Текст книги "По ком звонит колокол"
Автор книги: Эрнест Хемингуэй
Жанр: Литература 20 века, Классика
Возрастные ограничения: +16
сообщить о неприемлемом содержимом
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Только как от этого удержаться? Я знаю, что мы тоже творили над ними ужасные вещи. Но это потому, что мы были невежественны и по-другому не умели. А они делали это сознательно и намеренно. Те, кто этим занимался, были последними цветами их системы воспитания. Цветом испанского рыцарства. Что за народ! Что за сукины дети, начиная с Кортеса, Писарро, Менендеса де Авилы, через Энрике Листера до Пабло! И какой удивительный народ. Во всем мире нет народа лучше и хуже их. Более доброго и более жестокого. Кто может их понять? Не я, потому что, если бы я их понял, я бы простил все. Понять – значит простить? Это неправда. Идея прощения преувеличена. Прощение – христианская добродетель, а Испания никогда не была христианской страной. Здесь всегда, внутри самой церкви, существовал свой особый идол для поклонения. Otra Virgen más[141]141
Еще одна, другая Непорочная Дева (исп.).
[Закрыть]. Наверное, именно поэтому они испытывают такую потребность надругаться именно над девственницами – дочерьми своих врагов. Конечно, в испанских религиозных фанатиках это засело глубже, чем в народе. Народ отдалялся от Церкви, потому что Церковь всегда была спаяна с властью, а власть всегда была гнилой. Это единственная страна, до которой Реформация так и не добралась. Вот они до сих пор и расплачиваются за свою инквизицию.
Да, тут есть о чем подумать. Чтобы отвлечься от тревожных мыслей о работе. Это разумней, чем притворяться. Господи, сколько же ему сегодня пришлось притворяться! И Пилар весь день притворялась. Ну конечно. Что такого, если завтра их убьют? Какое это будет иметь значение, притом что мост будет взорван как положено? Это единственное, что им нужно завтра сделать. Да никакого.
Нельзя заниматься этим до бесконечности. Вечной жизни никто никому не обещал. Может, за эти три дня я прожил всю свою жизнь, подумал он. И если это так, то я бы хотел провести последнюю ночь по-другому. Но последние ночи никогда не бывают такими, как хочется. Ничто последнее хорошим не бывает. Впрочем, нет, иногда бывает – последние слова. «Да здравствует мой муж, мэр этого города» – хорошо сказано.
Он знал, что хорошо, потому что от этих слов, когда он произнес их про себя, у него по всему телу побежали мурашки. Он склонился и поцеловал Марию, она не проснулась. И тогда он очень тихо прошептал по-английски: «Я хотел бы жениться на тебе, крольчонок. Я очень горжусь твоей семьей».
Глава тридцать вторая
Тем же вечером в Мадриде, в отеле «Гейлорд», было много народу. К воротам отеля подкатила машина с закрашенными синей известью фарами, из нее вышел маленький человек в черных кавалерийских сапогах, серых бриджах и коротком сером френче, застегнутом под горло; двое часовых отдали ему честь, открывая дверь, он откозырял им в ответ, кивнул агенту тайной полиции, сидевшему за стойкой портье, и вошел в лифт. Внутри мраморного вестибюля, по обе стороны от двери, на стульях тоже сидели двое часовых, эти лишь подняли головы, когда маленький человек проходил мимо них, направляясь к лифту. Их обязанностью было ощупывать всех незнакомых им лиц от подмышек до боковых карманов брюк на предмет наличия оружия; если таковое имелось, его следовало на время посещения сдать портье. Но этого коротышку в кавалерийских сапогах они прекрасно знали, поэтому лишь мельком взглянули на него, когда он проходил мимо.
Апартамент, в котором он жил, был набит людьми. Люди сидели, стояли повсюду, вели беседы друг с другом, как в любой гостиной во время приема гостей; мужчины и женщины пили водку, виски с содовой и пиво из маленьких стаканов, все это разливалось из больших кувшинов и графинов. Четверо мужчин были в военной форме. Остальные – в легких куртках из плащевой ткани или в кожаных; на трех из четырех женщин были простые повседневные платья, на четвертой, тощей до изнеможения и смуглой, – что-то вроде женского, с юбкой, варианта милицейской формы строгого покроя и высокие сапоги.
Войдя в номер, Карков сразу же направился к женщине в форме, поклонился ей и пожал руку. Это была его жена, он сказал ей по-русски что-то, чего никто не разобрал, и на миг надменность, явно читавшаяся в его взгляде, когда он вошел, исчезла. Но тут же вернулась, как только он заметил темно-рыжую копну волос и чувственно-томное лицо хорошо сложенной девушки, которая была его любовницей; он подошел к ней быстрым четким шагом, поклонился и пожал руку так, что невозможно было не заметить подражания тому, как он приветствовал жену. Жена не посмотрела ему вслед, когда он пересекал комнату. Она стояла и беседовала по-русски с высоким привлекательным испанским офицером.
– Твой знаменитый возлюбленный что-то немного раздался, – говорил между тем девушке Карков. – Все наши герои к концу первого года войны начали толстеть. – Он не смотрел на человека, о котором говорил.
– Ты так уродлив, что способен ревновать даже к жабе, – весело ответила ему девушка. Она говорила по-немецки. – Можно мне с тобой завтра в наступление?
– Нет. Да и наступления никакого не будет.
– Все знают про наступление, – возразила девушка. – Так что нечего делать из него тайну. Долорес едет. Ну и я поеду с ней или с Карменом. Туда много народу собирается.
– Можешь ехать с кем угодно, кто тебя возьмет, – ответил Карков. – Я – нет. – Потом, посерьезнев, он посмотрел на девушку и спросил: – Кто тебе рассказал? Отвечай точно.
– Рихард, – так же серьезно ответила она.
Карков пожал плечами и отошел, оставив ее в одиночестве.
– Карков, – голосом человека, страдающего несварением, окликнул его мужчина среднего роста, с серым тяжелым обрюзгшим лицом, мешками под глазами и отвисшей нижней губой. – Слышали хорошую новость?
Карков подошел к нему, и мужчина сказал:
– Я сам только что узнал, еще и десяти минут не прошло. Это замечательно. Фашисты весь день сражались под Сеговией со своими. Им пришлось усмирять мятежников, ведя огонь из автоматов и пулеметов. А к полудню они уже бомбили с самолетов собственные войска.
– В самом деле? – сказал Карков.
– Это точно, – подтвердил человек с набрякшими глазами. – Новость – от самой Долорес. Она только что была здесь и пребывала в состоянии такой радостной экзальтации, в каком я ее еще никогда не видел. У нее прямо лицо сияло от такой новости. Это знаменитое лицо… – радостно продолжал он.
– Это знаменитое лицо, – повторил Карков голосом, лишенным всякого выражения.
– Если бы вы только слышали ее! – продолжал, не смутившись, человек с одутловатым лицом. – Ее глаза излучали прямо-таки какой-то нездешний свет, а голос звучал так, что невозможно было усомниться в ее уверенности. Я собираюсь написать об этом в «Известиях». Для меня это было одним из величайших моментов нынешней войны – услышать этот знаменитый голос, в котором смешались жалость, сострадание и правда. Господи, она вся светилась этой правдой, как истинно народная святая. Не зря ее прозвали La Pasionaria[142]142
Пламенная, страстная (исп.).
[Закрыть].
– Не зря, – бесцветным голосом сказал Карков. – Вам бы следовало начать писать статью для «Известий» прямо сейчас, пока это восхитительное впечатление не потускнело.
– Шутить над этой женщиной неуместно. Даже такому цинику, как вы, – сказал человек с одутловатым лицом. – Были бы вы здесь – сами бы увидели это лицо и услышали бы этот голос.
– Этот великий голос, – сказал Карков. – Это великое лицо. Опишите же все это. Не надо рассказывать мне. Не растрачивайте на меня целые абзацы готовой статьи. Идите и сейчас же все запишите.
– Ну, не прямо же сейчас.
– По мне, так лучше прямо сейчас, – ответил Карков, посмотрел на собеседника и отвел взгляд. Человек с одутловатым лицом постоял еще минуту-другую, не выпуская из рук стакан с водкой, перед его глазами, под которыми набрякли тяжелые мешки, словно все еще стояла та прекрасная сцена, свидетелем коей он недавно был, потом он покинул комнату и отправился писать.
Карков подошел к другому мужчине, лет сорока восьми, с бледно-голубыми глазами, редеющими светлыми волосами и иронично изогнутыми губами под щеточкой светлых усов, он был невысок ростом, коренаст и жизнерадостен на вид. На нем был военный мундир. Он был венгром и командовал дивизией.
– Вы были здесь, когда приезжала Долорес? – спросил у него Карков.
– Да.
– Так что там произошло?
– Вроде бы фашисты воюют друг с другом. Чудесно, если правда.
– Что-то много кругом болтовни о завтрашнем.
– Да, возмутительно. Расстрелять бы всех журналистов, а заодно и бо́льшую часть тех, кто сейчас здесь толчется, ну и уж конечно, этого непотребного немецкого интригана Рихарда. А вместе с ним того, кто поручил командование бригадой этому досужему фигляру. Вероятно, нас с вами тоже следовало бы расстрелять. Вполне вероятно. – Генерал расхохотался. – Только вы никому не подавайте такую идею.
– Я о подобных вещах вообще не люблю распространяться, – ответил Карков. – Тот американец, который иногда бывает у меня, сейчас там. Вы его знаете – Джордан, он работает с партизанскими отрядами. Он как раз в тех местах, где якобы произошло то, о чем тут болтают.
– Ну, тогда он должен был бы прислать донесение об этом сегодня вечером, – сказал генерал. – Мое присутствие там не приветствуется, а то бы я съездил и все для вас разузнал. Этот американец ведь работает с Гольцом, да? Ну, так вы же завтра увидитесь с Гольцом.
– Рано утром.
– Только держитесь от него подальше, пока все не пойдет хорошо, – сказал генерал. – Он вас, шельмецов, терпеть не может так же, как я. Хотя у него характер куда покладистей моего.
– Но все же, что это было, как вы…
– Возможно, фашисты проводили маневры, – ухмыльнулся генерал. – Посмотрим, удастся ли Гольцу завтра устроить им свои маневры. Пусть Гольц попытает удачи. Под Гвадалахарой мы им неплохие маневры устраивали.
– Я слышал, вы тоже отбываете, – сказал Карков, обнажая в улыбке гнилые зубы.
Генерал вдруг рассердился.
– Да, я тоже. Теперь уже и обо мне болтают. Ничего нельзя сохранить в секрете. Чертовы сплетники. Нашелся бы хоть один человек, умеющий держать язык за зубами, он мог бы спасти страну – если бы сам поверил в то, что может это сделать.
– Ваш друг Прието умеет держать язык за зубами.
– Но он не верит в победу. А как можно победить, не веря в народ?
– Вам виднее, – сказал Карков. – Пойду немного вздремну.
Он покинул прокуренную, гудящую сплетнями гостиную и направился в располагавшуюся позади нее спальню, там он сел на кровать и стянул сапоги. Гул голосов из гостиной доносился и сюда, поэтому он плотнее закрыл дверь и открыл окно. Он не дал себе труда раздеться, поскольку уже в два часа предстояло выезжать через Кольменар, Серседу и Навасерраду на фронт, где Гольц на рассвете должен был начать наступление.
Глава тридцать третья
Было два часа утра, когда Пилар разбудила его. Почувствовав прикосновение, он в первый момент подумал, что это Мария, поэтому перекатился на бок лицом к ней и сказал: «Крольчонок». Но тут Пилар тряхнула его за плечо своей здоровенной рукой, и сон вмиг слетел с него, его ладонь уже сжимала рукоятку револьвера, лежавшего у его голого правого бедра, и сам он был – как револьвер со взведенным курком.
Разглядев в темноте, что это Пилар, он посмотрел на свои наручные часы, светящиеся стрелки располагались под острым углом справа от верхней точки циферблата; поняв, что еще только два часа, он спросил:
– Ты чего, женщина?
– Пабло ушел, – ответила ему великанша.
Роберт Джордан натянул брюки и обулся. Мария не проснулась.
– Когда? – спросил он.
– Должно быть, с час тому назад.
– И?
– Он прихватил у тебя кое-что, – жалким голосом сказала женщина.
– Так. Что именно?
– Я не знаю. Иди сам посмотри.
В темноте они направились ко входу в пещеру, нырнули под попону и вошли внутрь. Воздух в пещере был спертым, пропахшим остывшей золой и спящими мужскими телами, Роберт Джордан шел за Пилар, светя фонариком под ноги, чтобы в темноте не наступить на кого-нибудь из спавших на полу. Ансельмо проснулся и спросил:
– Пора?
– Нет, – прошептал в ответ Роберт Джордан. – Спи, старик.
Мешки лежали в изголовье постели Пилар, отгороженной от остальной части пещеры свисающим одеялом. От постели шел затхлый, тошнотворно-сладкий дух высохшего пота, как от постели индейца; Роберт Джордан опустился на нее коленями и направил луч фонаря на мешки. Оба были разрезаны сверху донизу. Переложив фонарь в левую руку, он правой обшарил первый мешок. Сейчас он должен был быть полупустым, потому что в нем Роберт Джордан носил свой спальник. Он и был полупустым. Там еще лежало несколько мотков проволоки, но квадратная деревянная коробка со взрывателем исчезла. Так же, как и коробка из-под сигар, в которой хранилась тщательно завернутая связка детонаторов. А вместе с ними исчезла и жестянка с бикфордовым шнуром и капсюлями.
Роберт Джордан пошарил во втором мешке. Взрывчатки по-прежнему было полно. Не хватало разве что одного брикета.
Он встал и повернулся к женщине. Бывает чувство сосущей пустоты, которое иногда человек ощущает, будучи разбуженным слишком рано утром, оно напоминает предчувствие катастрофы, и сейчас у него было именно такое ощущение, только тысячекратно усиленное.
– И это ты называешь «покараулить мои материалы»? – сказал он.
– Я спала головой на этих мешках, еще и рукой придерживала, – сказала Пилар.
– Хорошо, знать, спала.
– Послушай, он встал ночью, я спросила: «Ты куда, Пабло?» Он ответил: «Отлить, женщина», и я снова заснула. А когда опять проснулась, его не было, я не знала, сколько времени прошло, и подумала, что он пошел лошадей проверить, он часто так делает. А потом, – голос у нее стал совсем несчастным, – когда время шло, а он не возвращался, я забеспокоилась, а забеспокоившись, пощупала, на месте ли мешки, мешки были разрезаны, и я пошла к тебе.
– Идем, – сказал Роберт Джордан.
Они вышли наружу, была еще самая середина ночи, приближения утра совсем не ощущалось.
– Может он пробраться с лошадьми другой дорогой, минуя часового?
– Да, есть еще две дороги.
– Кто дежурит наверху?
– Эладио.
Больше Роберт Джордан не произнес ни слова, пока они не дошли до луга, на котором паслись лошади на привязи. Лошадей было три. Гнедой и серый исчезли.
– Когда приблизительно он ушел от тебя, как думаешь?
– Наверное, час тому назад.
– Ну, значит, так тому и быть, – сказал Роберт Джордан. – Пойду перетащу к себе что осталось от моих мешков и буду досыпать.
– Я покараулю твои вещи.
– Qué va, покараулишь. Один раз уже покараулила.
– Inglés, – сказала женщина. – Я понимаю, что виновата, и сокрушаюсь не меньше, чем ты. Все, что угодно, сделала бы, чтобы вернуть твои вещи. Тебе незачем обижать меня. Пабло предал нас обоих.
Выслушав это, Роберт Джордан осознал, что не может позволить себе роскоши злиться, что ему не с руки ссориться сейчас с этой женщиной. Впереди день, когда им предстоит вместе работать, и два часа с лишком от этого дня уже прошли.
Он положил руку ей на плечо.
– Ничего, Пилар, – сказал он. – То, что пропало, не так уж важно. Придумаем что-нибудь взамен.
– А что он взял?
– Ничего, женщина. Кое-что лишнее, без чего можно обойтись.
– Это было что-то, нужное для взрыва?
– Да. Но взрывать можно и по-другому. А скажи, у самого Пабло не было капсюлей и взрывного шнура? Его ведь, наверное, снабдили ими?
– Он и их унес, – жалобно ответила она. – Я сразу бросилась смотреть. Их тоже нет.
Лесом они вернулись к пещере.
– Поспи, – сказал Роберт Джордан. – Без Пабло будет даже спокойней.
– Я пойду поговорю с Эладио.
– Пабло наверняка проехал другой дорогой.
– Все равно схожу. Подвела я тебя, смекалки мне не хватает.
– Ерунда, – сказал он. – Пойди поспи, женщина. Нам выступать еще до четырех.
Они вошли в пещеру и вытащили из нее мешки, держа с двух сторон обеими руками, чтобы ничего не вывалилось из разрезов.
– Давай я зашью.
– Зашьешь перед отходом, – мягко сказал он. – Я уношу их не потому, что не доверяю тебе, просто иначе не засну.
– Мне надо получить их пораньше, а то не успею зашить.
– Получишь, – ответил он. – Поспи, женщина.
– Нет, – сказала она. – Я подвела тебя, и я подвела Республику.
– Да иди же ты спать, женщина, – мягко сказал он. – Иди поспи хоть немного.
Глава тридцать четвертая
Вершины горной гряды контролировали фашисты. Дальше простиралась долина, никем не занятая, если не считать поста, расположившегося в фермерском доме с прилегающими хозяйственными постройками и сараем, которые они укрепили. Направляясь к Гольцу с донесением от Роберта Джордана, Андрес в темноте обогнул этот пост по широкой дуге. Он знал, где устроена растяжка, приводившая в действие спусковой механизм пулемета, определил в темноте ее местоположение, перешагнул через нее и двинулся вдоль небольшой речушки, окаймленной тополями; ночной ветерок шелестел в их кронах. На ферме, где стоял фашистский пост, закукарекал петух, Андрес оглянулся на ходу и сквозь листву тополей увидел свет, узкой полоской пробивавшийся в нижней части одного из окон дома. Ночь была тихой и ясной, Андрес отклонился от берега ручья и пошел через луг.
Посреди луга с прошлого июля, когда здесь шли бои, стояли четыре стога. Никто их так и не убрал, за год верхушки их просели, и сено стало ни на что не годным.
Перешагивая через очередную растяжку, закрепленную между двумя соседними стогами, Андрес подумал: чистый убыток. Но республиканцам пришлось бы тащить это сено вверх по крутому склону Гвадаррамы, вон там, за лугом, а фашистам оно ни к чему, думал он. У них ни в сене, ни в зерне недостатка нет. У них всего вдоволь. Но завтра утром мы им зададим жару. Уж завтра мы поквитаемся с ними за Сордо. Какие же они все-таки звери! Ну, ничего, завтра утром на дороге пыль будет столбом стоять.
Он хотел поскорее выполнить задание и вернуться к началу нападения на посты. На самом ли деле он этого хотел или лишь притворялся перед самим собой, что хочет? Ему было знакомо это чувство временного облегчения, которое он испытал, когда Inglés велел ему доставить пакет. До той поры он спокойно ждал наступления утра. Чтобы сделать то, что должно было быть сделано. Он сам проголосовал за это и сам собирался это сделать. Безжалостное истребление отряда Глухого произвело на него глубокое впечатление. Но, в конце концов, то был отряд Глухого. А они живы. И что им предназначено, сделают.
Но когда Inglés сказал ему про донесение, он почувствовал то же самое, что чувствовал в детстве, когда в день деревенского праздника, проснувшись утром, слышал сильный шум дождя: это означало, что будет слишком мокро и травлю быков на площади отменят.
Мальчиком он любил травлю быков и всегда с нетерпением ждал момента, когда окажется под палящим солнцем на пыльной площади, огороженной со всех сторон повозками, чтобы перекрыть все выходы и образовать замкнутое пространство, куда, скользя по откинутой вниз створке клети и упираясь всеми четырьмя ногами, ворвется бык. С волнением, восторгом и страхом, от которого пот прошибает, Андрес ждал, когда, стоя посреди площади, услышит стук бычьих рогов по дереву изнутри клети, а потом увидит, как бык, скользя и упираясь, выскочит на площадь – голова вздернута, ноздри раздуты, уши прядают, блестящий черный загривок покрыт пылью, корки засохшего навоза летят с боков, широко расставленные глаза, не мигая, уставились из-под разведенных рогов, гладких и твердых, как сплавное бревно, отполированное песком, с острыми концами, торчащими кверху так грозно, что сердце замирает при взгляде на них.
Бывало, весь год он ждал этого момента: вот бык выбегает на площадь, и ты следишь за его взглядом, пока он выбирает, на кого броситься, а потом, когда он срывается мгновенно, по-кошачьи, и мчится за кем-нибудь, наклонив голову и выставив вперед рога, у тебя на миг останавливается сердце. Да, в детстве он ждал этого момента весь год; но чувство, которое он испытал, когда Inglés отдавал ему приказание доставить пакет, было таким же, какое бывало тогда, когда, проснувшись утром, он с облегчением слышал, как дождь стучит по черепичной крыше, по каменной стене дома и вода бурлит в канавах вдоль немощеной деревенской улицы.
Он – как любой другой мужчина из его или из соседней деревни – всегда вел себя очень храбро на деревенских capeas и ни за что на свете не согласился бы пропустить это ежегодное развлечение, хотя в другие деревни на capeas не ходил. Он был способен не шелохнувшись ждать, когда на него бросится бык, и отскочить в сторону лишь в самый последний момент. Он размахивал мешком перед мордой быка, чтобы отвлечь его, если бык сваливал кого-то на землю, и не раз хватал его за рога и отводил бычью голову в сторону от упавшего, пинал ногами и хлестал по морде, пока бык не оставлял того в покое и не переключался на кого-нибудь другого.
Он не боялся дергать, крутить и тянуть быка за хвост, чтобы оттащить от лежащего на земле. А как-то раз одной рукой тянул его за хвост вбок до тех пор, пока другой рукой не достал до рога, и когда бык поднял голову, чтобы наброситься на него, стал бегать спиной вперед, кружа, не выпуская ни хвоста, ни рога, пока толпа не набросилась на животное и не прикончила его ножами. На жаре, в пыли и стоящем над площадью тяжелом духе бычьего и человеческого пота, смешанного с винными пара́ми, под рев толпы, он был в первых рядах смельчаков, нападавших на быка, ему было знакомо ощущение, когда бык мечется и взбрыкивает под ним, а он лежит у него на загривке, зажимая один его рог под мышкой, мертвой хваткой уцепившись в другой, извиваясь и соскальзывая то в одну, то в другую сторону, ощущая, что левая рука вот-вот вывихнется из плечевого сустава, но крепко держась на этой горячей, пыльной, щетинистой, дергающейся горе мышц, вгрызаясь в бычье ухо зубами и раз за разом вонзая нож в раздувшийся, мотающийся бугор шеи; и вот уже горячая струя обагряет его кулак, он наваливается всей своей тяжестью на вздувшийся загривок и всаживает, всаживает нож в бычью шею.
Когда он первый раз вот так вцепился зубами в ухо быка, шея и челюсти у него словно окаменели, и все потом смеялись над ним. Но, даже смеясь, все относились к нему с уважением. И потом он каждый год повторял этот фокус. Его даже прозвали Бульдогом Вильяконехоса и говорили в шутку, будто он пожирает быков живьем. Но все жители деревни ждали этого дня, чтобы увидеть, как он это делает, а он знал, что год за годом так и будет: сначала бык выйдет из клети, потом начнет кидаться на всех и метаться по площади, а когда все закричат, что пора убивать, он прорвется сквозь толпу и вскочит быку на загривок. А после, когда все кончится и бык под тяжестью своих убийц завалится мертвым на землю, он, Андрес, выберется из кучи и пойдет прочь, стыдясь своей выходки с ухом, но и гордясь ею по-мужски. Он проберется между повозками и отправится к какому-нибудь фонтану вымыть руки, а мужчины будут хлопать его по спине, протягивать бурдюки и кричать: «Ура нашему Бульдогу! Долгих лет твоей матушке». Или: «Вот что значит иметь крепкие cojones! Год за годом!»
Андрес и стыдился, и чувствовал какую-то опустошенность, и был горд и счастлив, и отмахивался небрежно ото всех; он мыл руки, правую – до самого плеча, тщательно отмывал нож, потом принимал один из протянутых ему бурдюков и, прополоскав рот, чтобы избавиться от вкуса уха до следующего года, сплевывал вино на каменные плиты площади, а потом поднимал бурдюк высоко над головой и направлял струю прямо в горло.
Да, конечно. Он был Бульдогом Вильяконехоса и ни за что не упустил бы случая каждый год проделать один и тот же фокус у себя в деревне. Но он знал: ничего нет лучше того ощущения, которое испытываешь, услышав поутру шум дождя, означающий, что на сей раз его проделывать не придется.
Я должен вернуться вовремя, сказал он себе. Тут и вопроса нет – я должен участвовать в деле с часовыми и мостом. Там мой брат Эладио, моя плоть и кровь. Ансельмо, Простак, Фернандо, Агустин, Рафаэль – хотя этого, ясное дело, всерьез принимать не стоит, – две женщины, Пабло и Inglés, правда, Inglés не в счет, потому что он иностранец и выполняет приказ. Все будут в деле. И никак нельзя, чтобы из-за этого донесения я оказался в стороне. Нужно доставить пакет поскорее точно по адресу, а потом очень быстро вернуться, чтобы не пропустить атаку на посты. Я позора не оберусь, если из-за какого-то донесения не приму участия в деле. Это яснее ясного. А кроме того, сказал он себе, как человек, до которого вдруг дошло, что в том, о чем он размышлял только с точки зрения долга и чести, есть еще и кое-что приятное, – кроме того, я с удовольствием прикончу несколько фашистов. Давненько уж мы никого из них не убивали. Завтра предстоит по-настоящему важное дело. Это будет день реальных действий. День, который кое-чего стоит. Так пусть же он настанет, и пусть я буду там, вместе со всеми.
В этот момент – Андрес, по колено в зарослях дрока, карабкался по крутому склону к позициям республиканцев – из-под ног у него выпорхнула куропатка, часто захлопав крыльями в темноте, и внезапно от страха у него перехватило дыхание. Это от неожиданности, подумал он. И как им только удается так быстро махать крыльями? Должно быть, она сидела на яйцах, а я прошел слишком близко к гнезду. Не было бы сейчас войны – привязал бы я платок на соседний кустик, а днем пришел бы, нашел гнездо и забрал яйца, а потом подложил бы их под наседку, и когда вылупились бы птенцы, у меня на птичьем дворе бегали бы маленькие куропаточки, я бы наблюдал, как они растут, а когда они стали бы большими, использовал бы их как подсадных. Ослеплять я бы их не стал, потому что они были бы ручными. Или все равно могли улететь? Может быть. Значит, пришлось бы ослепить.
Жалко бы их было – я ведь сам их вырастил. Можно еще подрезать крылья или привязывать за ногу, когда используешь как приманку. Если бы не война, мы бы с Эладио пошли ловить раков в речке за фашистским постом. Когда-то мы с ним наловили там аж четыре дюжины за раз. Если после того как взорвем мост, мы отправимся в Сьерра-де-Гредос, там полно речек, где водится форель и раки тоже. Надеюсь, нам удастся уйти в Гредос, подумал он. Летом и осенью там можно жить припеваючи, правда, зимой там лютые холода. Но, может, к зиме мы уже выиграем войну.
Не будь наш отец республиканцем, мы с Эладио служили бы сейчас в фашистской армии, а в их армии у солдат нет никаких проблем. Повинуйся приказам, живи или умирай, а уж какой конец тебя ждет – не тебе решать. Подчиняться властям легче, чем воевать с ними.
Но партизанская война – дело очень ответственное. Если ты человек небезразличный, тебе есть о чем беспокоиться. Эладио любит поразмыслить больше, чем я. И беспокойства у него больше. Я честно верю в наше дело, и у меня нет особого беспокойства. Но ответственность на нас сейчас большая.
Я думаю, что нам выпало родиться в очень трудное время. Наверное, в другие времена легче было жить. Но мы из-за этих трудностей страдаем мало, потому что нас с детства учили им сопротивляться. А вот у кого такой закалки нет, тому в здешнем климате тяжело приходится. Но время сейчас такое, когда надо принимать трудные решения. Фашисты сами напали и, стало быть, приняли решение за нас. Мы воюем, чтобы выжить. Но, по мне, лучше, чтоб было по-другому – чтоб я мог привязать платок к тому кустику, прийти днем, забрать яйца, подложить их под наседку, а потом смотреть, как куропачьи цыплята бегают у меня по двору. Мне бы понравилось на них смотреть – они такие маленькие, такие ладненькие.
Только вот ни дома у тебя нет, ни двора возле этого сгинувшего дома, вспомнил он. И семьи у тебя нет, только брат остался, и ему завтра – в бой, а все твое имущество – это ветер, солнце да пустое брюхо. Да и ветер сейчас слабый, подумал он, и солнца нет. В кармане у тебя четыре гранаты, но они только на то и годны, чтобы швырнуть их. Еще у тебя за спиной – карабин, но он только на то и годен, чтоб пули выплевывать. Пакет, который ты несешь, тоже надо отдать. Ну, еще дерьма в тебе полно, которое ты можешь отдать земле, ухмыльнулся он в темноте. Можешь еще полить его мочой. Единственное, что тебе осталось, – это отдавать. Да ты прямо настоящий философ, сказал он себе, горе-философ, мысленно добавил он и снова ухмыльнулся.
Но при всех тех благородных размышлениях, коим он предавался чуть раньше, где-то в глубине души копошилось чувство облегчения, которое там, дома, всегда приходило с шумом дождя в утро деревенской фиесты. Впереди, на гребне горы, находились позиции правительственных войск, и он знал, что там его окликнут.
Правообладателям!
Это произведение, предположительно, находится в статусе 'public domain'. Если это не так и размещение материала нарушает чьи-либо права, то сообщите нам об этом.