Текст книги "Метафизика Петербурга. Немецкий дух"
Автор книги: Дмитрий Спивак
Жанр: Культурология, Наука и Образование
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)
«Ленинградские романы» Вагинова
«Ленинградский период» формально не завершен, пока продолжают свое существование Ленинградская область, а также и Ленинградский военный округ, простирающийся от северных морей до псковской земли. Что же касается нашего повествования о метафизике этого периода, то оно подошло к концу. В соответствии с принятым в этой книге порядком изложения, нам остается лишь коротко рассказать об основных направлениях, присущих развитию «текста Города» за этот последний по времени период, который при некоторых оговорках представляется все же возможным считать в общих чертах завершенным.
Основною задачей в своих "ленинградских романов", вышедших в свет в конце двадцатых – самом начале тридцатых годов, К.К.Вагинов поставил себе описание умирания старого Петербурга и восстановление в памяти наиболее выдающихся черт "дорогого покойника". Позволив себе выразиться таким образом, мы полагаем, что выразили интенцию замечательного прозаика и поэта вполне точно. Уже в авторском предисловии к роману "Козлиная песнь", читателя поражает сочетание самоиронии и щемящего отчаяния. Впрочем, само название представляет собою дословный перевод первоначального значения древнегреческого слова "трагедия", смысл которого снижен одним этим переводом до предела.
Интерес к новинкам немецкой культуры определенно относился к упомянутым выше дорогим чертам. В десятой главе, упомянуто затронувше нашу интеллигенцию увлечение Шпенглером, имевшее место "с опозданием на два года". Последнее упоминание сделано со знанием дела, поскольку немецкий оригинал "Заката Европы" вышел в 1921 году, а его русский перевод был выпущен на два года позже, в 1923-м. В одиннадцатой главе, читаем о ставшем у нас известным еще до революции философе-неокантианце Германе Когене, а несколько далее – о только начавшем водить в большую моду Зигмунде Фрейде. В следующей, двенадцатой главе упомянут также переоткрытый у нас еще символистами Новалис.
Ну, а в главе XXXI воссоздан собирательный образ представителя петербургско-немецкой культуры, которому автор дал имя Генрих Мария Бауэр. В прежние годы то был владелец богатого винного магазина, а по совместительству – консул испанского королевства. В кабинете его помещался гальванопластический портрет Лютера и портреты императоров Германии и России. На бархатном столике лежал фолиант с иллюстрациями тонкой работы – гетевский "Фауст" в оригинале. По вечерам, испанский консул имел обыкновение садиться в собственный экипаж и отправляться в "Шустер-клуб" для умеренных развлечений. Теперь это был скромный служащий в винном магазине – по всей видимости, уже перешедшем в руки гегемонов. Тут стоит отметить, что эту среду Вагинов знал не понаслышке. Он происходил из семьи обрусевших служилых немцев, поселившихся в Петербурге еще в XVIII веке. Настоящая фамилия писателя была Вагенгейм.
Принятая К.К.Вагиновым тональность несколько изменяется в следующем романе, вышедшем в 1929 году под заглавием "Труды и дни Свистонова". В первой главе герой просит жену почитать ему питерские газеты времен начала империалистической войны. Среди заголовков приводится и такой, в рамочке: "Горячие речи против немецкого засилья…". Действительно, некоторое ожесточение, скопившееся в народе против российских немцев, нашло себе выход в 1914 году в речах, а то и в действиях. Во второй главе, выехав прохладиться в Токсово, действующие лица заходят в трактир. Первая ассоциация, возникающая у них – "Ауэрбахов кабачок" из "Фауста", давнего любимца образованных петербуржцев (часть I, сцена 5 в гетевском тексте; контаминации со сценой из известной оперы также нельзя исключить).
Но всего интереснее глава "Советский Калиостро", повествующая об оккультных занятиях современников автора, ленинградских интеллигентов. В ней он ввел своего скептического героя в круг экзальтированных и легковерных мистиков, собиравшихся в неприметном доме на набережной Большой Невки. Зимою река становилась, и по ее замерзшему зеркалу скользили красноармейцы на лыжах. Ну, а внутри была жарко натоплена печка, и за плотно закрытыми шторами, в окружении символических изображений и предметов, иерофант древнего и могущественного ордена – эрудит, самозванец и импровизатор Психачев вызывал духов, занимался оперативной магией и проводил заседания ложи. Сущность учения, исповедуемого ленинградским адептом, намеренно изложена не вполне определенно. Вместе с тем, мы не ошибемся, предположив, что она испытала значительное влияние позднего розенкрейцерства.
Размышляя над текстом "оккультной главы", комментаторы книги указывают в качестве прототипа Психачева на известного петербургского мистика Бориса Михайловича Зубакина[449]449
См., например, примечания Т.Л.Никольской и В.И.Эрля (со ссылкой на Л.Палеари) к первому полному изданию текста романа: Вагинов К.К. Труды и дни Свистонова \ Idem. Козлиная песнь: Романы. М., 1991, с.565.
[Закрыть]. Действительно, сходится многое, от дара импровизатора, поразившего современников и открывшего ему двери многих литературных домов – до упомянутого в главе недавнего путешествия в Италию (реальный Зубакин ездил к Горькому, увлекшемуся на первых порах его рассуждениями). Делом своей жизни Зубакин считал возрождение розенкрейцерства, а учителем – богемского мистика Александра Каспаровича [фон] Кордига. В жизни последний занимал скромнейшее положение служащего петербургской аптекарской фирмы «Штолль и Шмидт» и имел жительство в Озерках.
Дело было еще до революции. В стоявшей неподалеку фамильной даче, юный Зубакин производил первые опыты вызывания духов и собирал местных мистиков. Старевший уже Кордиг приметил оккультные интересы соседа, и приложил все силы для их развития. Под его руководством, Зубакин прошел полный курс "закрытого института свободных искусств", написал магистерское сочинение на тему "Об именах Божиих в каббалистических сектах" и был посвящен в степень "рыцаря-первосвященника" ордена розенкрейцеров.
В биографии мистика, сохранились и сведения о том, что он овладел тайным учением ордена тамплиеров, под руководством петербургского оккультиста Г.О.Мебеса, а также совершил образовательное путешествие в Кенигсберг[450]450
Подробнее см.: Немировский А.И., Уколова В.И. Свет звезд, или последний русский розенкрейцер. М., 1994, с.55.
[Закрыть]. В двенадцатой главе романа К.К.Вагинова, также помянут некий немецкий профессор: он якобы снабдил Психачева волшебными очками, надев которые, можно – разумеется, после проведения соответствующих ритуалов – видеть прошлое нашего мира, а также другие миры, незримые для обычных смертных. Как видим, воздействие немецкого и австрийского мистицизма как на реально существовавшего мистика, так и на его литературного двойника, было неоспоримым.
После революции, Зубакину доводилось бывать в Петрограде, а потом и Ленинграде, только наездами. Сначала он сам довольно активно ездил по стране, ища профессорской кафедры и посвящая в свое учение новых адептов. К числу их принадлежал, кстати, и молодой российский немец по имени Сергей Эйзенштейн. Сохранилось одно из его писем к матери, написанное в 1920 году, под впечатлением знакомства с Зубакиным. "Дорогая мамочка!", – пишет новый адепт розенкрейцерства, – "Имел здесь очень интересную встречу – сейчас перешедшую в теснейшую дружбу нас троих с лицом совершенно необыкновенным; странствующим архиепископом Ордена Рыцарей Духа… Сейчас засиживаемся до 4–5 утра над изучением книг мудрости Древнего Египта, Каббалы, Основ Высшей Магии, оккультизма… какое огромное количество лекций прочел он нам об "извечных вопросах", сколько сведений сообщил о древних масонах, розенкрейцерах, восточных магах, Египте и недавних [дореволюционных] тайных орденах!"[451]451
Цит. по: Немировский А.И., Уколова В.И. Указ. соч., с.95.
[Закрыть].
Обещавшее так много, начатое знакомство скоро прервалось – не в последнюю очередь, из опасения преследований со стороны "компетентных органов". Зубакину предстояло пройти арест, ссылку и сгинуть потом в пасти ГУЛАГа. Что же касалось его молодого ученика, то перед Эйзенштейном открылось поприще крупнейшего режиссера и теоретика киноискусства. Однако же в символическом ряде снятых им фильмов, а также в разработанной им и проведенной по меньшей мере дважды, церемонии посвящения молодых кинематографистов в "рыцари искусства", внимательный глаз замечает следы знакомства с древними ритуалами рыцарей "златорозового Креста". Ну, а возвращаясь к странным героям Вагинова, нас остается только напомнить читателю, что они один за другим перешли в пространство свистоновского романа, утянув за собой напоследок и самого сочинителя.
Набоковский «Дар»
«В мире нет никакой ценности, а если бы она и была, то не имела бы никакой ценности». Кажется, так звучит известная максима Людвига Витгенштейна. Впрочем, если память нам в данном случае изменила, это высказывание вполне применимо к миру, изображенному в знаменитом романе Владимира Набокова.
Действие происходит в Берлине, и взгляд героя романа скользит по лицам его обитателей с более или менее острым презрением, а то и "ясным бешенством". Кажется, добрым берлинцам, через город которых прошло в двадцатые годы до полумиллиона беженцев из Страны Советов, поставлено в вину все – и их низкие лбы, и бледные глаза, и пристрастие к "фольмильх и экстраштарк", и "любовь к частоколу, ряду, заурядности", и "культ конторы", и "дубовый юмор" с "пипифаксовым смехом".
Все процитированные выражения взяты из знаменитого внутреннего монолога героя, русского писателя Федора Годунова-Чердынцева в начале второй главы "Дара". В оригинале, они были направлены против немца, имевшего несчастие поместиться напротив него в трамвае. В самом конце, выясняется, что изображенное такими яркими красками во вкусе незабвенного Генриха Цилле, ходячее олицетворение недостатков берлинцев – такой же русский эмигрант, как и Годунов. Впрочем, герой – как, впрочем, и сам автор – вовсе не исполняется от того нежности к немецкому мещанству, а заодно – и немецкой культуре.
В пятой главе, разглядывая очередного берлинца, герой задается вопросом, не может ли тот быть поэтом. "Ведь есть же в Германии поэты. Плохенькие, местные – но все-таки не мясники. Или только гарнир к мясу?". Надо ли говорить, что поэты в Германии были, и отнюдь не слабее русских – достаточно назвать Рильке. Более того, внимательный читатель мог бы напомнить забывчивому Федору Константиновичу, что в начале романа он сам, говоря о своем детстве в третьем лице, проговорился, воскликнув: "Господи, как он любил стихи! Стеклянный шкапчик в спальне был полон его книг: Гумилев и Эредиа, Блок и Рильке, – и сколько он знал наизусть!". Остается прийти к выводу, что автор намеренно сгустил краски, чтобы подчеркнуть одиночество своего героя в чужом городе.
Не лучшие чувства испытывает Годунов к русским собратьям по эмиграции, не исключая и петербургских литераторов. Читателям романа, наверняка, запомнилось занявшее некоторое место в начале второй главы описание литературного собрания, на котором несчастные пошляки, силящиеся продлить нить великой литературы "петербургского периода", читают друг другу свои опусы. "Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней, нюхавшей эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой"; пожалуй, нам стоит прервать здесь цитирование, избавив любителя метафизики Петербурга от дальнейших обид.
Как все это отличается от университетских курсов зарубежной русской литературы, в которых корректно, а главное – совершенно справедливо указывается на тот факт, что Берлин стал на время (примерно с 1920 по 1924 год) литературной столицей России, что там обосновались лучшие русские поэты, писатели и издатели, что газеты и книги на русском языке издавались непрерывным потоком – что, наконец, руководство петроградского Дома литераторов, признав разделение петербургской литературной традиции на две ветви (берлинскую и петроградскую) совершившимся фактом, нашло в 1922 году весьма своевременным обратиться от лица своих членов к главам берлинского Дома искусств, с предложением дружбы и сотрудничества![452]452
Подробнее см.: Струве Г. Русская литература в изгнании. Опыт исторического обзора зарубежной литературы 2-е издание. Париж, 1984, с. 24–29 (первое издание было выпущено в 1956 году); ср.: Сорокина В.В. «Русский Берлин» как подсистема литературы 20-30-х гг. \ Вестник МГУ. Серия 9. 1996, N 1, с. 30–49.
[Закрыть]
Некоторую психологическую опору в этих условиях могли бы, пожалуй, составить воспоминания о безмятежном детстве в фамильном особняке на Английской набережной, с прогулками в Александрийском саду и летними выездами в имение, где пестрели бабочки, радуги и грибы, а дорожные колеи, прорезавшие жирную глинистую землю, были налиты до краев "густым кофе со сливками". Не будучи прямо связана с предметом наших изысканий, эта метафора слишком прекрасна, чтобы пройти мимо нее… Впрочем, нельзя же жить только воспоминаниями – и собственным даром "многопланности мышления", умеющего "путем алхимической перегонки, королевского опыта" переплавлять случайные впечатления в нечто «драгоценное и вечное»[453]453
Авторская разрядка заменена нашим курсивом.
[Закрыть].
Да, в главе третьей герой романа, раздражавший собеседников тем сочетанием петербургской надменности, "галльской закваски" и "нео-вольтерианства", которое бесило многих собеседников и самого Набокова, употребил терминологическое сочетание, заимствованное из языка классической алхимии. Ну, а в последней, пятой главе, введя в свои прописи последний, недостававший прежде того элемент – любовь – наш новоявленный адепт довел свой мистический опыт до конца и увидел на дне тигля цель и венец творения – «золото философов».
"В это время в Берлине бывает подобие белых ночей: воздух был прозрачно-сер, и мыльным маревом плыли туманные дома". Петербургская белая ночь опустилась на улицы Берлина и соединила оба города, облагородив и примирив их в пространстве сна. В это пространство и вышел Федор Константинович, затем, чтобы, миновав каких-то ночных рабочих, снабжавших прохожих фонариками, обогнав пары слепых детей, шедших в школу, где они учатся ночью (для экономии освещения), пройдя кирху, где чинно шла ночная служба, войти в дом, где его ждал покойный отец, тот же добрый и ласковый, как в прежнее время.
После пробуждения, Годунову оставалось лишь соединиться с любимой, сделав ей предложение и рассказав об идее романа – по сути, того самого, который и написал Набоков. Принимая его предложение, она на одном дыхании вымолвила и другую, не менее важную для Федора Константиновича фразу: "Я думаю, ты будешь таким писателем, какого еще не было, и Россия будет прямо изнывать по тебе, – когда слишком поздно спохватится…". Здесь «королевский опыт» окончательно соединил жизнь автора с судьбами его героев – а вместе с ними и благодарных читателей, дочитывающих последнюю страницу великого «петербургско-берлинского» романа.
Ахматовская «Поэма без героя»
"Она не только, с помощью скрытой в ней музыки, дважды уходила от меня в балет. Она рвалась обратно, куда-то в темноту, в историю («И царицей Авдотьей заклятый…» – «Быть месту пусту сему»), в петербургскую историю от Петра до осады 1941–1944 гг. или, вернее, в петербургский миф (Петербургская Гофманиана)"[454]454
Цит. по: Виленкин В.Я. В сто первом зеркале (Анна Ахматова). М., 1987, с.234.
[Закрыть].
Мы привели краткую выдержку из текста одной из наиболее поздних авторских заметок о поэме, сделанной в начале шестидесятых годов и получившей у публикаторов условное заглавие "Еще о поэме". Слова, выделенные нами курсивом, в каноническом тексте поэмы дословно не встречаются, однако череда видений, посетивших лирическую героиню в Фонтанном Доме одним новогодним вечером, именуется в Первой части поэмы "полночной Гофманианой". Немного ниже по тексту первой главы, читаем: "Ночь бездонна – и длится, длится Петербургская чертовня…" (курсив в обеих цитатах наш). Определив жанровую принадлежность первой части, а с некоторыми оговорками – и всей «Поэмы без героя», эти авторские упоминания дают нам путеводную нить для понимания той роли, которая в ней предоставлена образам и мотивам немецкого происхождения.
Уже в Третьем посвящении к поэме, лирическая героиня обращается к одной из концертных пьес Баха, которая персонифицирована силой ее воображения ("Полно мне леденеть от страха, Лучше кликну Чакону Баха…"). В эпиграфе к Первой части, приведена итальянская цитата из либретто к моцартовскому "Дон Жуану". Среди теней, явившихся в Фонтанный Дом, выделяется маска Фауста; в самом конце Интермедии – "в глубине зала, сцены, ада или на вершине Гетевского Брокена" – появляется таинственная Козлоногая; тень Брокена падает и на заключительные строфы поэмы[455]455
Брокен – место собрания ведьм на Вальпургиеву ночь в «Фаусте» (часть I, сцена 21).
[Закрыть]. В хоровод масок включен и «волшебный доктор» Дапертутто: такое имя носил персонаж одной из сказок Гофмана, озаглавленной, кстати, «Приключение накануне Нового года». Все это – немецкие по происхождению произведения или образы, принятые русской культурной традицией, переосмысленные в ней, иногда до неузнаваемости – и по большей части уже нашедшие себе место в составе «петербургского мифа».
К сказанному необходимо добавить обширный корпус скрытых или неточно определенных упоминаний, некоторые из которых имеют существенную важность для понимания замысла поэмы. К ним относится в первую очередь "Карнавал" немецкого композитора Роберта Шумана, связанный многими незаметными нитями с образным строем и архитектоникой ахматовской поэмы. Не располагая здесь местом для развернутого сопоставления обоих произведений, мы отошлем читателя к выводам обстоятельного исследования Б.А.Каца. Выделим в нем лишь то любопытное обстоятельство, что, оказывается, Роберту Шуману довелось в свое время посетить Фонтанный Дом – с тем, чтобы слушать православное богослужение, причем Анна Ахматова могла знать об этом факте[456]456
Кац Б.А. «Скрытые музыки» в «Поэме без героя» \ Кац Б.А., Тименчик РД. Анна Ахматова и музыка: Исследовательские очерки. Л., 1989, с. 239–240.
[Закрыть].
Если предположение отечественного музыковеда справедливо, то оно существенно дополняет причины того интереса, который Анна Ахматова проявляла к личности классика немецкой музыки и его творческому методу, не исключая присущей последнему "поэтики тайнописи". В таком случае, в "дальнем эхе", с которым аукается лирическая героиня Ахматовой в начале Третьей части поэмы, можно узнать звуки той самой литургии, которую с благоговением и восторгом слушал великий Шуман – и отголоски которой были некоторым волшебным образом сохранены стенами "Фонтанного Дома".
Последний контекст, привлекающий наше внимание, составляют указания на блокаду, расставленные по всему тексту – от Предисловия[457]457
Точнее, вступительного раздела, озаглавленного «Вместо предисловия».
[Закрыть], в котором поэма посвящается «памяти ее первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады» и до прозаической ремарки, открывающей величественный Эпилог («Белая ночь 24 июня 1942 г. Город в развалинах. От Гавани до Смольного всё как на ладони…»).
Формально, в обоих случаях автор не вполне точен. Ахматова оставалась в Ленинграде только до сентября 1941 года и завершила поэму только в эвакуации, а потому ленинградские слушатели могли быть знакомы разве что с ее фрагментами или набросками. Что же до разрушений города, то они все же не были такими масштабными, как в цитированном нами выше отрывке из ремарки к Эпилогу. Однако по сути оба приведенных высказывания необходимы, поскольку дают верное представление о размерах трагедии, постигшей город и всех его жителей.
При всей противоположности немецко-фашистской блокады основным принципам нравственности и самому духу культуры, ей было предоставлено весьма заметное место в метафизической концепции «Поэмы без героя». Возможно предположить, что маскированная процессия, устроенная на Рождество 1913 года, помимо всего прочего, неким неясным образом предваряла те бедствия, которые новый год принесет героине, ее городу и стране (обратим здесь внимание на упоминание о «проклятых Мазурских болотах» в конце Первой части, прямо относящееся к событиям первой мировой войны). Затем «адская арлекинада» застыла в неком метафизическом пространстве и пребывала в нем вплоть до кануна нового, 1941 года, когда ожила на время – и снова явилась жительнице Фонтанного Дома, в преддверии новых бедствий. «Так в грядущем прошлое тлеет» – а «петербургская гофманиана» сохраняет таинственную связь с великим бедствием, зарождающимся каждый раз в Германии.
"А вокруг был не "старый город Питер", а … предвоенный Ленинград – город, вероятно, еще никем не описанный и, как принято говорить, еще ожидающий своего бытописателя", – писала Ахматова в одной из заметок о "Поэме без героя", помеченной 31-м мая 1962 года[458]458
Цит. по: Виленкин В.Я. В сто первом зеркале (Анна Ахматова). М., 1987, с. 306–307.
[Закрыть]. Ирония последних слов вполне явственна, однако по сути Анна Андреевна была совершенно права. Притом, что поэма была задумана в нашем городе, напечатана в нем во фрагментах еще в годы войны и стала, по всей видимости, лучшим поэтическим произведением, написанным о Ленинграде предвоенных лет и даже времен блокады, она скорее заключила предшествующий этап развития «петербургского текста», начатый деятелями «серебряного века», нежели открыла новый. Пора и нам перейти к рассмотрению собственно «ленинградского текста».
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.