен. «Жить можно!» – вспоминались слова Льва Гумилёва, вышедшего на свободу после трёх арестов и двух гулаговских сроков. Его исключали из университета, травили на защите кандидатской. Не сломали! После реабилитации он тут же защитил докторскую, выпустил почти все свои статьи и десятки монографий. Судьба оставила ему лишь чуть больше трёх десятилетий свободы для творчества. А жизнь Александра Чижевского, о которой рассказывала его вдова Нина Вадимовна Энгельгардт? Четырнадцать лет в лагерях, лучшие стихи и рисунки созданы в Гулаге, в ссылке написаны важнейшие книги, его травля длилась с юности до кончины в 1964 году и долгие годы после.
Слишком я духом ослаб. Хватит. В августе я засел за компьютер. Понадобилось лишь десять дней для перевода и небольшой переработки статьи о Хёне-Вроньском: «Николай Фёдоров и польский мессианизм». Светлана Семёнова успела включить её в сборник статей о Фёдорове «На пороге грядущего», который вышел в том же году. Тезисы статьи «Феноменология языка у Велимира Хлебникова», отправленные в ИМЛИ по интернету, были пересланы в Астрахань и опубликованы в материалах VIII Международных Хлебниковских чтений. Начались захватывающие годы докладов, публикаций, поездок в Россию. И всё это время рядом росла и взрослела Мелания, удивляя, радуя сердце, притягивая теснейшим, неслиянно-нераздельным родством.
Мелания
Дочке не было ещё и года, когда мы заметили её особенное, очень чуткое отношение к слову. В десять месяцев она твёрдо говорила: «мама», «папа», «ам-ам» и «ва-ва», что значило «собака». Но оказалось, в её сознании хранилось ещё одно слово – оно пришло из неведомой жизни и поразило младенческое воображение. В конце нестерпимо жаркого августа, когда Мелании шёл седьмой месяц, мы приехали погостить к родителям в поместье Ле Велэн. Вокруг мрели в зное луга, прохлада витала лишь около пруда, а на полуостровке посреди него было совсем славно. Среди деревьев и высокой травы стояла теплая сырость, я носил дочку на руках и показывал ей мир.
– Дерево… трава… лист… – указывал рукой то вверх, то вниз.
Зелёный листик дочка крепко зажала в кулачке и потянула в рот.
– Нет, нет, – вместо него пришлось сунуть ей пустышку, болтавшуюся на ленточке.
Тут же крохотный пальчик потянулся к земле, у корней дерева медленно полз толстый оранжевый слизень величиной c сигару. Я присел на корточки и произнёс по-французски, потому что так звучало проще:
– Limace, limace.
Неторопливо выпрямился, но с высоты моего роста младенческая ручка продолжала тянуться к диковинному существу. Через несколько дней во время прогулки на островке Меланья его заметила и показала пальчиком в траву:
– Limace – повторил я, и она улыбнулась.
Кто бы мог подумать, что диковинный образ и незнакомое слово глубоко западут ей в память. Однажды ночью ближе к зиме дочка проснулась в плаче. Жена от усталости не могла встать, рано утром у неё начинались занятия в университете. Я взял Меланию из кроватки, принёс на кухню и закрыл дверь. Ни колыбельная, ни укачивание не помогали, и тут неведомо, почему, мне пришло в голову то таинственное слово. Дочка заворожённо стихла. Я повторил, она удивлённо глянула на меня и… заснула.
Вновь, как в юности, я задумался об истоках сознания и памяти. Меня в отличие от Мелании на третьем году жизни поразили не платоновские эйдос и логос, а незримое и несказуемое – запах смородинного куста. Во время прогулок, дочка поначалу лежала в коляске, не просыпаясь, через несколько месяцев стала открывать веки и мир. Глаза её мгновенно зажигались, я следил за взглядом и называл по-русски: дом, дерево, небо, облако. Вместе с нею смотрел в небеса и примирялся с жестокой жизнью. Её ручка проповедовала, я старался принимать всё, как есть, и благодарить провидение «за всё».
Нам приходилось беречь каждый сантим, цены на еду и одежду ввергали в уныние. Почти год мы не могли поменять двухдверный «Пежо» на автомобиль с четырьмя дверцами. Оставлять дочку одну сзади в детском сиденье было опасно. Но мы радовались. Мелания легко заражалась весельем и заражала нас, радовалась любому пустяку, смотрела с мудрой уверенностью: всё устроится, не бойтесь. Я вспоминал мамины колыбельные, дочка затихала, вслушивалась и спустя какое-то время принималась тонюсеньким голоском напевать игрушкам что-то своё.
– Она их баюкает! – догадывался я.
Ирина соглашалась.
Дочка могла подолгу играть одна в манеже и росла в окружении своих матерчатых и плюшевых «детей»: Гнома, кролика Такинý, куклы Фанни́, медвежонка Нунýрса, мышки… Любила слушать музыку, а когда весной с улицы стало доноситься пение птиц, округляла глаза и тянула пальчик к окну:
– О!
Ближе к году у неё прорезались два жемчужных зубика, она стала есть манную кашу и шагать, цепляясь за стенки манежа. И вдруг замолкла на несколько недель. Понимала множество слов, показывала, где нога, рука, голова, нос, мама, папа, но в ответ на наши расспросы загадочно улыбалась. С младенчества мы говорили с нею только по-русски, пели песенки, читали сказки, показывали чудесные старые мультфильмы. Удивительно, что и по-французски она многое понимала, запоминая чужие разговоры. Летом 2003 года в Ле Велэн, моя милая тёща Изабель спросила Меланию, которой едва исполнилось два с половиной года:
– Tu es française ou russe4141
Ты француженка или русская?
[Закрыть]?
Мелания задумалась и с выражением ответила, слегка огорчив маму Ирины:
– Je suis russe. Papa et maman aussi4242
Русская. Папа и мама тоже.
[Закрыть].
Изабель спросила ещё раз, настойчивее:
– Peut-ȇtre es-tu française quand-meme4343
Быть может, ты всё-таки француженка?
[Закрыть]?
– Non! – строго сказала Мелания.
Вскоре она стала нас удивлять сложными для её возраста выражениями: «вообще, я хочу там играть» или «la feuille est sublime»4444
Лист великолепен.
[Закрыть]. Тут же откликалась на мои словесные шутки, звонко смеялась, а лет в пять стала отвечать своими забавными придумками. В пять лет охотно, не замечая ошибок, принялась писать по-русски мне, жене и московской бабушке поздравления к праздникам и дням рождений. Буквы валились вкривь и вкось, но мыслью по древу Мелания не растекалась. Однажды с таинственной улыбкой показала нам крошечную самодельную «Книгу Мука» из сложенных вдвое маленьких листков бумаги:
– Папа, читай!
Я читал и улыбался: «На всей планете есть жирафы… в зоопарках. Город гордый, ручеёк ручной, авторучка тоже ручная. На одной яблоне растут яблоки без косточек, на другой косточки без яблок» и так далее. Жаль, эта забавная книжица затерялась в ворохе её вещей. Найдётся ли она когда-нибудь? «Муком» мы с нею называли человечка, говорящего папиным голосом с моими указательным и средним пальцами вместо ног. Остальное Мелания рисовала в воображении и увлечённо беседовала с Муком, смеялась его шуткам и шутила сама. Появлялся человечек во время еды или, когда у дочки что-то не ладилось. Уговаривал, подсмеивался:
– Я могу, а ты не можешь! Ай-яй-яй!
Она хмурилась и возражала:
– Папа, не говори так! Я могу.
– Это не я, это Мук говорит.
На шестом году, поздравляя мою маму в декабре с восьмидесятилетием и близким Рождеством, она нарисовала «Рождество во дворце», украсив его сверху восьмиконечным церковным крестом и двумя трёхцветными русскими флагами. И ведь не ошиблась. Где она подсмотрела их цвета, осталось для нас тайной.
В детский сад при католической школе святого Иосифа дочка начала ходить с пяти лет и через несколько месяцев всех удивила. На чей-то день рождения воспитательница решила раскрасить детей, как это принято на Западе. Мы с дочкой не раз видели размалёванные детские личики, и я качал головой:
– Как ужасно! Не могут придумать развлечение поумнее, покрасивее, не хотел бы я, чтобы тебя так изукрасили. Ты хочешь быть похожа на царевну или на ведьму?
– На царевну.
– Вот и замечательно. Ты наша царевна.
Разговор этот вспомнился после того, как Мелания вернулась с того самого дня рождения:
– Тебя там раскрасили, как и остальных?
– Нет, – ответила она.
– Ты отказалась?
– Я сказала, что у меня аллергия.
Мы всплеснули руками:
– Какая ты умница! Просто молодец.
В школе она выучила несколько английских песенок и распевала их нам и куклам, а ещё «преподавала» им новый язык.
Поездки в Россию навсегда изменили её внутренний мир, маленькая русская семья превратилась в огромную страну. Незнакомая бабушка обняла её и заговорила на родном, папином и мамином языке. Она была не такая как grande-mère, но так же сильно любила внучку, а ещё пела «папины» песни, играла в знакомые игры и даже угощала уже испробованными «русскими конфетами». Французское море стало тонуть в русском океане.
Из России Мелания привезла детскую считалку, невозможную во Франции. Мы повторяли её множество раз, изгоняя из обихода любимое словечко французов stress:
– Зубы, зубы, зубы!
– Надо полечить!
– А я боюсь!
– А ты не бойся!
– А я умру!
– А ты успокойся!
Года два дочка занималось в школьном кружке дзюдо, один год мы водили её в балетную студию. И всё-таки её истинной страстью стала музыка. Десять лет она проучилась игре на фортепьяно в городской консерватории – одной из лучших во Франции. Мелании невероятно повезло с преподавателем Оливье Пербрюном, прирождённым педагогом и пианистом-виртуозом. Бывший парижанин, он, как и многие его коллеги, сбежал из «безумного города». От родителей мы привезли в Кан старинное семейное фортепьяно Cемёновых-Тян-Шанских «Erard» с чудесным мягким звуком. Ноги дочки не доставали педалей, но она быстро освоила клавиши. В доме зазвучали простенькие мелодии «Petit poney (Маленький пони)» и «Le joli mois de mai (Прекрасный месяц май)». Французские дети учатся их играть, как младенцы – ходить. Год за годом Мелания перешагивала от композиций Черны к сонатам Скарлатти и Шопена, сочинениям Чайковского и Прокофьева. Больше всего её увлекли льющиеся из фортепьяно звуковые ручьи Дебюсси и Равеля, тончайшие, едва уловимые ритмы.
Из Москвы я привёз дочке сарафан с кокошником, она нарядилась на одном из школьных маскарадов и чуть не заплакала, заметив насмешки детей и пренебрежение взрослых. Чужая. Экзотические восточные и африканские облачения французам пришлись по душе, а вот «русский дух»… Все гимназические годы она искала подружек, нашла лишь двух и благодарно сохранила эту дружбу. Лишь в колледже, когда дети подросли, Меланию оценили. К ней потянулись сверстницы, мальчики. Всё стало на свои места, но русский язык вдруг стал казаться ей ненужным.
В двенадцать лет она рассказала, что начала писать по-французски роман о волках, упорствовала несколько месяцев, остановилась на пятидесятой странице и спрятала свою рукопись. Мне с женою не дала прочесть ни слова. По-русски она говорила прекрасно, писала куда хуже. Мои попытки увлечь её родным словом много лет оставались безуспешны. В школе дочь хвалили за талантливые сочинения, а я, вздыхая, сетовал на её полуграмотный письменный русский. Кое-что стало меняться после очередной поездки в Россию.
Четыре весенних месяца 2011 года мы всей семьёй провели в Москве. Жена получила в университете полугодовой академический отпуск, и мы на это время записали дочь в православную гимназию недалеко от дома, в усадьбе Старое Свиблово. Уроки шли с утра до обеда, прерывались несколькими часами отдыха, игр, подготовки к занятиям и заканчивались в шесть вечера. Помимо обычных предметов в гимназии изучали церковнославянский язык, Закон Божий и основы православной культуры. К ним по желанию добавлялось хоровое пение, фортепьяно, бальные танцы и даже восточные единоборства. Среди новых подружек никто не верил, что она приехала из Франции. Мелания была в восторге. Радовалась своей школьной форме: круглой кружевной белой шапочке и двум длинным платьям из джерси, темно-синему на каждый день и бежевому, праздничному.
В начале июня её подружки собрались в нашей квартире на прощальный ужин. Домашний пирог, много морса, соков и забавная настольная игра в «блошки», когда бумажные шарики забавно подпрыгивают от удара ладонью по столу рядом с ними. Затем все решили петь песенки из мультфильмов, и я вдруг услышал совсем другую песню, со словами похожими на мольбу, Мелания запомнила её на всю жизнь. Некрасивая девочка пела высоким красивым голоском всплывшее из советских времён:
Прекрасное Далёко,
не будь ко мне жестоко…
Через несколько дней нашу семью пригласили на выпускной бал старшеклассников, и мы попали в кинофильм о дореволюционной России. В гимназию пришли воспитанники суворовского училища, девушки нарядились в бальные платья, скрипичный квартет заиграл вальсы, закружились пары. Отец Сергий Киселёв, директор школы и настоятель Троицкого храма в Старом Свиблово устроил гостям и родителям торжественный приём. Священники, безупречно одетые мужчины, женщины в нарядах, пара генералов в парадных мундирах чинно беседовали, словно уцелевшие жители страны, «которую мы потеряли». С нами шутливо обменивались простенькими французскими фразами, поднимали тосты за русское будущее и дружно крестились. Как эта новая Россия была непохожа на Францию! Мы вернулись в Нормандию, а она осталась в душе и звала. Не нужно было делать усилий, чтобы дочь и жена «задышали двумя лёгкими», чтобы одна любовь соединилась с другой и соприкоснулись две великие культуры.
Дочка росла милой девочкой с крепким характером. В тринадцать лет заняла первое место в департаменте Кальвадос по бегу среди девочек на полтора километра. Всю дистанцию бежала седьмой-восьмой, а за триста метров до финиша рванула вперёд и обошла всех. Её главные соперницы из секций по бегу не могли сдержать слёз. В 14 лет Мелания увлеклась кино, через год сняла двенадцатиминутный фильм о Берлине «Тrois fois Berlin (Трижды Берлин)» по своему сценарию и даже написала для него музыку. Три французские одноклассницы, приехав в Берлин, открывают для себя разные города. Одна – мир моды и супермаркетов, другая – уличной грязи и шума, третья – столицу великой культуры и место жестоких столкновений фашизма и социализма. Осенью 2015 года Меланию пригласили на франко-германский фестиваль юношеского документального кино в баварский городок Китцинген на реке Майн неподалёку от Вюрцбурга. Увы, все премии на конкурсе были отданы «политкорректным» короткометражкам о помощи мусульманским мигрантам в Германии и простеньким историям из жизни французских подростков.
Мелания расстроилась и, наверное, впервые почувствовала, что идеология на Западе выше искусства, которое не приемлет искренности, вдохновения и таланта. И всё же ещё два года он занималась музыкальной информатикой в консерватории, готовилась стать звукорежиссёром, сочинила композицию для синтезатора. К счастью для себя, увлечение кино она оставила – его уже целиком отравила гниющая посткультура. Дорогу дочери в будущее определила её способность к языкам. Не прошли даром школьные поездки в Германию и Англию, ответные приезды к нам её зарубежных подружек. Особенно она подружилась с итальянкой Сибиллой и ради удовольствия изучила итальянский. В шестнадцать лет бесстрашно слетала к ней на неделю в деревню под Венецией и вполне успешно объяснялась там с итальянцами.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.