Текст книги "Быть русским"
Автор книги: Валерий Байдин
Жанр: Биографии и Мемуары, Публицистика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)
На двухлетних подготовительных курсах в престижном парижском лицее Фене-лон к этим языкам Мелания добавила древнегреческий и впервые по-настоящему углубилась в русский. Каким-то чудом сходу поступила в элитную, недоступную для простых смертных ENS (École normale supérieure) – в «школу президентов», учёных-гуманитариев, профессоров и высших госчиновников. Невероятный успех дочери ошеломил. На вступительных экзаменах по русскому языку у неё почти не оказалось равных соперников. Сбылось моё многолетнее желание, Мелания полюбила родную речь глубокой, кровной любовью. А затем с лучшими преподавателями Франции принялась изучать её корни – древнерусский и церковнославянский языки.
Доцент по договору
Годы моего преподавания помогли нам поставить на ноги дочь и наладить жизнь, далёкую от нужды и излишеств. От дома до университета я добирался пешком за двадцать минут – с холма от старинного кладбища Сен-Габриэль через глубокую городскую впадину на другой холм, рядом с древней крепостью Вильгельма Завоевателя.
На кафедре меня встретили дружелюбно, мне покровительствовал Никё, рядом работала жена. Улыбчивый Реми Камю, едва мы познакомились, спросил на чистейшем русском:
– Что вы думаете о Геннадии Гриневиче?
Я удивился:
– А почему вы о нём спрашиваете? Слышал, что он анекдоты исторические сочиняет: этруски произошли от русских, самоназвание «русы» – от слова «рысь».
– Гриневич предложил интересную гипотезу о существовании проторусского слогового письма, которым написан Фестский диск.
– Вы полагаете, проторуссы жили на Крите три тысячи лет назад?
– Это выдумки, конечно, – Реми замялся, – но его расшифровки древних надписей я воспринимаю как лингвист. Что-то в этом есть.
Показалось, он либо меня разыгрывает, либо изучает: вдруг я слегка помешан?
– Извините, это всё не для меня.
Реми скомкал разговор, покивал в знак понимания и больше о Гриневиче не заговаривал. Он приготовил для меня другое испытание, поздней осенью пригласил нашу семью в гости. Его жена накрыла роскошный стол, разговор шёл ни о чём, Мелания отпросилась поиграть с дочкой Реми, и они тихо исчезли. После десерта он позвал нас с женой в соседнюю комнату и включил магнитофон. Раздалась песня под гитару из рифмованной матерщины. Я глянул на Ирину – к счастью, она ничего не поняла, – напрягся и замахал рукой:
– Прошу, остановите это!
– Почему? Вам не нравится музыка? – ехидно вскинулся Реми.
– Музыка никакая, а вот слова не для моих ушей. Извините.
Он нахмурился и выключил магнитофон:
– Это Александр Лаэртский, бард, весьма ценимый московскими интеллектуалами.
С этого вечера Реми затаил ко мне неприязнь. Внутренне мы были разного духа и умственного склада. Тем не менее, когда в конце ноября я заикнулся о Хлебникове и его языковой утопии, он немедленно предложил выступить с докладом на университетском семинаре «Национальные языки». Уговаривать меня не было нужды, хотя я чувствовал, что он попытается испытать меня на прочность и найдёт для этого повод.
Преподавание шло своим чередом, три дня в неделю у меня оставались свободны. В воскресенье мы всей семьёй отдыхали, гуляли по берегу Ла Манша, по пустынным деревням и среди полей, по лесным дорожкам и горам Нормандской Швейцарии. Остальное время я не отрывался от нового большого компьютера и от сочинений Хлебникова. Его творчество занимало меня с 1970-х годов. Конспекты исследований литературоведов, языковедов, создателей эсперанто годами собирались в отдельной папке. Настало время сделать выводы. Мысли Гуссерля и Шпета тяжело состыковывались с рассуждениями поэта, разумеется, он мыслил не философски, создавал не «концепцию», а картину мироздания. Чутьё давно подсказывало, что Хлебников явно вдохновлялся словотворчеством западноборца Александра Шишкова и заумными писаниями языковеда-самоучки Платона Лукашевича, мелкого полтавского помещика. В Историчке лет двадцать назад я с изумлением листал его книги и книжицы середины XIX столетия о «всесветном славянском чаромутии, или священном языке магов», о «предъисторическом славянском мире», о «корнесловии» разных языков – от древнееврейского, ассирийского, древнегреческого и латинского до западноевропейских. Именно Лукашевич наметил костяк поразительной языковой утопии Хлебникова. Он будто нашёптывал поэту: «От сотворения мира род человеческий имел один всеобщий язык – славянский». Папку пожелтевших листков с обширными выписками я привёз в Нормандию.
К началу зимы статья по-французски «L’utopie khlébnikovienne de la langue (Языковая утопия Хлебникова)» была вчерне завершена. 16 декабря 2003 года на моё сообщение в Центре Гуманитарных исследований Университета Реми пригласил с десяток знакомых лингвистов. Наутро оставил мне записку на кафедре: «С огромной благодарностью за интереснейший доклад!» При первой же встрече посерьёзнел лицом:
– Предлагаю вам расширить доклад о Хлебникове и превратить в статью для моего сборника о лингвистике. Объём любой, но чем быстрее напишете, тем лучше. Материалы уже собираются.
Статью о хлебниковской языковой утопии я начал готовить задолго до декабрьского доклада и после этого разговора плотно засел за работу. 4 января текст в тридцать страниц был завершён и оставлен на кафедре для Реми. Через пару дней мы столкнулись в университете.
– Ваша статья замечательна, – он тряс мою руку. – Нужно только всё русские цитаты дать в конце и обязательно на латинице – в общепринятой транслитерации.
Работа предстояла недолгая, но муторная. Не хотелось терять время на эту «придурь», но я уступил. И тут позволил себе пожаловаться на несправедливость моих рецензентов из Квалификационной комиссии.
– Принесите мне их отзывы, – сухо предложил Реми.
На следующее утро я оставил ему на кафедре копии рецензий, а ближе к вечеру мы встретились.
– Я не читал вашей диссертации, но Мириам Дезэр прекрасно знаю и доверяю её мнению. Это очень хороший специалист.
Я сослался на отзыв Ланна и услышал невероятный ответ:
– Значит, возможно другое прочтение вашей диссертации!
Лицемерие лишило дара речи. Наш внутренний разлад мгновенно перешёл во внешний, мы распрощались ледяными кивками:
– Постмодернист! Для него всё относительно, кроме собственного «я».
Реми упорно давил на меня, осторожный Никё не вмешивался. Мне оставалось лишь обрасти скорлупой и тихо делать своё дело. Примечания в статье о Хлебникове я перевёл. Реми бегло пролистал их и сунул в портфель:
– Спасибо, я проверю вашу транслитерацию. Сборник готовится, – он скрылся в коридоре.
Видимо, «смотрящие», попросили его за мной следить и найти повод, чтобы отстранить от преподавания. Всю весну он придирался к моей работе, кропотливо читал небольшие тексты, которые я сочинял для студенческих упражнений на спряжения, склонения, согласование времён и так далее. Однажды в перерыве между занятиями Реми подошел с моим листком и упрёком:
– Вот вы написали для студентов: «Он выпил сто грамм водки». Это ошибка: правильно будет «сто граммов».
– Это не ошибка! – изумился я. – Это русский разговорный язык.
– Давайте проверим! – вспылил он.
Рванул с полки словарь Ожегова, нашёл нужное место. Я заглянул сбоку, увидел оба варианта и не удержался:
– Кстати, есть другие примеры. По-русски говорят «сто ватт», а не «ваттов», «десять вольт», а не «вольтов», «пять аршин», а не «аршинов»…
– Не учите меня русскому языку! – Реми зло захлопнул словарь и выскочил из комнаты.
Через какое-то время он поразил меня замечанием о том, что словарь Даля не имеет языковой ценности. Спорить я не стал, широко открыв глаза, спросил:
– Вы так думаете?
– Так думают лингвисты!
Возражать против высокомерной глупости не было смысла. Провокации Реми были очевидны, но безобидны. Несколько раз он заявлял, что пишет о «семантике точки» в русском языке. Звучало самонадеянно. Вряд ли он знал про статью Флоренского «Точка» в словаре символов «Symbolarium» начала 1920-х годов. Статья Камю так и не появилась в печати, как и его исследование о пресловутом Гриневиче и «русском языковом шовинизме XX–XXI веков», как и сборник, для которого я написал статью «Языковая утопия Велимира Хлебникова». Чтобы она не пропала, пришлось перевести её на русский. Тезисы я отправил в ИМЛИ, а французский текст отослал Ланну.
Во время весенних экзаменов меня весьма позабавила история с нормандским фольклором. Я опаздывал в университет и на бегу вдруг услышал песню «Валенки». Не поверил ушам и на миг остолбенел. Оглянулся на большой двухэтажный особняк, в саду перед ним толпились люди, а над ними и по округе разливался неподражаемый голос Лидии Руслановой. Останавливаться не было времени, но я решил на обратном пути непременно разузнать, что это было. Обогнул здание и увидел вывеску: «Дом престарелых». Зашёл в прихожую, и у нас с дежурной состоялся удивительный разговор:
– Мадам, к вас сегодня был какой-то праздник в саду?
– Да, мсьё, а почему вы интересуетесь?
– Я преподаю русский язык в университете и вдруг услышал русскую песню.
– Извините, вы ошибаетесь. Это пел ансамбль из Руана «Время жить». В репертуаре у них только нормандский фольклор.
– Прошу прощения. Я приехал из Москвы, эту песню слышал с детства уже много раз. По-французски название переводится «Bottes en feutre».
Женщина смутилась:
– Мсьё, раз вы так настаиваете, я уточню. Вот мой телефон, позвоните завтра.
На звонок она ответила с лёгким огорчением:
– Да, вы правы. Первая песня попала к ним случайно, а все остальные, уверяю вас, были нормандские!
– На нормандском языке?
– Ну, да. Его почти никто не понимает, но он есть, был. Моя бабушка на нём говорила.
Я вздохнул и поблагодарил женщину за откровенность. Увы, от нормандского языка остались лишь названия нескольких городков и смутные воспоминания.
Никё продлил со мной договор на год. С 1 сентября 2004 года вновь началась работа на кафедре. Я надеялся на сбой в системе полицейского надзора, на ошибку неведомого компьютера. Изо всех сил старался быть образцовым преподавателем, писал и подбирал учебные тексты для переводов с языка на язык, составлял грамматические таблицы и упражнения по произношению, подготовил к печати начатый ещё в Нанси ускоренный курс для начинающих «Русский за три месяца». Добавил к нему базовый словарь из четырёхсот важнейших слов (существительных, глаголов, прилагательных, наречий и пр.) и образцы русских фраз, не требующих склонения или спряжения.
Мои тревожные предчувствия то слабели, то усиливались и в конце концов сбылись. Весной 2005 года вокруг меня стал тяжелеть университетский воздух. Несомненно, на Никё начали давить спецслужбы, вряд ли он подстроил провокацию на собрании студентов и преподавателей перед летними экзаменами, но не знать о ней не мог. Догадываясь, что меня ждёт, я не пошёл в университет. Жена вернулась домой в сильнейшем смятении.
– Знаешь, что произошло? Это ужасно! Студентка первого курса из группы, где ты преподавал географию, нагло заявила, что ты все занятия списывал из Википедии! Такая ложь! Как она могла?
– Ну да, я только Википедию читаю, как она сама! Догадливая.
– Я сказала, это же абсурд! Мой муж – доктор наук, у него полно публикаций, докладов!
– Зря.
– Я не могла промолчать, но никто меня не слушал. Никё сразу попросил проголосовать, кто из преподавателей за прекращение контракта с тобой. Я одна была против, Никё страшно рассердился:
– Вы не имеете права защищать вашего мужа, вы совершаете деонтологическую ошибку! – Ирина едва не расплакалась. – Это так унизительно! Ну, почему тебя всё время преследуют?!
– Ты же знаешь, почему. В Советском Союзе так же было, – я мрачновато усмехнулся.
– Где ты теперь найдёшь работу? У нас маленькая дочка! Ужасно!
– Послушай, – рукой я чуть качнул её плечо. – Когда Мелания родилась, ты ведь почти сразу получила место доцента в Кане. Помнишь, как это было?
– Помню.
– Жизнь не кончается. Буду давать частные уроки русского, тебе с преподаванием помогать. Не пропадём.
Понятно, Никё получил предписание расторгнуть со мною договор. Подговорили злую дурочку, она обвинила меня ещё более нагло и нелепо, чем взбалмошная студентка в Нанси. Способ изгнания неугодных был давно и неплохо придуман, всё происходило «демократично». Географию России я узнавал из «Википедии»… Знали бы они, сколько раз я пересёк свою страну вдоль и поперёк: от норвежской границы до Южного Сахалина, от Памира до Эстонии, от Магадана до порта Килия в устье Дуная…
От кого-то требуется мучительный выбор в жизни, кого-то жизнь избирает сама. Нужно лишь довериться едва слышному голосу:
– Иди!
22 июня 2005 года я принял последний экзамен и сухо распрощался с коллегами. Под напором судьбы моя университетская карьера рухнула, словно обветшавшая плотина, в старое русло хлынула моя настоящая жизнь.
На родине Хлебникова
Ранней весной 2005 года пришло приглашение от Астраханского университета принять участие в IХ Международных Хлебниковских чтениях «Творчество Хлебникова и русская литература». Организаторы предлагали мне развить тезисы о «языковой утопии» поэта в доклад, что было нетрудно. Сроки, 8-9 сентября, меня устраивали. Во Франции я задыхался без московских библиотек и улетел в Россию на два месяца раньше, жена смиренно согласилась. Отдыха и даже общения с друзьями не предвиделось, все дни я просиживал то в любимой Историчке, то в Румянцевской. Оттуда пешком добирался на Волхонку и в полудоступной библиотеке Пушкинского Музея читал новейшие западные исследования по русскому авангарду. Мне невероятно повезло с библиотекой Третьяковской галереи в Кадашевском переулке. В двухэтажном особнячке эпохи московского классицизма, с мезонином и деревянной лестницей от входа сразу на второй этаж, хранились редчайшие книги, альбомы, журналы. А главное, там имелся каталог выставок русского искусства всех веков и картотека статей о нём – настоящий памятник библиотечного подвижничества. Восхищали рукописные, хрупкие от времени карточки с росписью публикаций по именам художников и названиям творческих объединений, по эпохам и стилям. Благоговейный трепет вызывали почерки отличниц минувших эпох, фиолетовые чернила моего детства, синее шариковое письмо юности, сбитый шрифт дореволюционного «Ундервуда».
В маленьком зале с потолочной фреской и старой добротной мебелью я прочитывал и просматривал горы литературы. Именно там мне удалось заполнить «пустоты» моей диссертации и превратить её в полноценную монографию. Вероятно, нигде в мире не было такого собрания редчайших сведений о русской художественной жизни первых четырёх десятилетий ХХ века. Удивляли терпение и редкая доброта хранительниц этого богатства, они знали ему цену, но уступали моему рвению. Через душную Москву я мчался в тихий пустынный двор, кивал знакомому охраннику и взмывал по скрипучим ступеням в храм потаённых знаний о русском авангарде, его великих и малых мастерах.
– Здравствуйте, опять к вам! – улыбался я тихим женщинам и уходил в зал с очередной увесистой стопкой книг и альбомов.
Библиотечное долгосидение замедляло бег времени, на улице оно мгновенно ускорялось и летело прыжками. Неощутимо промелькнули июль и август, мой сентябрь с грохотом помчался на Восток. В окнах вагона, чуть покачиваясь, поплыла равнинная Россия – залитая закатным солнцем, затопленная ночной тьмой. Целое утро слепила глаза волжская ширь, текла мимо, опережая поезд. С каждой остановкой крепчала жара, я выпрыгивал на перрон ради любопытства и остроты ощущений. Кроме меня и детей их никто не испытывал, отцы семейств и одинокие женщины бесстрастно курили, их чада с притворным ужасом слизывали потёки тающего мороженого, матери прижимали к груди пакеты с купленными у поезда варёной картошкой, помидорами, клубникой, вишней. Узкие глаза торговцев убеждали не жалеть денег на связку воблы, поллитровую банку чёрной икры, тушку прошитой бечёвками копчёной рыбы. На вокзале в Астрахани я сходу вдохнул и тут же выдохнул раскалённый воздух пустыни. Смеркалось, а солнце всё жгло город, уже из-за горизонта. Приехавших ждал университетский микроавтобус, и через полчаса всех разместили преподавательских номерах университетской гостиницы. В ней было тихо и душно. Окно первого этажа открывалось в сад, вдалеке выли собаки, откуда-то пахло баней, ворковали горлицы, а в небе дрожали звёзды. Мироздание Хлебникова медленно поглощало землю…
Назавтра участники Чтений собрались в студенческой столовой. Почти все знали друг друга, я не знал никого и этим пользовался. После унылых речей на открытии в духе «провинциальной всемирности», поздравлений самим себе и приветствий гостям, все разошлись по секциям. Моё выступление было поставлено на следующий день, и я с лёгкой душой отправился в город. Когда-то Иван Грозный прорубил здесь «окно в Азию», Астраханский кремль высился на восточном берегу Волги – не защитная крепость, а крайняя восточная твердыня Европы. Трава внутри выгорела, над крепостным холмом висела жара. Сил едва хватило, чтобы забраться на угловую башню и глянуть в марево над городом и Волгой. Там текла и шумела жизнь, в Кремле стыла безлюдная тишина. В полузаброшенной крепости осыпались стены, время обращалось в кирпичную труху. Я сетовал, уныло шёл по кругу, поворачивая к выходу, и тут у ветхого деревянного особнячка недалеко от собора столкнулся с седеющим дьяконом в подряснике.
– Запарился, мил человек! – он розовощёко улыбнулся.
– Есть немного.
На мой полупоклон ответил своим:
– Туристы к нам по жаре не являются. С утречка да вечерком.
От такой добродушной словоохотливости я давно отвык. Уличная жизнь в Москве странная, в Париже иностранная. Неожиданные встречи обречены на незнакомство и скороговорку: «Извините, спешу! Всего доброго!»
– Красиво у вас тут, а запустение чувствуется, – неуверенно продолжил я. – Хорошо, хоть служба ведётся.
– Служим, слава Богу! А сам ты кто, откуда?
– Из Москвы, историк, на конференцию приехал.
Дьякон картинно прогладил пышную бороду:
– Понятно, почему ты сюда наведался. Тут основа наша, место намоленное, кровью политое. Ну, ты ведь нашу историю знаешь немного?
– По книгам, хочу своими глазами увидеть, – собеседник одобрительно мне кивнул. – Скажите, когда же восстановят ваш Кремль, собор, колокольню? Что-то слышно?
– Есть теперь надежда. В 2002 году к нам Путин приезжал, велел всё отреставрировать, говорят, очень ему колокольня наша приглянулась.
В университет я вернулся к обеду, и моего отсутствия никто не заметил. Расслабленные разговоры отпускников на каникулах имели к науке самое малое отношение и вдохновляли меня на новые одинокие странствия по Астрахани. Дом семьи Хлебникова хорошо сохранился снаружи и выпотрошен внутри временем и приезжими «дизайнерами». Музей-квартира превратилась в провинциальную выставку футуристического искусства начала ХХ века. Дух великого будетлянина исчез. Иначе не могло и быть, слово поэта, равное вселенной и бесконечному мигу, невозможно заменить артобъектами.
Сходства Астрахани с петербургским «окном в Европу» наплывали в глаза. Волжские протоки напоминали каналы, тюркская речь заменяла немецкую. К храмам всех религий, сошедшихся в имперской столице, включая первый в Европе буддийский «дацан», следовало добавить зороастрийский – единственный в стране, но также разрушенный после революции. Северная зима жгла всё живое подобно астраханскому лету. Петербургские лавки «Les denrées coloniales (Колониальные товары)» и местные рынки могли соперничать по изобилию и красочности. В торговых рядах продавали икру всевозможных рыб, пронзали до мозжечка запахи красно-жёлтых балыков, беломраморных кусков осетрины, сельдей в бочках, свисающих связок воблы. Через два десятка шагов в лицо пахнуло осенними садами, свежими и сушёными фруктами немыслимого разнообразия. Продавцы пересыпали из горсти в горсть кусочки золота в виде изюма и абрикосов, манили острыми взглядами. Чуть дальше высились холмики алых, розовых, кровавых помидоров, изумрудных огурцов, фиолетовых глянцевых баклажанов, лимонных продолговатых дынь, усыпанных пчёлами. Увесистые зелёно-полосатые арбузы летали в руках продавцов – от весов к покупателям:
– Ээ! Шесть кило! Даром даю! Бери, эй!
Я отмахивался от соблазнов, смотрел вокруг глазами поэта-нестяжателя. Жить в городе Хлебникова я бы не смог. В голове текли расплавленные сны наяву, глаза слепила выцветшая киноплёнка улицы. У киоска собиралась и тут же рассеивалась очередь.
Продавец воды вытащил из ледника и протянул запотевшую бутылку.
– Спасибо. Ну, и жара у вас тут!
– Да, самое пекло начинается, может до сорока дойти и больше.
Он довольно посмеивался, одной рукой бросал денежные бумажки в картонку и вылавливал из неё сдачу, другой раздавал жаждущим свой ходовой товар.
В конце следующего дня на мой доклад пришли двое, и через пятнадцать минут мы без лишних вопросов закруглили выступление и обсуждения. С изнурительных Чтений я сбежал первым, за мной все, кто мог. Приезжие хлебниковеды томились от дневного пекла, ночной духоты и встречались только на завтраках. Все, кроме меня, бесплатной студенческой пище предпочитали интеллигентские вечерние пиршества в городских кафе.
На третий день участников ждала культурная программа. Запомнилась она навсегда, думается, не только мне. В десять утра нас подвели к волжскому причалу и пригласили на небольшой, изрядно потрёпанный двухпалубный теплоход. Часа два пассажиры чинно перемещались с носа на корму, с борта на борт, запечатлевали на плёнку волжские берега и друг друга – по одному, парами, в сложных немых сценах. Поля спелого камыша золотились словно ржаные и обрывались в воду. Ветер относил в сторону мазутную гарь, на носу трепетал и сухо потрескивал флаг. На корме из-под днища узким снопом вырывалась пена и, будто по небу, рассеивалась средь волжской синевы. Глаза тонули в бесконечности, а полёт ввысь всё не начинался. Какие строки написал бы Хлебников на этом корабле? Про светлую реку, текущую в рай? В Хвалынское море, на берег хвалы и халвы – в Персию. Не ведали того учёные хлебниковеды.
Судовой мотор сбавил обороты, теплоход круто повернул к лесистому острову и медленно причалил. Президент университета объявил по корабельному радио двухчасовой отдых с купанием. На берегу коренастый мужчина принял и закрепил трап. Столичные дамы сладко ужасались, мелкими шажками семенили над водой. Благородные мужчины, словно спутники жизни, вели их за собою, пробовали ногой прочность лестницы, упиравшейся в сырой песок. Люди солидные степенно рассаживались на траве вдоль песчаной полосы с зализами волн, церемонно снимали кофточки и пиджаки. Те, что попроще, босиком шли по воде, поднимая юбки сообразно с возрастом. Провинциальные литературоведы разделись до плавок и ринулись в реку. За их ловкими загорелыми телами следили пристальными взглядами, в которых читалась одна и та же мысль: «Зато у них публикаций меньше. И вообще они безвестны, а значит, бездарны».
Из-за деревьев потянуло дымом костра, и я двинулся ему навстречу. На поляне недалеко от берега две полные женщины с красными лицами что-то варили в огромной кастрюле. Тот же коренастый мужчина рубил хворост и подкладывал в огонь. Я поздоровался:
– Вы тут как туристы! Здорово устроились!
– Мы вам борщ довариваем, – приветливо сощурились кухарки. – Уже почти готов.
На берегу вряд ли подозревали о грядущем пиршестве. Болтали, любезничали, запечатлевали мгновения. Кто-то кокетливо приоткрыл коленки для загара, кто-то плечи и спину. Мужчины расслабились и бесцеремонно обнажили волосатые груди и мясистые животы. Волгари в который раз погружались в родные воды. Самый бесстрашный взобрался на корму и пропел:
– И за борт меня бросает в набежавшую волну! – последнее слово вылетело вместе с брызгами.
На берегу захлопали. В эту минуту из леса вынесли дымящуюся кастрюлю. Коренастый крепыш и могучая женщина, изогнувшись от тяжести, втащили её по трапу на борт. Президент объявил по радио о начале торжественного обеда через десять минут. Вслед за вереницей коллег я вошёл в кают-компанию нижней палубы и обомлел. Во всю длину были накрыты три стола и установлены узкие лавки, на клеёнчатых скатертях не осталось свободных мест. Такого количества закусок, бутылок, тарелок, графинов, ваз и бокалов я не видел ни на одном пиршестве. Рассаживались долго и сложно, собирались в стайки по знакомству, симпатиям или интересам. Университетский начальник нетерпеливо начал речь и одновременно первый тост. Сосед повернул ко мне загорелое лицо и щедро, празднично улыбнулся:
– Вы что предпочитаете? Водку или коньяк?
Другой сосед тут же добавил:
– Водка нашенская, качество гарантирую! Про коньяк не знаю. Вроде, дагестанский три звёздочки.
В ответ я произнёс страшные слова:
– Простите, по такой жаре… Нет, я пить не буду, только морс.
Мне пододвинули графин и тихо спросили:
– Это вы из Франции?
Я кивнул.
– Тогда за ваше здоровье!
– Что б вам там не болелось! – они чокнулись перед моим носом и потянулись к осетрине.
Было досадно, что есть совсем не хотелось. Исключением стала тарелка борща. Меня прошиб банный пот, я отёр салфеткой распалившееся лицо и блаженно закрыл глаза. Многоголосое застолье то в одном, то в другом конце прерывали местные тосты, взрывы смеха и крики через головы:
– Нина Алексеевна! Нина! За вас и вашу книгу!
– Николай, дорогой! Доброго тебе здоровья!
Перекричать всех пытался президент. Его начальственный голос упорно глушили, как в советское время «вражеские голоса»:
– Дамы и господа!!! Волжский хор… народная… «Всходит солнышко»…
Три полных женщины в кокошниках и голубых сарафанах с кружевами натужно и долго выпевали непонятные слова. Им сострадали, кричали браво, и они растерянно вновь принимались петь.
– Красиво поют! – обернулся ко мне сосед.
– Даже очень.
– Ты правда, пить не будешь?
– Не обижайтесь, что-то меня совсем разморило.
– А, ну тогда… – он не договорил и успел в полёте чокнуть рюмку с другого стола: – Савельич, за вашу компанию!
Пение смолкло. Женщины поклонились в пояс и выпрямились, не уронив кокошников. Им хлопали из последних сил. Кто-то прокричал:
– Наградную им! По рюмке водки!
Певицы исчезли так же неожиданно, как появились.
– «Пьяный корабль». У Рембо после такого плавания изменилась бы жизнь. И творчество, конечно. Мог бы стать французским Хлебниковым… – я глушил морс стакан за стаканом.
В гостиницу я возвратился в темноте и прохладе летящим шагом, но заснуть не смог. До полуночи в каком-то из номеров галдели и пытались петь хором, кажется, по-испански. К счастью, не до утра, в полдень гости разъезжались.
В поезде под стук колёс и негромкую болтовню пассажиров в плацкартах забывалось неистовое волжское застолье. Нет, поэзия будетлянина в нём не утонула, захлебнулось хлебниковедение.
В Москве несколько дней перед отлётом я носился по городу и спешно что-то дочитывал. Едва за мной захлопнулись двери последней библиотеки, приоткрылась дверца пограничного контроля в аэропорту. В самолёте до Парижа и поезде до Нормандии я не мог оторваться от конспектов и заметок, будто студент перед экзаменами и думал:
– Учёный – вечный ученик и преподаватель, которого больше слушает время, чем современники.
В конце 2005 года Астраханский университет поместил в сборнике материалов прошедших Чтений изрядно сокращённый текст моей статьи «Языковая утопия Велимира Хлебникова». Полностью опубликовать её оказалось очень непросто. По неведению я отправил статью в журнал «НЛО». Ответ пришёл лишь через полтора года и озадачил. От меня потребовали «концептуальной трансформации» и сокращения текста, прислали список полуграмотных замечаний. Мои колкие возражения вызвали новое продолжительное молчание. Наконец, в середине лета 2006 года редактор прислал извинения «за дурацкое затягивание переписки» с предложением сократить статью вдвое. Пришлось плюнуть на этот журнал «для узкого круга единомышленников» и обратиться в неприступно-академические «Вопросы литературы». На скорый ответ надеяться не приходилось.
В редакции «Воплей» судьбу статьи «О языковой утопии Хлебникова (Велимир Хлебников и Платон Лукашевич)» решали больше года. Половина редколлегии считала, что нужно публиковать её первую, сравнительно-историческую часть, другая предпочитала часть литературоведческую. Её участь решил главный редактор Игорь Шайтанов. Статья вышла целиком в последнем шестом номере за 2007 год. Ланн включил этот текст в русскоязычный сборник «Velimir Xlebnikov, poète futurien (Велимир Хлебников – будетлянский поэт)», опубликованный в 2009 году. Французский оригинал «L’utopie khlébnikovienne de la langue: Vélimir Khlébnikov et Platon Loukachevitch» появился в печати через много лет в альманахе Тулузского университета «Slavica Occitania» за 2017 год.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.